СКАНДАЛ И СЛАВА

СКАНДАЛ И СЛАВА

Любимая книга между тем приносила ему мало радости. Выпущенная в двух частях «Олимпией» в серии «Спутник пассажира», «Лолита» расходилась вяло. Даже трудно было понять, как она расходится: с учетом проданных экземпляров у Жиродиаса порядка не было. Американская таможня изъяла как-то раз экземпляр при въезде, но не нашла в книге криминала (таможенники оказались менее пугливыми, чем американские интеллектуалы-издатели) и вернула ее владельцу. Да и скандал в Корнеле, которого так опасались и Набоков, и Вера Евсеевна, не разразился. Все прошло до обидного тихо. Весной 1956 года Набоков писал Морису Бишопу:

«Только что узнал, что Галлимар собирается опубликовать „Лолиту“. Это даст ей респектабельный адрес. Книга пользуется некоторым успехом в Лондоне и Париже. Пожалуйста, дорогой друг, дочитайте ее!

Честно говоря, я не слишком озабочен „гневом папаш“. Эти бдительные мещане были бы столь же обеспокоены, узнай они, что я разбираю в Корнеле „Улисса“ перед аудиторией в 250 душ обоего пола. Я знаю, что „Лолита“ — моя лучшая книга. И мое спокойствие проистекает от моей убежденности, что никакому суду не удастся доказать, что книга „распутна и похотлива“… „Лолита“ — это трагедия… „порнография“ же подразумевает известные намерения и определенную позицию. Трагическое и непристойное — понятия взаимоисключающие».

Скандал все же затевался мало-помалу.

Сперва в интервью видной английской газете знаменитый писатель Грэм Грин назвал «Лолиту» одной из лучших книг года.

Потом страж английской добродетели журналист Джон Гордон, главный редактор «Лондон Санди Экспресс» (Набоков называет его просто «реакционным фельетонистом»), обрушился на Грина, а заодно и на самого Набокова. В канун нового, 1957 года Набоков отправил Грину письмо. «Захотелось поговорить» в новогодний вечер, и Набоков пожаловался Грину, что бедная Лолита переживает тяжкие времена. Сделай он героиню мальчиком, коровой или велосипедом, мещане и глазом бы не моргнули. С другой стороны, «Олимпия» известила автора, что любители (любители!) «разочарованы тем, что во второй части история принимает столь скучный оборот». Вдобавок, по сообщению его французского агента, книга была запрещена во Франции министерством внутренних дел.

Жиродиас между тем не сидел сложа руки. Он писал памфлет о «деле Лолиты», и Набоков присылал ему из Америки кое-какие материалы на эту тему. По совету Грина английский издатель решился купить у Набокова право на британское издание, однако нужно было еще выждать года два-три, потому что парламент готовился к обсуждению нового законопроекта о непристойности. «Лолита» подлила масла в огонь, и теперь скандал вокруг нее в Англии разрастался. Набоков, кажется, не понимал еще, какая это удача. Зато это отлично понял Грэм Грин, написавший в ответном письме Набокову, что «Лолита» отличная книга. «В Англии, — добавлял он, — можно сесть в тюрьму. Но лучшего повода для этого не придумаешь».

Вряд ли Набоков желал тюрьмы, сумы или даже простого скандала. У него были в то время другие, самые разнообразные хлопоты. Во-первых, «Издательство имени Чехова» выпустило по-русски сборник рассказов «Весна в Фиальте». Позднее, в комментарии к рассказу «Уста к устам», тому самому, где когда-то так легко узнавали Иванова и Адамовича с их «Арионом» — «Числами», Набоков напомнил читателю, что этот рассказ «напечатан был только в 1956 году Нью-Йоркским издательством в составе… сборника „Весна в Фиальте“, когда все, кого можно было заподозрить в отдаленном сходстве с героями рассказа, были надежно, и без наследников, мертвы». Но и тут автор предисловия, как можно отметить, был «ненадежен»: Иванов с Адамовичем еще живы были в 1956-м, да и жена Г. Иванова Ирина Одоевцева, из-за которой началась когда-то бесконечная распря, тоже была жива. Набоков, был, кстати, несколько уязвлен тем, что в своей тогдашней книге о «русской литературе в изгнании» старый приятель Г. Струве, приводя во множестве хулительные отзывы Иванова о Сирине, ни словом не упомянул о причине этой вражды.

В это время в воображении Набокова происходит новая вспышка (или «пульсация»). Пройдет немало времени, прежде чем новый замысел (претерпев немало изменений) воплотится в замечательном романе, может, даже одном из самых своеобразных романов мировой литературы — в «Бледном огне».

Комментарии к «Евгению Онегину», которые по всем расчетам давно должны были подойти к концу, продолжали разбухать. В феврале 1957 года Набоков смог известить друзей, что комментарии с гигантским указателем наконец «совершенно завершены». Однако он так и не смог сдать рукопись, ибо все еще продолжал работать. Комментарии, перевод романа, статья о просодии, указатель составили 2500 страниц, четыре тома. Это был труд любви («быть русским — это значит любить Пушкина»), без которого, вероятно, отныне не обойтись англоязычным студентам и поклонникам Пушкина. Да и русский читатель прочтет с интересом все эти сообщения о пушкинской России, о взаимоотношениях Пушкина с иностранной литературой и языками, о пушкиноведении и переводах Пушкина на различные языки. Мой сверстник усмехнется, прочитав у Набокова язвительные строки о знаменитых комментариях Бродского и вспомнив наши счастливые школьные годы, когда Бродский был нарасхват среди школяров, а пример с «боливаром» кочевал из одного школьного сочинения в другое. Бродский открыл, что не случайно Онегин водрузил себе на голову «широкий боливар»: Симон-то Боливар был как-никак борцом за независимость Южной Америки, а стало быть… Набоков уподобил это рассужденью о том, что американки носят платок «бабушка» из вящей симпатии к СССР. Вообще любитель комментариев может «поймать кайф», раскрыв наугад любой из трех томов набоковских комментариев. Вот, например, что можно узнать в связи с мотовством отца Онегина, который, как известно, «давал три бала ежегодно и промотался наконец». Набоков сообщает, что в записи от 1835 года Пушкин с дотошностью подсчитал, что отец Байрона промотал за год 587500 рублей. Это примерно равно сумме, которую друг Пушкина князь Вяземский проиграл в карты в 20-е годы того же счастливого века, но зато втрое превышает общую сумму пушкинских долгов к роковому дню гибели поэта. Чуть ниже мы читаем о гувернерах Евгения, «убогих французах», и некоем аббате Николе, которого Лев Пушкин, дед поэта, повесил у себя во дворе. Далее комментатор подробно объясняет, что означали тогда слово «щепетильный» и слово «педант» (и все это с «упоительными ссылками» на письма, на рисунки Пушкина, на подробности из жизни его друзей). Или вот — бал у Лариных. Как рассадить гостей? Набоков заимствует из старинной английской книги описание бала в имении Полторацких под Торжком. Среди гостей на балу у Лариных — Пустяков со своей «половиной». Откуда у нас в языке эта «половина»? Тут же подробности о черемухе (и о том, какие ассоциации она вызывает у русского), о дуэлях, о русских национальных жестах (что значит, например, «махнул рукой»), о датах, связывающих смерть Дельвига и смерть Ленского со смертью самого Пушкина, и снова — о русской деревне, о яблочной водке, о винах, потребляемых в провинции и в столицах. В общем, как говорил Белинский по тому же поводу, «энциклопедия русской жизни», плюс еще «справочник пушкиниста». Сам же Набоков писал, что «в искусстве и в науке без деталей нет удовольствия…».

Набоков признался сестре, что устал от своего «кабинетного подвига». И впрямь это был подвиг, самоотверженный и бескорыстный труд. Набоков уже произнес это слово, «бескорыстный», в «Пнине» и потом повторял несколько раз в письмах. Уилсону он написал, что России с ним «никогда не расплатиться».

Набоков в этом письме звал Уилсона в гости, хотя ручеек их переписки стал теперь совсем слабеньким, а старые споры не прекращались. Уилсон (такой же неисправимый спорщик и упрямец, как сам Набоков) снова пытался уличить друга в незнании русских слов, а Набоков снова и снова объяснял Уилсону, что его представление о дореволюционной России как византийской империи было почерпнуто в старинной книжке де Вогюэ или большевистских брошюрах его, Уилсоновой, радикальной юности. В письмах Набоков сообщал Уилсону о своих новых успехах: вот Джейсон Эпстайн из «Даблдей» привел к нему редакторшу из издательства Хайнемана — и еще, и еще. Потом он вдруг вспоминал, что и в «Даблдей», и в другие места привел его когда-то не кто иной, как Уилсон — и сдержанно благодарил.

В конце концов Уилсон все же приехал навестить старого друга и чуть позже, конечно, описал свой визит (как без этого писателю?). Уилсон рассказал в своей книге, что он, скрюченный подагрой, сел обедать за отдельный стол и что Вера была этим недовольна, потому что ей пришлось отвлекаться от мужа. Что они с Набоковым тайком, по-мальчишески обменялись книжками вольного содержания, а Вера, обнаружив, что они обсуждают эти книжки, заявила, что они хихикают, как школьники, и велела Уилсону забрать привезенную им скабрезную «Историю О». Дальше шла дневниковая запись Уилсона, публикация которой отнюдь не улучшила их и без того уже непростые отношения:

«Я всегда рад повидаться с ними, но уезжаю все-таки с тяжелым чувством. В его трудах мне отвратительно Schadenfreude[27]. Всех всегда надо унизить. Самому ему после отъезда из России и гибели отца пришлось пережить много унижений, и он особенно остро воспринимал их, ибо в нем оставалось еще нечто от надменного юноши из богатой семьи… И вот теперь его персонажи оказались в его власти и он подвергает их пыткам, отождествляя себя с ними[28].

И все же многое в нем вызывает восхищение — его сильный характер и невероятная трудоспособность, его безраздельная преданность семье и строгая преданность своему искусству, в этом смысле у него есть общее с Джойсом, единственным писателем, которым он по-настоящему восхищается. Невзгоды, ужасы и тяготы, подобные тем, что ему пришлось пережить в изгнании, многих людей сломили и принизили, а его стойкость и талант помогли ему преодолеть их».

Пожалуй, это был последний американский визит Уилсона к Набокову. Им все труднее было договориться. Уилсону не нравились ни перевод «Онегина», ни «Лолита». Может, он все же немножко завидовал неожиданному успеху «Лолиты», слава которой росла как снежный ком. И нападки Джона Гордона, и шум, поднятый вокруг романа в Париже, — все пошло книге на пользу. Не самой книге, конечно, а ее коммерческому успеху. Успех американского издания (в издательстве «Патнэм») превзошел все ожидания. В Корнеле студенты под Рождество толпились у дверей профессорской, прося Набокова надписать их экземпляры «Лолиты», предназначавшиеся для рождественского подарка.

«„Лолита“ имеет невероятный успех, — писал Набоков сестре в Женеву, — но это все должно было бы случиться тридцать лет тому назад. Думаю, что мне не нужно будет больше преподавать — да жалко будет бросать мой идиллический Корнел. Я еще ничего не решил, но теперь ничто не помешает нам посетить по-американски Европу. Меж тем я готовлю Е. О. для печати и кончаю английский перевод „Слова о полку Игореве“».

«Лолита» вышла теперь в Дании и Швеции. Можно было уже не тревожиться ни о завтрашнем, ни о послезавтрашнем дне. Набокову предстояло оставить утомительное преподавание, и ему сразу как-то стало грустно. Позднее, в разговоре со своим бывшим студентом Набоков вспоминал:

«Мне нравилось преподавать, нравился Корнел, нравилось сочинять лекции о русских писателях и великих европейских книгах и читать их. Но когда тебе под шестьдесят, особенно зимой, сам физический процесс преподавания становится трудным — вставать каждое утро в определенный час, преодолевать снег на подъездной дороге, шагать в класс по длинным коридорам, рисовать на доске карту джойсовского Дублина или устройство спального вагона на линии Москва — Санкт-Петербург в экспрессе начала 1870-х. Почему-то самые яркие мои воспоминания связаны с экзаменами… Общее чувство скуки и катастрофы. Половина девятого. Полторы сотни студентов — немытые и небритые мужчины и относительно ухоженные молодые женщины. Нервное покашливание, какие-то шумы, шорох страниц. Некоторые из мучеников погружаются в размышление, соединив руки за головой. Я встречаю их мутные взгляды, устремленные с надеждой и ненавистью ко мне, — к этому источнику тайного знания. Девушка в очках подходит к моему столу и спрашивает: „Профессор Кафка, вы хотите сказать, что… Или вы хотите, чтоб мы отвечали только на первую часть вопроса?“ Великое братство троечников, костяк нации, упорно царапает что-то в блокнотах, на листках. Дружный шум, возникающий, когда большинство студентов одновременно переворачивает страницу, бригадный труд. Когда мне удается поймать чей-нибудь взгляд, он поднимается к потолку в благочестивом размышлении. Окна туманятся. Юноши сдирают с себя свитера. Девушки жуют жвачку в учащенном ритме. Десять минут, пять, три… Время истекло…»

Сын Митя теперь пел. У него был мощный бас. Он служил в армии и повидаться прилетал домой на самолете.

«…Первый раз, когда он вошел в своей нарядной форме, я вспомнил Юрика, — писал Набоков сестре, — Он… с блеском ползал под настоящим пулеметным огнем, командовал взводом, водил его на ночных маневрах в лесах…»

Казалось, вот — все, что не далось отцу, он осуществит. Но кто сможет осуществить то, что далось отцу?

На Рождество Митя принес отцу бесценный подарок — начало своего перевода на английский романа «Приглашение на казнь». Перевод понравился Набокову, и отныне сын стал его самым любимым переводчиком — очень бережным, не позволяющим себе вольностей, разделяющим новое пристрастие отца к «буквальности перевода», знающим все отцовские требования.

В феврале 1959 года Набоков сделал запись о пространстве и времени, главных тайнах жизни и мироздания. Еще одна новая «пульсация» происходит в его мозгу. Эти бергсонианские размышления (столь же характерные для Набокова вообще, как и для его излюбленного Пруста) привели еще через несколько лет к созданию большого (самого, наверное, большого у Набокова) романа — «Ада».

В марте Набокова посетил его английский поклонник, издатель Джордж Уайденфелд. Он хотел издать «Лолиту», но в его планы входило также и скорейшее издание «Зловещего уклона», «Истинной жизни Себастьяна Найта», «Николая Гоголя», а также английский перевод «Защиты Лужина», «Приглашения на казнь», «Дара» и «Камеры обскуры».

Набоков теперь предупреждал своих издателей, чтоб они не помещали на суперобложках лестные высказывания Эдмунда Уилсона о нем: у них с Уилсоном было теперь слишком много расхождений. Последнее из них касалось «Доктора Живаго». Набоков считал роман беспомощным, почти советским, полным банальностей. Он не называл его иначе, как «Доктор Мертваго». Уилсон написал о романе большую, восторженную («символико-социальную», как сказал Набоков) статью, однако не смог оценить ни одной крупной набоковской работы последнего времени (кроме, пожалуй, «Пнина»).

Весной Набоковы отправились в последнее свое долгое путешествие по огромной и прекрасной стране, двадцать лет назад давшей им приют, а потом и гражданство.

В мае они добрались до Аризоны и остановились в одном из уютных домиков близ каньона Оу Крик. После девяти месяцев первенства в списках книгопродажи «Лолита», ненадолго уступив другим книгам, снова вырвалась на третье место, так что корреспонденты массовой печати продолжали охотиться за самым знаменитым автором Америки, и один из них даже добрался до каньона. По возвращении он подробно описывал в своем репортаже лепидоптерические страсти, кипевшие в Аризоне (если верить его описанию, Набоков даже заплакал, упустив какую-то бабочку).

Набоков редактировал на отдыхе Митин перевод «Приглашения» и писал предисловие к «Лолите».

В июле знаменитый режиссер Стэнли Кубрик предложил Набокову приехать в Голливуд, чтобы написать сценарий для «Лолиты». За право экранизации автору уже было заплачено, и весьма солидно. Сумма, предложенная студией за сценарий, превышала все дололитные гонорары Набокова вместе взятые. Но и работа имела свою «специфику». Кино находилось под особым присмотром охранителей морали, так что Кубрик предложил сделать в фильме какую-нибудь приятную концовку. Ну, например, Гумберт женится на Лолите, и вся семья радостно благословляет их брак…

Из душного Лос-Анджелеса Набоков снова поднялся в горы, ища киновдохновения, однако и там ничего путного не смог придумать. В начале сентября Набоковы вернулись в Нью-Йорк, и Набоков решился, наконец, написать в Корнел письмо с просьбой об отставке. Митя теперь учился в Нью-Йорке, а Набоковы собирались плыть в Европу. В Корнеле вовсе не испугались «Лолиты»: да, профессор литературы написал оригинальную книгу, ну и что же, — предоставим ханжам и мещанам изъявлять частным образом свое неудовольствие. Более того, Набоков был приглашен прочесть в Корнеле в апреле 1958 года публичную лекцию, которую он озаглавил «Писатели, читатели и цензура в России». Здесь было мало нового для тех, кто знал взгляды Набокова, зато содержалось немало впечатляющих цитат из различных мыслителей века (от д-ра Альфреда Розенберга до Ленина и Хрущева) — на тему о подчиненной роли литературы в идеологизированном обществе. Был здесь также совсем свеженький любовный диалог из новой повести Сергея Антонова, немало потешивший аудиторию (герой испытывает любовь к партии, в первую очередь, и к женщине чуть-чуть), а также артистически прочитанный любовно-производственный пассаж из «Цемента».

В результате всех европейских скандалов, вызванных «Лолитой», — издательских, газетных, парламентских — книга вышла там на первое место среди американских бестселлеров (сразу за ней шел роман Пастернака, снискавший славу тоже не без участия скандала). И конечно, на Набокова обрушился целый поток рецензий и отзывов, газеты от него требовали интервью. Теперь уже многие отваживались на высказывания, на которые раньше решался один только Алан Тэйт — «гениальный писатель», «великая книга». Даже со стороны профессиональных моралистов что-то не слышно было слишком уж пронзительных окриков. Журнал американских католиков прямо заявил, что этот блестящий роман открывает новую традицию в американской литературе. Зато роман вызвал неподдельное возмущение Адольфа Эйхмана отставного палача, ждущего суда в камере иерусалимской тюрьмы.

Как и можно было ожидать, русской эмигрантской (а потом и советской) критике принять роман было нелегко: он ее шокировал. Русская газета в Америке напечатала пародийный стишок. Другие русские отзывы были менее легкомысленными, но столь же растерянными. Зинаида Шаховская писала, например, о «разгуле разрушения» в творчестве писателя, о том, что он «украшает небытие цветистыми гирляндами своих литературных поисков» и «с западной утонченностью» выражает «кошмар человечества без руля и без ветрил»; что это «черная литература, истинный смысл которой скрыт, он зловещ». Шаховская противопоставляла Набокова и Пастернака.

В целом «Лолита» шокировала русских критиков, она казалась им нерусской, и только Н. Берберова заявила в те дни в «Новом журнале», что «„Лолита“ столь же европейский роман, сколько и американский, сколько и русский — для того, кто не перестает, несмотря ни на что, считать Россию частью Европы, и непременной, и существенной ее частью».

Со статьей З. Шаховской Набоков ознакомился перед самым отплытием из Америки, и, возможно, она напомнила ему прежние страсти, кипевшие в эмигрантской печати вокруг его русских романов. Он подумал, что его бедная американская школьница, которая после стольких лет издательских мытарств и скандалов принесла ему победу, поможет теперь вернуть из небытия и его русские шедевры. Наверно, ему странно было, что в новой рецензии его прежней подруги, написанной по-французски, почти через двадцать лет (после всех мировых потрясений) оживали забытые уже прокурорские интонации русской прессы (еще через тридцать лет, уже после смерти Набокова, Д. Урнов вышлет ему «приглашение на суд» через малопопулярную московскую «Литучебу»).

Еще в ту пору, когда появились скандинавские издания «Лолиты», Набоков сказал Альберту Пэрри: «Вот увидите — начинается мое восхождение». Конечно же, это было восхождение — восхождение к славе и материальному благополучию. Издания «Лолиты» принесли, по сообщению Филда, около четверти миллиона долларов, а отношения с Голливудом — еще около двухсот тысяч. Было ясно, что теперь будет издаваться все, что напишет Набоков, и что материальные тяготы больше не будут его тревожить.

Елена Владимировна Сикорская получила в начале сентября телеграмму:

«Плывем на „Либертэ“ 29-го сентября, пробудем в Париже несколько дней и будем в Женеве числа 12 — го октября. В конце октября мы должны быть в Англии, где я должен прочесть лекцию в Кембридже. „Лолита“ выходит в Англии около 10 ноября. Если меня там не посадят в тюрьму, мы с Верой в середине ноября проедем в Милан, где хотим наладить учение Мити-певца… наши планы еще не окончательно сложились… Чтобы не опоздали октябрьские деньги, прилагаю чек на 50».

Последняя фраза показывает, что долгие дни европейской скудости и американской бережливости не прошли бесследно. При расчетах с русским Литературным фондом в Америке, по свидетельству 3. Шаховской, которая ссылается на А. Седых, «разыгрались (прибегая к формуле двух любимых Набоковым московских авторов) безобразные сцены». Весьма сдержанно откликался наш любимый писатель и на другие призывы о денежной помощи (можно представить себе, что их стало теперь много). По сообщению Филда, одним из объектов такой, весьма скромной помощи явилась погибающая от болезней и нищеты Ирина Гваданини. Впрочем, не за традиционный русский размах любим мы этого замечательного писателя. Скорее за размах и самоотвержение, проявленные им при низкооплачиваемом комментировании «Онегина» или при работе над заведомо «труднопроходимой» прозой.

Итак, впервые после девятнадцати лет разлуки Набоковы собрались в Европу. Бумаги Набокова были сданы на хранение в Итаке, можно было плыть. Похоже, именно в плавании окончательно оформилась у Набокова идея нового романа, еще одного его литературного открытия, в котором слились и воображаемое королевство за морем, и его изгнанье, и его мысли о творчестве. Он обдумывал новую, совершенно оригинальную книгу…

Думал он, вероятно, и о своей жизни. Ему только что исполнилось шестьдесят. Жизнь его состояла пока из трех почти равных долей, трех двадцатилетий — русского, европейского и американского. Он уподобил их трем виткам спирали.

«„Спираль“ — одухотворение круга». Если назвать тезисом «первую дугу, с которой спираль начинается в центре», то антитезисом будет продолжающая ее спираль покрупнее, а синтезом продолжающая ее еще более крупная дуга. «Цветная спираль в стеклянном шарике — вот модель моей жизни», — писал он. Дугой тезиса был его двадцатилетний русский период (1899–1919). Антитезисом — пора эмиграции (1919–1940). Американский период наметил синтез. Сколько оставалось ему еще?

***

В престижном парижском издательстве «Галлимар» шел прием. В комнатах толклись издатели, корреспонденты газет и радио, литераторы, критики. Сверкали блицы, слышалась разноязычная речь. В центре внимания был в тот день высокий, довольно тучный американский писатель русского происхождения — Владимир Набоков, автор нашумевшей «Лолиты». Многие здесь помнили его худеньким, порывистым, устремленным вверх, неистовым, полунищим. Одни из этих людей были приглашены им, другие пришли сами. Почти никто из этих русских не видел его последние девятнадцать лет, которые тут, в Европе, равны были столетию прежней жизни, — столько вместили они страха, горя, потерь… Его друзья переменились, но и он был настолько неузнаваем, что они ахали, забывая совершенно о том, как изменились сами…

Среди приглашенных в «Галлимар» на коктейль была его старая берлинская знакомая Женя Каннак. Она вспоминала:

«…множество народа, французские писатели, русские, много иностранцев. Оба Набоковы были очень элегантны, держались с большим достоинством. Вокруг Н. вертелись издатели, — помню представителя „Ророро“ (Ровольт), который обратился к нему с приглашением: непременно приезжайте к нам, у вас столько преданных читателей — почему вы ни разу после войны не были в Германии?

И он — очень спокойно: „По той же причине, по какой я никогда не был в России, хотя меня и звали: я бы всегда боялся, сам того не зная, пожать руку убийце“.

Немецкий издатель промолчал, отступил и испарился».

Но самое яркое описание этой встречи мы находим, конечно, у бывшей милой приятельницы Набокова Зинаиды Шаховской, которую сам Набоков на прием не пригласил. Может быть, Вера Евсеевна помнила их довоенную ссору. И уж, наверно, супруги не успели забыть совсем недавнюю статью З. Шаховской о Набокове, содержавшую не только обвинения в аморализме, но и будто ожившие после двадцати лет небытия обвинения в нерусскости, в инфернальности. З. Шаховская пришла на прием как журналистка и ждала с другими журналистами в редакционной комнате. Она рассказывает:

«В тесноте и жаре мы ждали, пока он появится среди нас. Он вошел, и длинной вереницей, толкая друг друга, гости двинулись к нему. Годы ни его, ни меня, конечно, не украсили, но меня поразила, пока я к нему приближалась, какая-то внутренняя, не только физическая — в нем перемена. В. обрюзг, в горечи складки у рта было выражение не так надменности, как брезгливости, было и некоторое омертвение живого, подвижного в моей памяти, лица. Настал мой черед, и я, вдвойне тронутая радостью встречи и чем-то, вопреки логике, похожим на жалость, собиралась его обнять и поздравить — но, когда он увидел меня, что-то в В. закрылось. Еле-еле пожимая мою руку, нарочно не узнавая меня, он сказал мне: „Bonjour, Madame“.

Я всякое могла ожидать, но это — это не было похоже на В. Скажи он мне: „Ну, милая моя, и глупости же ты обо мне написала“, или „а статья твоя идиотская“, я сочла бы это даже нормальным… но такая удивительная выходка человека, которого я помнила воспитанным, показывала в нем что-то для меня новое — и неприемлемое… В тот день я потеряла друга…»

Можно добавить, что Набоковы приобрели в тот день врага, ставшего в какой-то степени и их первым русским жизнеописателем, — не слишком счастливое сочетание…

После Парижа Набоков побывал в Лондоне, прочел лекцию в старом добром Кембридже, после американских университетов показавшемся ему отчего-то провинциальным. В Женеве он повидался с сестрой Еленой и племянником, потом добрался до Милана, где Дмитрий теперь учился оперному пению, съездил в Рим, побывал на Сицилии. Прелестная сицилийская Таормина Набокову не понравилась. Может, именно там докучали ему рокочущие мотоциклы, столь любимые юными итальянцами. Из таорминского отеля Набоков написал длинное письмо своему издателю Джорджу Уайденфелду. Узнав из газет, что Уайденфелд заказал Луи Арагону книгу об истории Советской России, Набоков высказал в письме предположение, что книга будет соответствовать советской версии этой истории (без конца переписываемой в соответствии с новой «линией»). Если вспомнить, что Арагон считал лагеря на Беломор-канале величайшим открытием цивилизации, можно понять недоумение Набокова, предложившего издателю хотя бы заказать какому-нибудь из настоящих ученых комментарии к подобному очерку истории…

В поисках «уголка» для работы Набоковы проехали весь лигурийский берег Италии, пересекли границу и осели в Ментоне. Из литературных впечатлений и знакомств этой первой после двух десятилетий отсутствия поездки в Европу Набоков выделял знакомство с Аленом Роб-Грийе. «Лучший французский писатель — это Роб-Грийе, с которым мы виделись в Париже, — писал Набоков Уилсону, — многие французские критики непонятно почему валят его в одну кучу со всякими Бюторами и Саррот…» Набоков настоятельно советовал Уилсону прочесть «Ревность» и «Соглядатая» Роб-Грийе.

В феврале 1960-го Набоковы вернулись в Америку и после нескольких дней, проведенных в Нью-Йорке, двинулись в Лос-Анджелес, где Набоков должен был писать сценарий для Кубрика. Они поселились в живописном цветущем каньоне, где было много бабочек, однако сомнительно, чтоб многомесячное сочинение сценария было занятием столь уж приятным. Приходилось придумывать новые диалоги, потом их выкидывать, без конца сокращать или удлинять текст, тщетно добиваясь от режиссера и продюсера, чего же они все-таки хотят. Набоков вполне лояльно высказывался позднее об этом фильме, так мало общего имеющем с его романом. Правда, если верить А. Филду, Кубрик взял с романиста слово, что он не будет слишком уж ругать фильм.

Потом Набоковы снова уплыли в Европу. Стоял ноябрь. Из Шербура они через Париж отправились в Милан к Мите, а затем поселились в Ницце, на знаменитом Променад дез Англэ. Прогуливаясь у моря, Набоков сочинял поэму для героя «Бледного огня» Джона Шейда. Это была, кажется, самая длинная набоковская поэма.

Иногда, отрываясь от стихов, он вдруг сочинял какую-нибудь эпистолярную прозу, например, письмо редактору журнала «Эсквайр», где, систематизировав многочисленные нелепости и неточности, содержащиеся в статье «Эсквайра», посвященной его особе, он переходил к главному:

«Разрешите мне в заключение процитировать следующий совершенно невероятный пассаж из статьи: „Он… конечно, считает, что в старые добрые царские времена у свободолюбивого русского было больше свободы, чем при Ленине, не уточняя, кого он имеет в виду — свободолюбивых аристократов или свободолюбивых рабов“.

Ирония всегда хороша, но когда она не опирается ни на какие факты, она давится с голоду собственным хвостом; ибо любая школьница знает, конечно, что рабы исчезли в России уже в 1861 году, то есть за год до освобождения рабов в данной стране, а все, кому дорога свобода, отдают себе, конечно, отчет, что рабство было восстановлено в России именно Лениным».