НА СВЕРХВЫСОКОМ УРОВНЕ ИСКУССТВА
НА СВЕРХВЫСОКОМ УРОВНЕ ИСКУССТВА
В 1942-м он ездил в Йейльский университет в надежде найти постоянное место и позднее так рассказывал Уилсону об этой поездке:
«Они предложили мне место ассистента профессора русского языка в летнем семестре, но, поскольку мне бы пришлось заодно обучать русскому и самого профессора, я отказался. Это человечек по фамилии Т…, чьей фонетической системе я должен был бы там следовать… уже от его упражнений вопить хочется. Сам он родился в Америке, но родители его родом из Одессы, и у него контракт с университетом на пять лет. Одесса говорит на самом ужасном во всей матушке России жаргоне, а то, что он усвоил его у родителей уже в Бруклине, дела никак не поправило. Это симпатичный, энергичный человечек… и поскольку мы с ним должны были учить тех же студентов по очереди, с неизбежностью возникали бы весьма любопытные ситуации. Так что я остаюсь без работы».
Нельзя сказать, чтоб положение это вовсе не задевало Набокова. В следующем письме Уилсону он восклицает:
«Смешно — знать русский лучше, чем кто бы то ни было — по крайней мере в Америке, — и английский лучше, чем любой русский в Америке, — и испытывать такие трудности в поисках преподавательской работы. Единственное, что мне удалось выбить, это место ассистента в Муз. Сравнит. Зоол. с 1 сентября — на один год (1200 долларов) — три часа в день и все бабочки в моем распоряжении…
Меня тут посетил секретарь этого человека — как там его зовут — того, что написал „Табачную дорогу“ и что пишет сейчас роман из советской жизни… Спрашивал, как ему записать английскими буквами такие слова, как „немецкий“, „коллкоз“ (он пишет это „кольхольц“) и тому подобные вещи. Героя его зовут Владимир. Все очень просто. И меня просто измучил мой персональный черт, искушая отсыпать ему горсть непристойностей вместо „здравствуйте“ и „спокойной ночи“ (напр. „разъеби твою душу“, — с достоинством сказал Владимир)».
Чтоб жить поближе к Музею сравнительной зоологии, Набоковы сняли квартиру на окраине Бостона, в Кембридже, на Крэйджи Серкл 8. После этого Набоков отправился на поиски работы, сравнивая себя с путешествующим Чичиковым. Он посетил несколько коледжей, где читал лекции и пытался зацепиться — Коукс возле Флоренса (то бишь Флоренции), коледж Спелмана в Атланте, женский коледж штата Джорджия в Вэлдосте и Южный университет в Снуони. Он пишет, что его радужные лекции выслушивали там с большим почтением, от чего его восхищение американской системой образования возрастало все больше (всю меру этого восхищения можно оценить, прочитав «Пнина»), но преподавательского места для него так и не нашлось.
Набоков сообщает Уилсону, что подал просьбу о стипендии из фонда Гугенхейма для написания романа, который условно им назван «Человек из Порлока» (именно так звался человек, который прервал Кольриджа, работавшего над поэмой «Кубла Хан», — после чего Кольридж забыл, что он собирался еще написать). Алданов, начавший издавать в Нью-Йорке «Новый журнал», взял у Набокова кусок задуманного в Париже романа, озаглавленный «Ультима Туле», и стихотворение «Слава» (единственное, что Набоков еще позволял себе в то время писать по-русски, были стихи). В богатой Америке удалось продать целых пятьсот экземпляров нового русского журнала. В следующий раз Алданов рискнул отпечатать тысячу экземпляров, и тут же убедился, что продать можно только пятьсот. В Европе в межвоенную пору русские эмигранты, сидевшие на чемоданах и ждавшие краха большевиков, возвращения в Россию, прихода Царства Божия наконец, много читали, спорили, ходили в театр, жертвовали на родную литературу. В Америке (точно так же, как нынче) они сразу начинали думать о постоянном устройстве — о покупке дома и мебели, об овладении языком, об электрификации и газификации, помноженной на автомобилизацию. Энергичному Андрею Седых или Вейнбауму с трудом удавалось собрать здесь среди соотечественников сотню долларов для «самого академика Бунина».
Существовали, правда, американские благотворительные фонды, но их надо было убедить, что претендент «достоин». При такой системе, конечно, всегда побеждает самый шустрый (вы, может, помните главное качество профессора французской литературы Блоренджа из «Пнина», того, что вовсе не знал по-французски, зато лучше всех умел охмурять филантропов). Набокову, впрочем, пришлось легче, чем другим: у него был бескорыстный друг Уилсон, у которого была «легкая рука»…
Летом 1942 года Набоковы снова гостили на вермонтской даче Карповича в окружении таких же бездачных русских эмигрантов, как они сами. Набоков был в то лето по уши в работе.
«Блуждаю за Гоголем по мрачному лабиринту его жизни, — писал он Уилсону, — и как основной ритм книги, избрал, между прочим, ход пешки (пожалуйста, отметь). Интересно, есть ли какая-нибудь возможность выследить некоего (анонимного) „гражданина Соединенных Штатов“, с которым Гоголь сидел за табльдотом в пансионе (анонимном) в Любеке в августе 1829 года. Или мудрого англичанина, который давал Пушкину уроки атеизма. Когда закончу, отправлюсь на трехмесячные каникулы с моей грубой и здоровой русской музой».
Однако книга о Гоголе никак не подходила к концу. Набоков давно уже договорился с издателем Лафлиным, что напишет для него за умеренную плату (о последнем вы могли бы догадаться по авансу, уплаченному Лафлином за «Себастьяна Найта») книгу о Гоголе для американских студентов. Он уже давно мечтал написать об этом гениальном, странном, безумном Гоголе! Не о Гоголе — авторе «натуральной школы», «разоблачающем самодержавие», и не о Гоголе-«реалисте», но о Гоголе — безумном фантасте, совершающем непостижимые поступки, о «темах» и «узорах» его судьбы, о России, созданной его неистовым воображением и воспринятой социокритиками как «гнусная российская действительность». Написать о переплетении узоров судьбы, сохраняя ритм, напоминающий ход пешки…
Работа затягивалась. Набоков то просил отсрочки, то требовал увеличения гонорара. Новый роман требовал все больших усилий. К тому же Набоков неожиданно написал большой рассказ. Первый свой рассказ по-английски (потом он напишет их множество, и притом великолепных). Рассказ этот, может, единственный такой у Набокова, пересказывал реальные события в мало «перетасованном» виде: Набоков изложил в нем необычайную историю популярной исполнительницы русских песен Надежды Плевицкой и ее мужа генерала Скоблина, оказавшихся агентами ГПУ. В своем рассказе Набоков выдвигает гипотезу, подтвержденную позднее скромной книжечкой (Набоков ее видеть не мог) французского комиссара Белэна из «Сюртэ», которому довелось последним беседовать с Плевицкой перед самой войной: главным действующим лицом в этой серии предательств и преступлений был все-таки сам генерал Скоблин, которого многие в эмиграции считали лишь марионеткой властной жены, называя его за глаза «генерал Плевицкий». Неутоленное тщеславие бывшего героя-корниловца толкнуло его к предательству и шпионажу. В случае с набоковским рассказом как часто бывает, неортодоксальное мышление писателя помогло открытию, остававшемуся недоступным штатным психологам и детективам.
Книга о Гоголе оказалась мало приемлемой и для критики, и для читателей. Конечно, Набоков обошелся здесь со своими читателями-студентами не менее круто, чем обходился с ними в лекционных залах, принимая их за взрослых и излагая им свою, и только свою точку зрения (даже если она и совпадала иногда с точкой зрения Розанова или Мережковского и расходилась со всеми канонами). Это была типично набоковская биография, без намека на «хрестоматийный глянец». Вот вам небольшой «петербургский отрывок» из «Гоголя»:
«Пушкин чувствовал какой-то изъян в Петербурге… Но странность этого города была по-настоящему понята и передана, когда по Невскому проспекту прошел такой человек, как Гоголь. Рассказ, озаглавленный именем проспекта, выявил эту причудливость с такой незабываемой силой, что и стихи Блока и роман Белого „Петербург“, написанные на заре нашего века, кажется, лишь полней открывают город Гоголя, а не создают какой-то новый его образ. Петербург никогда не был настоящей реальностью, но ведь и сам Гоголь, Гоголь-вампир, Гоголь-чревовещатель, тоже не был до конца реален. Школьником он с болезненным упорством ходил не по той стороне улицы, по которой шли все; надевал правый башмак на левую ногу, посреди ночи кричал петухом и расставлял мебель своей комнаты в беспорядке, словно заимствованном из „Алисы в Зазеркалье“. Немудрено, что Петербург обнаружил всю свою причудливость, когда по его улицам стал гулять самый причудливый человек во всей России, ибо таков он и есть Петербург: смазанное отражение в зеркале, призрачная неразбериха предметов, используемых не по назначению, вещи, тем безудержнее несущиеся вспять, чем быстрее они движутся вперед…»[22]
Тщетно стал бы любой читатель (а не только коннектикутский студент) искать, где тут «обзор творчества», а где социальный анализ эпохи.
Один из французских набоковедов написал как-то о сходстве Набокова и Гоголя, умевших творить в «пустоте», создавать «мечту внутри мечты». Конечно же, Набоков был, как и Гоголь, «творец воображаемых миров»…
Для Набокова важно было определить в Гоголе главное и продолжить свою полемику со «старомодным методом» Чернышевского (довольно распространенным в ту пору и среди американских критиков). Набоков отмечал, сколь роковую роль сыграло для Гоголя «одно ходячее заблуждение»: «Писатель погиб, когда его начали занимать такие вопросы, как „что такое искусство?“ и „в чем долг писателя?“» Эту часть книги Набокова высоко оценил Георгий Федотов. Впрочем, не преминул он отметить и главное упущение Набокова: «Искусство не сводимо на нравственность — как пытались у нас сводить Гоголь и Толстой, — написал Г. Федотов в „Новом журнале“. — Но искусство — почти всегда — вырастает из той же глубины, что и нравственная жизнь… Ключ к Гоголю-художнику, в последнем счете, дается его религиозной драмой». Набоков старался в своем очерке оставаться в рамках эстетической интерпретации, однако его поклонник и друг Г. Федотов поймал его на непоследовательности (будто автор парадоксальной прозы должен быть последовательным)[23].
О набоковских «заметках, посвященных анализу творческого воображения Гоголя» Федотов пишет:
«Ценность их определяется конгениальностью обоих художников. Один из самых больших, если не самый большой русский писатель наших дней, и притом искушенный в рефлексии на проблемы искусства, пишет о самом великом мастере русского слова; в Гоголе главная связь самого Сирина с русской литературной традицией».
Так писал для пятисот русских читателей один из виднейших тогдашних русских философов и богословов. А «самый большой русский писатель», завершая анализ гениальной «Шинели», объяснял девочкам из Уэлсли и мальчикам из Стэнфорда, что гоголевская «повесть описывает полный круг — порочный круг, как и все круги, сколько бы они себя ни выдавали за яблоки, планеты или человеческие лица».
«И вот, если подвести итог, рассказ развивается так: бормотание, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, фантастическая кульминация, бормотание, бормотание и возвращение в хаос, из которого все возникло. На этом сверхвысоком уровне искусства литература, конечно, не занимается оплакиванием судьбы обездоленного человека или проклятиями в адрес власть имущих. Она обращена к тем тайным глубинам человеческой души, где проходят тени других миров, как тени безымянных и беззвучных кораблей… если вас интересуют… „идеи“, „факты“ и „тенденции“, не трогайте Гоголя. Каторжная работа по изучению русского языка, необходимая для того, чтобы его прочесть, не оплатится привычной для вас монетой. Не троньте его, не троньте… Но я буду очень рад не случайному читателю — братьям моим, моим двойникам… Сначала выучите азбуку губных, заднеязычных, зубных, буквы, которые жужжат, гудят, как шмель и муха-цеце. После какой-нибудь гласной станете отплевываться. Первый раз просклоняв личное местоимение, вы ощутите одеревенелость в голове. Но я не вижу другого подхода к Гоголю (да, впрочем, и к любому другому русскому писателю). Его произведения, как и всякая великая литература, — это феномен языка, а не идей…
…Ну что ж, — сказал мой издатель, — мне нравится, но я думаю, что студентам надо рассказать, в чем там дело… Я имею в виду сюжеты… Я прочел все очень внимательно и моя жена тоже, но сюжетов мы не узнали. И потом, в конце должно быть что-нибудь вроде библиографии или хронологии…
…Отчаявшиеся русские критики, трудясь над тем, чтобы определить влияние и уложить мои романы на подходящую полочку, раза два привязывали меня к Гоголю, но поглядев еще раз, видели, что я развязал узлы и полка оказалась пустой».
Так кончалась книжка о Гоголе, недосягаемо стоящем на своей пустой полке.