Сотворение Шаляпина

Сотворение Шаляпина

1

Второе открытие Частной оперы состоялось 14 мая 1896 года в Нижегородском Деревянном оперном театре. В честь Дома Романовых, в день коронации императора Николая II давали «Жизнь за царя». Мамонтов свое причастие к труппе снова скрыл. Этот второй, возрожденный театр принадлежал Клавдии Спиридоновне Винтер, старшей сестре Татьяны Любатович. Сестер в этом семействе было несколько: Тамара была певицей, тоже оперной, Ольга — революционерка, участница «Земли и Воли».

Решив открывать оперу, Мамонтов собрал актеров Частной оперы, которые, объединясь с новобранцами, в 1894 году совершили длительное турне по городам Сибири, Урала, Кавказа. Кстати, среди певиц в этих гастролях видное место занимала сестра Врубеля Елизавета. Михаил Александрович сообщал о ее успехах другой сестре, Анне: «Во все время путешествия бисировались только две вещи: ария Зибеля с цветами и песня Ольги из „Русалки“. Последняя бисируется постоянно, так что Лиля может быть довольна». Зимой театр давал спектакли в театре Шелапутина.

Племянник Мамонтова, Платон Николаевич, рассказывает в неизданных записках, что, приехав в Петербург, Савва Иванович пошел в Панаевский театр послушать П. А. Лодия, который раньше пел в Частной опере. Шел «Демон». Лодий исполнял заглавную роль, но Савва Иванович был разочарован. Зато ему понравился молодой певец Шаляпин в партии Гудала. О нем сказал: «Слабо развиты верха. Пускай пока привыкает к сцене годика два».

Антрепризу нового своего театра Мамонтов поручил Клавдии Спиридоновне Винтер. Спектакли давали в помещении Панаевского театра. Савва Иванович до поры наблюдал за деятельностью труппы со стороны, но не утерпел и взялся поставить оперу Гумпердинка «Гензель и Гретель». Партию Гензеля исполняла Татьяна Спиридоновна Любатович, партию Гретель — Надежда Ивановна Забела.

«На одной из репетиций, — вспоминала Надежда Ивановна, — еще первоначальных, утренних, я во время перерыва (помню стояла за кулисой) была поражена и даже несколько шокирована тем, что какой-то господин подбежал ко мне и, целуя мою руку, воскликнул: „Прелестный голос!“ Стоявшая здесь Т. С. Любатович поспешила мне представить: „Наш художник Михаил Александрович Врубель“. И в стороне мне сказала: „Человек очень экспансивный, но вполне порядочный“. Оказалось, что Коровин, который писал декорации, серьезно заболел, и заканчивать их приехал Врубель».

Таковы людские судьбы. Служение Мамонтова Любатович возродило в нем тягу к опере. В поисках новых ролей для Татьяны Спиридоновны ему попалась опера Гумпердинка. Случайно заболел Коровин, но совсем неслучайно встретились Врубель и Забела. С этой поры работа в театре стала для Врубеля не заработком, но смыслом жизни, проявлением любви.

Оперная певица Мария Андреевна Дулова не раз была соседкой Михаила Александровича по театральному креслу в третьем ряду, наблюдала, как он слушал свою Надежду, как служил ее искусству. «Он ее обожал! — рассказывает Дулова. — Как только кончался акт, после вызовов артистов М. А. спешил за кулисы и, как самая тщательная костюмерша, был точен во всех деталях предстоящего костюма к следующему акту, и так — до конца оперы… М. А. всегда собственноручно одевал Н. И. с чулка до головного убора, для чего приходил в театр вместе с Н. И. за два часа… до начала спектакля».

Голос Забелы, манера ее игры, изящная, проникновенная, подкупили Мамонтова. Видимо, и Любатович она пришлась по душе, Врубель, кстати, написал их парный портрет в опере «Гензель и Гретель».

Труппа для Нижнего Новгорода подбиралась интересная. Решили начать гастроли четырьмя спектаклями. В «Аиде» пел Секар-Рожанский, в «Демоне» — Цветкова, в «Фаусте» и «Жизни за царя» — Шаляпин. А кто такой Шаляпин, в те поры понимал разве что Тертий Иванович Филиппов, государственный контролер, собиратель русских народных песен. 4 января 1895 года в доме Филиппова на певческом вечере выступил Шаляпин. Этот день и есть начало Большого Шаляпина. По протекции Тертия Ивановича Шаляпин уже 1 февраля подписал контракт с дирекцией Императорского Мариинского оперного театра.

Пригласил Шаляпина петь в Нижнем Новгороде летом, в межсезонье, И. Я. Соколов, он вместе с женой Нумой-Соколовой, Малининым и Бедлевичем уже подписал контракт.

В Мариинском театре Шаляпину поручили на лето разучить всего одну партию Олоферна, в «Юдифи», а это означало: петь придется, как и в минувшем сезоне, редко. Родную Волгу Федор Иванович любил, но выше Казани бывать ему еще не приходилось. Сел и поехал. Условия контракта хорошие, от роду двадцать три года, в новом городе побывать одно удовольствие, да и по славе заскучал в Мариинском вельможном театре, по милой провинции, где публика на восторги щедра. Без гордыни тоже не обошлось: с Волги уехал без гроша, радуясь, что в хор петь берут, а возвращался — артистом Императорских театров. Правда, писать об этом в афише запрещалось, таковы условия дирекции. Но что афиша! Есть молва — друг артиста.

«Снял я себе комнатку у какой-то старухи на Ковалихе и сейчас же отправился смотреть театр, только что отстроенный, новенький и чистый», — напишет Шаляпин в книге «Страницы из моей жизни».

О первой встрече с Саввой Ивановичем и заодно с Коровиным в этой книге так рассказано: «Однажды, придя на обед к Винтер, я увидел за столом плотного коренастого человека, с какой-то особенно памятной монгольской головою, с живыми глазами, энергичного в движениях. Это был Мамонтов. Он посмотрел на меня строго и, ничего не сказав мне, продолжал беседу с молодым человеком, украшенным бородкой Генриха IV. Это — К. А. Коровин».

Коровин же в своих воспоминаниях поведал три или четыре совершенно разные истории о своей первой встрече с великим певцом, о первой встрече Шаляпина и Мамонтова.

Тяга Саввы Ивановича к итальянскому проявилась в нижегородских гастролях. Доверив оперу русским исполнителям, он все-таки подстраховался приглашением итальянского балета. Лучшей танцовщицей в труппе, так казалось влюбленному Шаляпину, была Иола Торнаги. М. Копшицер сообщает, что однажды на репетиции «Евгения Онегина» Федор Иванович пропел:

«Онегин, я клянусь на шпаге,

Безумно я люблю Торнаги».

Актриса по-русски не понимала ни единого слова. Савва Иванович сам перевел ей эту арию:

— Поздравляю, Иолочка! Феденька объясняется вам в любви.

Эта ария Савве Ивановичу очень и очень понравилась.

2

У гастролера нянек не бывает. Хочешь иметь успех — пой, как серафим, но откуда берется твой голос, от Бога, от усердных занятий, — это личное твое дело.

В Частной опере подход к исполнителям был иной. Шаляпин это не сразу увидел и оценил не сразу.

Савва Иванович на прогонной репетиции оперы «Жизнь за царя», после первой картины громко сказал из зала:

— Федор Иванович, ведь Сусанин не был боярином.

Реплика певцу не понравилась, актеры люди самолюбивые, но это было единственное замечание, высказанное громко, прилюдно. Оно и стало началом его плодотворной учебы у Мамонтова.

На премьере ложи сверкали орденами. Присутствовал Витте, губернатор, чиновные устроители выставки.

Арию «Чуют правду» Шаляпин исполнил с такой силой, что зал взорвался аплодисментами. А именинником стал Мамонтов. К нему в ложу пришел Витте, благодарил за нежданную находку. Между актами пригласили Шаляпина — поглядеть на диво вблизи, изумились его молодости.

На следующий день газета «Волгарь» писала: «Из исполнителей мы отметим г. Шаляпина, обширный по диапазону бас которого звучит хорошо, хотя и не особенно сильно в драматических местах. Играет артист недурно, хотя хотелось бы поменьше величавости и напыщенности». (Помните реплику Саввы Ивановича?)

17 мая Шаляпин пел партию Гудала в «Демоне», 18-го — Мефистофеля в «Фаусте» и получил от Мамонтова еще один урок. На этот раз молчаливый, но выразительный.

«Прямо не верилось, смотря на Мефистофеля, — писал рецензент „Волгаря“, — что это тот самый г. Шаляпин, который пел Сусанина. Куда девалось умение показать голос, блеснуть его лучшими сторонами!.. По сцене ходил по временам очень развязный молодой человек, певший что-то про себя… В сцене с Мартой он вызывал смех, но что было грустно, смех повторился во время размахивания крыльями плаща в сценах перед церковью».

Это был почти провал, но Савва Иванович не кинулся наставлять певца, ни тем более оценивать, что он поет хорошо, а что плохо. Пригласил на выставку. Федор Иванович знал: Мамонтов железнодорожный воротила, думал, станет показывать паровозы, вагоны, но они пришли в павильон, где висели две картины, одна другой чуднее. Богатыри Ми-кула и Вольга были написаны разноцветными кубиками, в глазах рябило от пестроты, от хаоса красок. Все в этих картинах было не так, не по-людски.

— Хорошо! — говорил Савва Иванович. — Хорошо, черт возьми!

— Да что же тут хорошего? — удивился Шаляпин.

— После поймете, батюшка! Вы еще мальчик. Между прочим, автор этих картин, художник Врубель, написал совершенно замечательного Демона. Это то же, что Мефистофель. Его Демон вселенски печален и вселенски красив. Вы Гёте читали?

И стал рассказывать о «Фаусте». Прощаясь, пригласил вечером к себе «на Печорку».

— Порепетируем. Пройдем мизансцены.

Невмешательство в театральные дела кончилось. Савва Иванович назначил Шаляпину отдельного концертмейстера и настоятельно просил начинать день с вокальных упражнений. Артисту Императорского театра совет показался обидным, но вскоре занятия сказались на качестве голоса, досада сменилась чувством скрытой вины перед людьми, желающими добра.

Репетиции с мизансценами тоже шли ежедневно, иногда по два раза на день.

Наконец была назначена прогонная на сцене.

«Чему дивишься, гляди и приглядишься», — пропел Шаляпин, и опять это был мелкий кривляка.

— Да нет же! — Савва Иванович остановил концертмейстера.

Взбежал на сцену, встал в толпу, и все его увидели. Спел одну фразу — и все узнали, кто это.

— Повторите! — сказал он Шаляпину, суетливо сбегая по лесенке в темный зал.

Платон Мамонтов, подаривший нам это воспоминание, восклицает: «Какую он дал фигуру!»

Шаляпин повторил. Он переменился за неделю, стал похож на раковину, которая раскрылась и готова принять в себя океан.

Однако в сцене с Мартой в саду, изображая дьявольский смех, он по-прежнему складывался чуть не пополам и выглядел карикатурно.

Савва Иванович подскочил к подмосткам:

— Меньше движений! Все в мимике! На позе!

А в картине с Валентином опять поднялся на сцену и мимикой в четверть минуты показал смену чувств Мефистофеля: злобу, муку, страх, презрение…

Заключительную фразу: «Увидимся мы скоро! Прощайте, господа!» — Савва Иванович пропел с таким сарказмом, что все почувствовали — сквозняком тянет.

Шаляпин — весь внимание. Он понял: свершилось! У него есть учитель. У него есть театр. В этом театре живет радость. И сердце ныло: скоро всему конец. Снова будет державная Мариинка, где каждый спектакль похож на казенный экзамен.

Газета «Нижегородский листок» о повторном выступлении Шаляпина в «Фаусте» дала снисходительный отзыв. Голос оценила как ровный во всех регистрах, красивый по тембру, в игре же оригинальности не нашла, но удовлетворилась соответствию «тому условному художественному образу, который принят для сценического олицетворения духа отрицания и сомнения».

А вот «Русалка» произвела на рецензента сильнейшее впечатление: «Игра Шаляпина вместе с его гримом заслуживает полной похвалы. Если молодой артист будет продолжать работать и идти вперед, как он делает теперь, то можно с уверенностью сказать, что через несколько лет он займет видное положение среди басов русской оперы». Имя этого критика Кащенко.

Мамонтов тоже понимал, в какого артиста может вырасти Шаляпин. Если, конечно, дадут петь.

— Частная опера, Феденька, ждет тебя в Москве, — сказал Савва Иванович, провожая певца в Петербург.

— А неустойка?! — Шаляпин только рукой махнул. — Три тысячи шестьсот рубликов.

— Я бы мог дать тебе шесть тысяч в год и контракт на три сезона. Кстати, Иола Игнатьевна остается в Частной опере.

Федор Иванович улыбнулся, но улыбка получилась растерянная, разнесчастная.

За три месяца выступлений в Нижнем он пел тридцать пять раз. Савва Иванович прошел с ним партию Странника в опере «Самсон и Далила» Сен-Санса. Открылось, каких глубин можно достигать в разработке образов. И это не все. Савва Иванович научил — певца-то Императорского театра! — как ставить звук на верхних нотах, показал, чего стоит осмысленная фразировка и безупречная дикция. Потрудился и почти изжил «у Феденьки» застарелую страстишку дать «звучок».

— Это музыкальная пошлость, Феденька, отсебятина.

Благородство ровного, спокойного пения тоже стало открытием.

Урок мог уместиться в одной реплике, а вкус приобретался на всю сценическую жизнь.

А как было приятно сказать Савве Ивановичу на выставке, перед «Принцессой Грёзой», которая уже нравилась:

— Я сегодня кончил читать «Фауста». Какая красота!

3

Шаляпин уехал в Петербург 17 августа. 29-го Частная опера закончила гастроли в Нижнем Новгороде. За три с половиной месяца труппа дала сто шесть спектаклей: шесть русских опер, десять зарубежных, балет «Коппелия».

8 сентября возобновленная Частная опера представила московскому зрителю свой первый спектакль в только что построенном театре Гаврилы Гавриловича Солодовникова (позже — филиал Большого театра, а ныне это Театр оперетты). Здание выглядело бедно. Великий богач не желал тратить деньги «на пустые затеи», зато вместимость зала превосходила Большой на 500 мест.

Клавдия Спиридоновна Винтер хотела купить театр или хотя бы землю неподалеку, но Солодовников знал, кто стоит за ее спиной, и заломил такую сумму, что переговоры пришлось прекратить. Гаврила Гаврилович просчитал на два десятка лет вперед, сколько процентов прибыли даст ему затраченный капитал, как ему послужат денежки. Арендная плата в 1896 году равнялась 24 тысячам рублей, в 1902 году она поднялась до 45 тысяч.

Еще в Нижнем Савва Иванович сказал своим товарищам:

— Нам нужен Шаляпин! Будет Шаляпин — будет и русская опера. Неустойку плачу.

В Петербург добывать певца поехали Малинин и… Тор-наги. Вернулись ни с чем.

Федору Ивановичу в Мариинке дали роль князя Владимира в «Рогнеде». Обещал наезжать в Москву, но в Петербурге было ему лихо.

Дотошный Направник изводил требованием педантично точного музыкального рисунка партии. Впоследствии Шаляпин будет благодарен дирижеру, но в ту пору — после громовых-то рукоплесканий нижегородцев — все это раздражало.

К Мамонтову хотелось, к Иоле.

Но как расстаться со званием артиста Императорского театра? Разумно ли поменять золотого голубя на серенького воробья?

Читаем у Шаляпина: «Императорские театры… имели своеобразное величие. Россия могла не без основания ими гордиться… Антрепренером этих театров был не кто иной, как российский император. И это, конечно, не то, что американский миллионер-меценат, английский сюбскрайбер или французский командитер… Прежде всего, актеры и вообще все работники и слуги императорских театров были хорошо обеспечены. Актер получал широкую возможность спокойно жить, думать и работать. Постановки опер и балета были грандиозны… Наряду с театрами существовали славные императорские консерватории в Петербурге и Москве с многочисленными отделениями в провинции, питавшие оперную русскую сцену хорошо подготовленными артистами и в особенности музыкантами. Существовали и императорские драматические школы. Но исключительно богато была поставлена императорская балетная школа… В какой другой стране на свете существуют столь великолепно поставленные учреждения? В России же они учреждены более ста лет тому назад. Неудивительно, что никакие другие страны не могут конкурировать с Россией в области художественного воспитания актера».

Певцу-самоучке, достигшему радости служить службу государю императору в Санкт-Петербурге, жутко было низвергнуться в неизвестность. Частная опера хороша, в ней царствует творчество, но это — частная опера. Она жива, пока жив хозяин, пока в хозяине не иссякло пристрастие к музыке, к пению. А что, если он проснется завтра и скажет: я хочу собирать древние монеты, театральные страсти мне наскучили.

Нелегко полковничьи погоны поменять на погоны поручика.

Но Иола, нотации Направника… Тоска! Феденька кинулся на вокзал и в день открытия сезона сидел в директорской ложе госпожи Винтер.

Поздним вечером в ресторане у Тестова Савва Иванович предложил Шаляпину 7200 рублей в год, неустойка — пополам.

Дирекция Императорского театра охотно рассталась с Федором Ивановичем, протестовал один Г. П. Кондратьев, он видел в Шаляпине будущего Федора Стравинского.

Первое выступление Шаляпина в Москве состоялось уже 12 сентября. Начал он Мефистофелем, а не Сусаниным, как пишет в книге. Сусанина пел 22 сентября.

Готовясь к спектаклю, Шаляпин предупредил Савву Ивановича:

— Я духа отрицания хочу играть иначе, чем в Нижнем. Мне нужен другой костюм.

— Ради Бога! — обрадовался Савва Иванович. — Идемте в магазин Аванцо, посмотрим гравюры.

Остановились на Кульбахе. Заказали костюм. В день спектакля Шаляпин колдовал над гримом. Пришел Поленов, посмотрел. Одобрил. Поправил мелкие детали.

Знаменитый московский критик С. Кругликов на другой день после спектакля приветствовал нового певца. «Вчерашний Мефистофель в изображении Шаляпина, может быть, был не совершенным, но во всяком случае, настолько интересным, что я впредь не пропущу ни одного спектакля с участием этого артиста».

Мамонтов принес газету Шаляпину, сказал шутливо, а посмотрел твердо:

— Феденька, вы можете делать в этом театре все, что хотите! Если нужно поставить оперу, поставим оперу. Для вас.

— У меня «Рогнеда» готова, — сказал Федор Иванович, — князь Владимир.

— А будете еще и Галицким в «Князе Игоре».

— Это здорово!.. Но знаете, Савва Иванович, о чем я думаю? Я думаю о Грозном.

— Грозный? А где у нас Грозный? В «Псковитянке»? Это очень скучно… Впрочем, воля цезаря — закон. Дерзайте, Феденька! С вами и я готов рисковать.

Шаляпин пел Сусанина, Нилаканту в «Лакме», учил партию Галицкого. Репетиции начались в Большом кабинете Саввы Ивановича. Речь пошла сразу и о «Князе Игоре», и о «Псковитянке».

— Ключ к царю Иоанну искать надо в сцене встречи с дочкой боярина Токмакова, — уверенно сказал Савва Иванович. — Не там, где Грозный грозный, а там, где нежен, влюблен. Это очень выгодная сцена, Феденька. Но — Грозный впереди, а каков у нас Галицкий?

У Шаляпина Галицкий был не хуже, чем у других — пьяный безобразник.

— Это верно, — согласился Савва Иванович, — но мало. Мало потому, что на виду. Бородин литаврами подчеркивает это его «Эх-х!» Надо искать, что таит Галицкий в глубине души.

— Он хочет власти.

— Он хочет власти… Потому и охальник, над людьми измывается… А что, если таким вот дурным образом он вымещает злую обиду на судьбу? Ведь он желает не просто власти, а великокняжеской.

Шаляпин слушал, пробовал. Глаза у Саввы Ивановича светились.

— Запоминай, Феденька, найденное!

Повел в гостиную, представил семейству:

— Это — Шаляпин.

За чаем разговор шел о ролях, как их надобно готовить.

— Тебе, Феденька, следует пойти к Василию Осиповичу Ключевскому. Он тебе и Галицкого представит, как живого, и о Грозном наговорит повесть временных лет…

В «Князе Игоре» Савву Ивановича не столько актеры интересовали, сколько хор. Он поднимался на авансцену, становился у портала и поправлял хор жестами, одобрял репликами, подпевал.

Спектакль получился интересным. Бедлевич пел Кончака утробным басом, был он грузен, неподвижен. Такой Кончак публике нравился. Ярославну пела Цветкова, Игоря — Соколов. Шаляпин — в Галицком — тоже удивил, восхитил. Мамонтов поставил ему задачу: быть в образе всякое мгновение на сиене. И публика глаз с него не сводила, даже если он молчал.

Готовя роль Грозного, Федор Иванович к историку Ключевскому пойти не решился, а вот в Третьяковку ходил. На первой репетиции был Репин, рассказывал, показывал этюды, но в Грозном Репина Шаляпин не увидел образа по себе. И у Шварца в Третьяковке не увидел.

— У Чоколова есть этюд Васнецова, — подсказал Серов. — Думаю, то что нужно тебе.

Серов не ошибся.

«Псковитянка» была поставлена в Мариинском театре 1 января 1873 года. Опера показалась длинной, скучной и двадцать три года пробыла в забвении… Вот почему Мамонтов не жалел затрат и репетировал оперу серьезно.

В первой прогонной репетиции Грозный явился в доспехах. Глаза из-под шлема горели ненавистью. Он был похож на волка-оборотня, готового растерзать коленопреклоненный безмолвствующий народ.

Впечатление было жуткое, и Савва Иванович только покашливал, сдерживая восторг, да пуще брался за муштровку хора.

— Не глядите же вы на палочку дирижера! — кричал он в сердцах и, чтобы добиться жизни и правды, разбил хор на группы, приказывая одним смотреть на Гонца, другим на Тучу. И в конце концов поставил хор спиной к залу.

Тут уж возмутился хормейстер Каваллини:

— Звук теряется, без управления хор будет врать!

— Хор будет стоять в этой сцене так, как я поставил, — отрезал Савва Иванович.

Каваллини постоял, постоял и ушел, оскорбленный, за кулисы.

Но нервы сдавали и у Шаляпина.

В сцене перед хоромами Токмакова Грозный спрашивает себя: «Войти иль нет?» Шаляпин играл ханжу. Произносил реплику смиренно, тихим, полным яда голосом. Но эта первая фраза первой сцены давала настрой всему спектаклю, Федор Иванович чувствовал, как разливаются на сцене тоска и скука.

На второй репетиции тоска и скука опять хозяйничали на сцене. Шаляпин ужаснулся: такое публике нельзя показывать. Разорвал ноты, убежал в уборную, расплакался. Через минуту-другую к нему пришел Савва Иванович:

— Феденька! Ведь это царь говорит: «Войти иль нет?» Здесь надо потверже. — И положил руку на плечо.

Как молнией озарило. Кинулся на сцену. Царь! Это же царь!

— Войти иль нет?

И все, кто был на сцене, увидели: Грозный пришел.

Премьера состоялась 12 декабря. Начался спектакль странной сценой. Выехал на коне государь Иоанн Васильевич, обозрел публику, и занавес опустился. Хлопали весело — обманули, ждали пения, а царь — молчком сидит.

Но сцена пошла за сценой. Царь-изверг, узнанный дочерью, превратился в нежного, умиротворенного льва, а в следующей сцене все увидели, что это трус. Какая подлость была в этом страшном самодержце, когда он выглядывал из шатра, слыша голос Тучи, ведущего псковичей.

И вот Грозный — над трупом дочери. Муслит пальцы, листая молитвенник. Хор поет тихо, скорбно. Стонет зверь, захлебывается рыданиями…

Занавес. Жуткая тишина.

И только потом уже: рукоплескания, благодарные слезы, восторг.

Платон Николаевич Мамонтов вспоминал об этом спектакле: «Шаляпин страшно уставал, но приходил в себя, играл рубаху-парня — все ему нипочем».

В сезоне 97-го года Мамонтов осуществил постановку «Орфея».

«Частная опера воскресла, и дело по-прежнему в моих руках, — писал Савва Иванович Поленову, — но с той разницей, что в общем составе есть новое, живое и даже талантливое (даже страшно говорить это). Я мечтал дать „Орфея“ Глюка, и хорошо дать. Сам Орфей уже готов, и я на него возлагаю большие надежды. Обращаюсь к твоей отзывчивой художественной душе. Сочини декорации в строгом классическом стиле… Коровин будет писать их».

Далее Савва Иванович сообщает: сезон начали в Эрмитаже. Пожарные потребовали переделок в театре. Блеснули «Богемой» — поставлена в России впервые; через неделю будет дана, и тоже в первый раз, — «Хованщина». Письмо отправлено 5 октября, а 30 ноября Поленов писал жене: «Вчера была генеральная репетиция „Орфея“. Вокальная сторона слаба. Я советовал Савве еще репетиции две сделать и получил на это умный ответ, что это ему слишком большой убыток принесет. Вообще в бочку меда попало, несмотря на все мои старания, довольно-таки дегтю».

Василий Дмитриевич одел и загримировал артистов, но на спектакле не остался, не захотел видеть провала.

«Орфей» успеха не имел, но и не провалился. Савва Иванович писал Поленову: «„Орфей“ так как он вышел, приводит меня в искреннее художественное умиление… Это, я думаю, есть наш лучший подарок молодежи. Я полагал бы назначать „Орфея“ по утрам в воскресенье и посылать билеты в большом количестве учащейся молодежи. Этим путем мы можем заронить искру Божию в юные души. Во всяком случае „Орфея“ я с репертуара не сниму и во что бы то ни стало буду навязывать его публике».

4

В 1897 году Частная опера подарила москвичам еще несколько премьер: «Опричник», «Хованщина», «Аскольдова могила», «Садко». Чайковский, Мусоргский, Верстовский, Римский-Корсаков — все русские композиторы, слава России, контуры которой еще только обрисовывались. Савва Мамонтов, обладавший редким даром угадывать таланты, присоединил к ним еще одного, совсем молодого композитора, только что окончившего Московскую консерваторию, — Сергея Рахманинова. Но пока еще в качестве дирижера-постановщика. Его дебют состоялся 12 октября 1897 года — дирижировал «Самсоном и Далилой» Сен-Санса.

Через пять дней, 17 октября, Частная опера представила «Опричника», и хотя опера прошла без большого успеха, пресса, наконец, заметила усилия Саввы Ивановича. «Новости дня» писали: «…Мы смотрим на Частную оперу как на учреждение, стремящееся не только пополнить пробелы репертуара казенной сцены, но и оживить вообще наше зачерствелое оперное дело новым к нему отношением. Мы уже по многим признакам чувствуем, что в этом сезоне художественная сторона исполнения попала в руки опытного, думающего и чувствующего руководителя, умеющего вдохнуть новую струю в это далеко не установившееся дело. Мы чувствуем, что руководитель этот с особенной любовью относится к постановке опер отечественных композиторов, особенно сочувствуем ему именно в этом, так как ни в одной цивилизованной стране Европы отечественная музыка не находится в таком загоне, как у нас в России. А в опере наше народное творчество не уступает заграничному, и России принадлежит и будет принадлежать последнее слово. Слово это, поставленное в девиз русской школы Даргомыжского, есть художественная правда». Пророческие слова! Мамонтов мог торжествовать — его поняли и оценили — русская опера получила общественное признание.

Однако этапной работой Мамонтовской оперы стала «Хованщина» Модеста Мусоргского, которая всецело увлекла Савву Ивановича, дала ему возможность показать масштабную работу.

«Хованщина» не могла не поразить грандиозностью картин, бездной национальной драмы.

Эскизы Мамонтов заказал Аполлинарию Михайловичу Васнецову как самому большому знатоку древней Москвы.

По совету того же Васнецова актеры совершили паломничество на Рогожское старообрядческое кладбище. Ездили в село Преображенское, в старообрядческий храм, слушали службу. Разочаровались. Пели старообрядцы фальшиво. Но сами люди, ни в чем не заискивающие, с чувством собственного достоинства, заставляли робеть перед собой.

Роли разошлись прекрасно: Бедлевич получил Хованского, Иноземцев — князя Андрея, Соколов — Шакловского, новая, изумительная актриса Селюк-Рознатовская — Марфу, Шаляпин — Досифея.

Русская музыка, освященная именами Верстовского, Глинки, Даргомыжского, Бородина, Римского-Корсакова, Мусоргского, любила погружаться в седую старину российской истории, в переломные ее и смутные времена, в глубокие ее драмы и трагедии. «Хованщина» — это трагедия старообрядчества. А старообрядчество — живой сосуд, в котором сохраняется со времен царя Алексея Михайловича истинный цветок русской души.

Своей «Хованщиной» Мамонтов воспел этот цветок, сделал подарок московскому, почти сплошь старообрядческому купечеству.

«Псковитянка» Римского-Корсакова погружает вас еще в более древние времена — времена Ивана IV, злой опричнины. Партия Грозного стала для Шаляпина великой.

Всякий художник — поэт ли, живописец, артист, композитор — ищет образ. Поиск идет в бесконечности пространства и в бесконечности времени, но сколь бы велик или мал этот образ ни был, он невозможен без точного видения.

Грозный Шаляпина не потому грозный, что артист, изобразив на лице с помощью грима аскетическую худобу, пугающе вращал глазами и горбился. Даже образ облака — не туман, а лучи и тени на тумане.

Появляясь в Прологе «Псковитянки» верхом на лошади, Шаляпин не просто «страшно» смотрел перед собой в черный зев зала. Он всматривался в этот зал. Он искал не вообще, не изображал поиск, он жаждал найти одного или многих, чтобы тотчас предать смерти.

Зал под этими ищущими глазами охватывало зловещим, неотвратимым предчувствием беды. Сцену заливал свет, а веяло холодом.

В хоромах Токмакова зрителю снова делалось страшно. Теперь за Ольгу. Боярышня подает царю поднос с пирогом, а царь угощается. Но как это делалось! Старческая рука с длинными пальцами зависала над подносом, над самой Ольгой и брала… через мгновение. Весь зал следил за этой рукой.

Не все находки принадлежали фантазии Федора Ивановича. Но все они сливались в единый, в неповторимый образ. Коровин, например, измерил рост Феденьки и нарочно сделал дверь, ведущую в хоромы, низкой. Шаляпин, входя, произносит не очень-то сильную фразу: «Ну, здравия желаю вам, князь Юрий, мужи-псковичи, присесть позволите?» Говоря это, медленно разгибался во весь огромный рост. Пространство судорожно сжималось, и всем становилось ясно, как мал великий Псков перед великим самодержцем, перед государыней Москвой.

Рисунок шаляпинских партий ошеломлял своей новизной, глубиной и истинностью. И эту истину певцу помогал обрести Савва Иванович.

В «Хованщине» звучит песня раскольников «Победихом и перепрехом», песню подхватывает и поет со всеми вместе старец Досифей. Что тут драматического? Шаляпин на репетициях играл кроткого, отвергшего мирские страсти инока, но Савва Иванович сказал ему:

— Досифей — не один из многих. Досифей укротил в себе Ваську Кореня, но жизнь, вера, попрание святых обрядов превращают его в Стеньку Разина с крестом.

Шаляпин тотчас повторил сцену и «победихом и перепрехом» запел, переполненный любви к Всевышнему. И не сам он, но Савва Иванович и бывшие в зале и на сцене слышали громы и видели молнии летящих престолов, на пламени крыл которых сияла Истина.

Каждая сцена «Хованщины», после разбора ее Саввой Ивановичем, обретала у Шаляпина глубину и неистовость, это были бездны человеческого духа. Каждую можно было ставить в финал, но гений потому и гений, что нет ему предела. «Гадание» потрясало зрителя, но далее следовали сцены — «Убийство Хованского», «Самосожжение». Падающий занавес не мог уже остановить погружения в человеческий космос… Лучше ли становились люди, хуже… Но все, кто слышал и видел Шаляпина, получали печать преображения. Зритель покидал театр с чувством причастности не только к миру искусства, но вообще к миру. Ощущать ток времени — удел избранных. Возможно, этому чувству и посвящены ухищрения каббалы и всяческого иного тайноведения, жречества. Шаляпин не имел посвящения от людей, он был от Бога. Когда он пел, даже очень обделенные ощущали несравнимое ни с каким благом счастье существовать в это мгновение, быть частью мира. Промыслом Творца. Это не умничанье, не красивые слова изощренной похвалы великому таланту, это — правда. А мистика здесь в том, что Шаляпин был пророком, но об этом не догадывались. Он был величайшим певцом великого поющего народа.

И именно в Мамонтовской опере он стал тем Шаляпиным, который останется на века.

5

В доме на Садовой собрался цвет Частной оперы. Все немножко нервничали. Шутки не смешили, умное слово казалось неуместным…

Ждали.

Гроза посредственности московский критик Семен Николаевич Кругликов, недавно принятый в Частную оперу заведующим репертуарной частью, возвращался от Римского-Корсакова. Кругликов был учеником и другом композитора. Эту дружбу быстрый Мамонтов тотчас использовал на благо Частной оперы. Было известно: императорские театры отвергли «Садко» — оперу-былину, жанр совершенно новый не только для русской, но и для мировой музыки. От высокопарных многоречивых вагнеровских опер-мифов опера-былина отличалась не только уважением к народной фантазии, но и к музыкальным образам.

Римский-Корсаков, получив от Кругликова письмо с предложением поставить «Садко» в Частной опере, был рад натянуть нос кому следует, но выставил условие. «Желательно, чтобы был полный оркестр, — писал композитор Кругликову, — и достаточное число оркестровых репетиций при хорошей разучке вообще… Он (Мамонтов. — В. Б.) не щадит своих средств на декорации и костюмы, а по сравнению с этим затраты на добавочные инструменты и 2–3 лишние репетиции так ничтожны, а между тем в опере все-таки первое дело музыка, а не зрительные ощущения».

Николай Андреевич знал, на какую ногу хромает Мамонтовский театр. За Кругликовым на вокзал послали экипаж, на стрелках часов уже мозоли от взглядов обозначились… Но привезет ли он партитуру оперы? Труппа ждала в напряжении.

Никакие разговоры, забавные истории не могли унять дрожь томительного волнения.

Сделалось совсем тихо, и тут все увидели Кругликова.

Семен Николаевич стоял в дверях Большого кабинета, подняв над головой клавир «Садко».

— Ура! — как птичка, крикнула Забела.

— Ура-а! — грянули артисты во всю радость великолепных своих глоток.

Секар-Рожанский первым заполучил клавир:

— Семен Николаевич! Пожалуйте за рояль. — И звонко, лихо запел с листа: — «Кабы была у меня золота казна…»

Листали клавир почти беспорядочно, как сундук с наследством копали.

— Надежда Ивановна, это для вас! — радовался Антон Владиславич, он, поляк, готов был удружить поляку Врубелю.

Надежда Ивановна спела зовы Волхвы:

— Сказка — наяву. Я как во сне… Сон прекрасный, добрый.

— А нам-то что-нибудь есть?! — грянул громово Бедлевич, обнимая Шаляпина.

Кругликов, который уже хорошо знал оперу, сказал:

— Морской царь, Антон Казимирович, будто специально для вас писан. Уверен — это будет ваша слава. Федор Иванович, а вы попробуйте это.

И поставил «Песнь Варяжского гостя».

— Боже мой! Как это все можно нарисовать, — размечтался Коровин. — Древний Новгород. Подводное царство.

— Вы мне скажите, поплывет ли по нашей сцене корабль? — забеспокоился Савва Иванович. — Помните, как дергались лебеди в «Лоэнгрине»?

— У нас машинист сцены — гений, — сказал Коровин. — У него поплывет. Сколько вот времени на все про все?

— Премьера на Рождество! — сделал невинные глаза Савва Иванович.

— Три недели?! — испугался Кругликов. — Николай Андреевич не терпит небрежности в музыке, он просил увеличить оркестр…

— Оркестр у нас мал да удал. Три недели — это три недели. Смотря как работать… Авось! Моя «авось», Семен Николаевич, добренькая, не подведет.

И пошла-поехала рождественская мамонтовская карусель. Сооружали кита с двигающимися плавниками, строили корабль, писали Подводное царство, думали, как сделать, чтобы рыбы плавали…

Жизнь тоже шла своим чередом. Приезжал Цорн, писал портрет Саввы Ивановича. Писал Савву Ивановича Врубель. У Цорна портрет как портрет, добротный, мастерский. У Врубеля все вздыблено, и это все — испуг, который тотчас рождается в душе зрителя. Стоймя стоит белая накрахмаленная рубашка, словно за горло схватила. Одна рука у Саввы Ивановича холеная, вольготная, в перстнях, другая сжата судорогой. В лице что-то от Ивана Грозного, уж такая власть! — и ужас: увидел неотвратимое, чего не отмолить. Кресло огромное, верхняя часть тела восседает, как монумент, а ноги вот-вот кинутся бежать, в ногах суетливость, нетерпение…

Понравился ли врубелевский портрет Савве Ивановичу или напугал, неизвестно. Демонизм мог льстить Савве Великолепному.

1897 год для нашей империи благополучный, значительный. Николай II «в воздаяние особых заслуг по врачеванию больных и раненых воинов» в Абиссинии 27 мая 1897 года Всемилостивейше соизволил пожаловать студентов Императорской Военно-Медицинской Академии имярек кавалерами ордена Св. Станислава 3 степени, а 7 сентября Петербург принимал Абиссинскую миссию, состоящую из русского авантюриста Николая Леонтьева, секретаря негуса Менелика и двух придворных чинов. У России появились интересы в Африке. На Востоке активность отечественной политики также никогда не угасала.

Мамонтов, изведав вкус не только славы, — это всего лишь газетный шелест, — но вкус дела, когда человек служит настоящему и будущему Отечества, теперь устремил свои взоры на Восток.

29 мая газета «Новое время» напечатала письмо Н. Михайловского (так подписал эту публикацию инженер Николай Георгиевич Гарин). Речь шла «о проектируемой постройке железной дороги вдоль западной границы Китая от Томска через Барнаул, Семипалатинск, Верный до Ташкента длиною с лишком в две тысячи верст и… стоимостью до 150 миллионов рублей».

За этим проектом стоял Савва Иванович Мамонтов. Его плечи уже лихостились без непомерной тяжести. Две тысячи верст, то, что надо. Он был уверен: великий, а главное, умный человек Витте ему, умному Мамонтову, единомышленнику, хватающему так же высоко, как сам Сергей Юлиевич, концессию на такую-то тяжкую для строительства дорогу выхлопочет и поднесет на блюдечке, с благодарностью. Кто? Кто еще осилит такое, чтоб быстро да прочно? Слава на славного работает, как верная лошадка. Над будущим радуги коромыслами сияли.

Ну а что же искусства? Разве мог Савва Великолепный ограничить себя Частной оперой?

19 июня в «Новом времени» появилось объявление: с начала 1898 года княгиня М. К. Тенишева и С. И. Мамонтов начинают издавать в Москве художественный журнал «Мир искусства». 20 июня было дано другое объявление: журнал «Мир искусства» станет выходить в Петербурге два раза в месяц. Редактором утвержден С. П. Дягилев. Первый номер читатели получат в ноябре текущего года.

Мамонтов и здесь успел, связал свое имя с началом деятельности «Мира искусства», с новой философией живописи и пластики.

Художественный мир преображался. В начале 1897 года состоялась юбилейная XXV выставка передвижников. Товарищество покинули Куинджи, Репин, В. Васнецов, Клодт, К. Маковский, но на юбилейной выставке участвовали все, кроме Куинджи.

Сергей Павлович Дягилев так высказался об этом событии: «Передвижная выставка из года в год отделывается от своей первоначальной окраски и становится гораздо разностороннее. Поворот этот следует приписать двум условиям: общей перемене требований и появлению молодежи московской школы, влившей совсем новую струю в нашу живопись. (В 1894–1895 годах в члены Товарищества были избраны Серов, Ендогуров, Корин, Бакшеев, Шанкс. — В. Б.) Отсюда, из этой кучки людей, от этой выставки надо ждать того течения, которое нам завоюет место среди европейского искусства».

Приглашая Серова участвовать в выставке молодых художников в музее барона Штиглица в Петербурге, а потом в Мюнхене, Дягилев был убежден в успехе новой школы: «Русское искусство находится в настоящий момент в том переходном положении, в которое история ставит всякое зарождающееся направление, когда принципы старого поколения сталкиваются и борются с вновь развивающимися молодыми требованиями. Явление это… вынуждает… прибегнуть к сплоченному и дружному протесту молодых сил против рутинных требований и взглядов старых отживших авторитетов».

Для Дягилева творчество такого новатора, как В. М. Васнецов, было невыносимо устаревшим, но в первых двух номерах «Мира искусства», вышедших в 1898 году, без всяких комментариев, журнал поместил множество иллюстраций васнецовских работ. В первом номере: «Затишье», «Битва скифов», «Богатыри», «Витязь у трех дорог», из росписей Владимирского собора — «Адам и Ева», «Никита Новгородский», «Нестор-летописец», «Прокопий Устюжский», орнаменты, а также фотографии шкафов, сделанных по рисункам Виктора Михайловича, и рисунок блюда. Во втором номере: фотографии Абрамцевской церкви и еще одного шкафа.

Видимо, это была редакторская уступка Мамонтову, который, давая деньги художественным бунтарям, оставался верным живописи Васнецова, пластике Антокольского.

Счастливый для русского искусства и для Саввы Ивановича 1897 год заканчивался премьерой «Садко». Представления состоялись 26, 28 декабря. На третье — 30 декабря — приехал из Петербурга Николай Андреевич Римский-Корсаков с супругой. Ради такого гостя — все лучшее напоказ. Вместо Алексанова Савва Иванович выпустил Шаляпина, вместо Негрин-Шмидт — Забелу-Врубель.

За два спектакля оркестр подтянулся, в очередной раз изумил Шаляпин и танец его возлюбленной Иолы Торнаги в Подводном царстве с кордебалетом русалок в виде серпантина, взятого из французского этуали. Иллюзия дышащего океана изумляла.

Но Римский-Корсаков не забудет своих огорчений и через много лет. Читаем в его воспоминаниях: «В оркестре помимо фальшивых нот не хватало некоторых инструментов; хористы в первой картине пели по нотам, держа их в руках вместо обеденного меню, а в четвертой картине хор вовсе не пел, а играл один оркестр. Все объяснялось спешностью постановки. Но у публики опера имела громадный успех, что и требовалось С. И. Мамонтову. Я был возмущен, но меня вызывали, подносили венки, артисты и Савва Иванович всячески меня чествовали, и я попал как „кур в ощип“».

Неистребимое «авось» исповедовалось Частной оперой так же свято, как и гениальность. Публика «авось» прощала. Оркестр, верно, жидковат. Итальянец Эспозито не понимает сути русского язычества, хранимого в напевах старины глубокой, исполняемой музыки не понимает! Но Секар-Рожанский как запоет: «Высота ль, высота ль поднебесная!» — сердце замирает. Слезы навертываются на глаза от плачей Волхвы-Забелы: «Уедешь в дальние края, увидишь синие моря». А варяг Шаляпин? — Скала. Бас Бедлевича — царя Морского — рокочет аки океан. Все мощно, все по-нашему, по-русски. Театр не вмещал желающих видеть и слышать. Мамонтов тотчас поднял цены, но люди денег не жалели.

Поговорка «Куй железо пока горячо» родилась в кузне, но это мудрость торгашей.

Савва Иванович, раскинув быстрым умом, предложил Рахманинову разучить и поставить «Майскую ночь». Римский-Корсаков нравится, на него идут, чего же от добра добра искать!

Работа закипела, но глубокой ночью 20 января, после постановки «Хованщины» Театр Солодовникова запылал.

Актеры, поднятые трезвоном, прибежали на Дмитровку и боролись с огнем, помогая пожарникам. Сцену с костюмерными, склады с декорациями спасли.

На следующий день труппа Частной оперы собралась в доме Мамонтова. Мамонтов предложил арендовать Интернациональный театр на Большой Никитской. Первый спектакль дали уже 24 января. Публики было мало, москвичи еще не поняли, что это та же Частная опера. Но поклонники поднесли дирекции Винтер серебряный венок с лентой: «Русская Частная опера. Правда в огне не горит и в воде не тонет. Вперед!»

Вперед так вперед! 30 января состоялась премьера «Майской ночи». Рахманинов, дирижируя, страдал за ошибки оркестра, за свою беспомощность, но Голову пел Шаляпин, и зрители были довольны.

Промахи критика высмеивала ядовито и по делу. О хористах в «Садко» было сказано: «Они необыкновенно сильны… в паузах. Если б хоть отчасти они были сильны там, где хору надо петь».

Недоделки, однако, не заслонили главного. Критик Н. Д. Кашкин писал в газете «Русские ведомости»: «После „Садко“ мы считаем Н. А. Римского-Корсакова решительно не имеющим соперников между современными композиторами в отношении художественного мастерства… Русской частной опере выпала на долю честь и даже историческая заслуга впервые поставить такое замечательное произведение».

6

Великим постом Московская Частная опера открыла гастроли в зале Петербургской консерватории. Помог Римский-Корсаков. Но не ради его заботливых хлопот, а ради русской музыки вся первая неделя выступлений была отдана операм Николая Андреевича. Это ведь вызов не только дирекции Мариинского Императорского театра, это был вызов всему петербургскому чиновно-сановному обществу.

Афиша Театра Винтер предлагала «Садко», «Псковитянку», «Хованщину» (Мусоргский не успел закончить оперу, Римский-Корсаков ее дописал, оркестровал, отредактировал), снова «Псковитянку», «Садко» и обещала премьеры «Майской ночи» и «Снегурочки».

На «Садко» 22 февраля публики было немного. В одно время с Театром Винтер гастролировала труппа из Германии, которая привезла вагнеровские оперы. Но в зале Консерватории был «Нянь» русского искусства Владимир Васильевич Стасов. «Садко» был его любовью, его детищем. Владимир Васильевич участвовал в разработке либретто. Это он настоял, чтобы опера-былина начиналась сценой народного пира, присоветовал ввести образ жены Садко — Любавы.

Шумные приветствия Стасова артистам, декораторам, композитору — не поза, не вызов кому бы то ни было, а всего лишь состояние души. Доволен был спектаклем и сам композитор. Он усердно репетировал оперу с труппой, и та чутко отзывалась на каждое его пожелание. «Садко» был дан в весьма приличном виде… «Опера понравилась и была дана несколько раз», — писал Римский-Корсаков в «Летописи моей музыкальной жизни».

В «Псковитянке» Шаляпин произвел фурор. 25 февраля Владимир Васильевич опубликовал свою знаменитую коротенькую статью «Радость безмерная».

«Кто был в зале консерватории вчера, 23 февраля, — писал он в „Биржевой газете“, — наверное никогда, во всю свою жизнь, этого вечера не забудет. Такое было поразительное впечатление. Давали в первый раз, после долгого антракта изгнания и добровольного неведения, одну из лучших и талантливейших русских опер: „Псковитянку“ Римского-Корсакова. Эта опера так сильно даровита, так характерна и своеобразна, что, само собой разумеется, ее давно уже нет на нашей сцене».

«Псковитянка» убедила всех в том, что «одним художником у нас больше. Это — оперный певец Шаляпин, создавший нечто необычное и поразительное на русской сцене… создавший такого „Ивана Грозного“, какого мы еще никогда не видели ни на драматической, ни на оперной сцене». Стасов припомнил и его Варяжского гостя в «Садко»: «Среди этого древнего пейзажа вдруг является перед нами сам варяг, у которого кости словно выкованы из скал… гигантский голос, гигантское выражение его пения…»

Савве Ивановичу принесли газету в театр.

— Феденька! Это пока не бессмертие, но несомненная слава.