Первое — глазомер

Первое — глазомер

Закутавшись в лиловую ротонду на кенгуровом меху, бежала Оля вниз по Тверской к Историческому музею. Прелюбопытная одежда эта ротонда: длинная, до земли, без рукавов, она делала женщину похожей на столбик, плывущий по улице. Был конец ноября, рано выпал снег, с ним ушел городской грохот, полозья сменили колеса, воздух стал легким и прозрачным, голоса звонче, лица моложе.

Сегодня отец просил Олю заглянуть к нему в полдень в мастерскую и захватить горячих пирожков из булочной Филиппова, что как раз против Леонтьевского. Чем ближе к Охотному, тем теснее и люднее становилась Тверская, словно городскую суету смывало потоком вниз. Все больше вывесок, все чаще магазинчики, а в Охотном ряду торговая сутолока становилась просто поперек главной улицы города, вторгалась в ее парадность и отделяла ее от Кремля, как некогда грязная речонка Неглинная…

За последние два года Суриковы успели побывать в Швейцарии, потом, переждав зиму в Москве, снова успели скатать в Сибирь, без которой Василий Иванович не мыслил жизни.

Швейцария не пленила Олю, она показалась ей придуманной и искусно сделанной людьми, несмотря на грандиозность горной природы. Горных ландшафтов Оля не любила, ей нравились открытые горизонты, степные ветры. «Лошадиная поэзия», с армяками ямщиков, с их кличем в степи «Аля-ля-ляля-ля!» в хроматической гамме и с перезвоном поддужных звонков, была ей куда дороже, чем переливы пастушьих тирольских дудочек, аккуратные тирольские шляпки с перышками на фоне розовых снегов и худые голые колени англичан «а туристских тропинках.

Лена была другого мнения о Швейцарии. Ей нравились картинные озера, альпийские цветы немыслимых оттенков, хоть они и не пахли. Горы с лесистыми тропами, неожиданная панорама Юнгфрау, ущелья с кипящими в безднах речками возбуждали ее романтическую натуру. Она украдкой писала стихи и повести. Настроение ее менялось, как погода, и она часто тревожила отца и сестру таинственными поисками одиночества. Этой весной Лена блестяще закончила гимназию, получила в награду роскошное издание Жуковского и аттестат, дающий права домашней учительницы.

— Ну, Еленчик, — шутил по этому поводу Василий Иванович, — теперь ты можешь дать в газету объявление: «Молодая барышня из хорошей семьи согласна давать уроки детям и впавшим в детство. Отлично знает языки, особенно русский, хорошо считает, умножает и делит, пишет без ошибок. Аппетит хороший».

Лена веселилась, придумывая разные варианты объявлений, а потом вдруг стала сумрачной и всерьез заявила:

— Знаешь, папа, а ведь я буду только актрисой! Только актрисой, только театр!.. Если у Оли — музыка, то у меня будет сцена! Да, да, да! И не спорьте со мной.

Василий Иванович посмеивался, мало веря в Ленино дарование.

— Декламировать — это еще не все. А куда ты пойдешь учиться? Ведь нет же школ для барышень, которые решили стать актрисами…

А между тем существовали драматические курсы, где преподавали Садовская, Федотова, Ленский, Немирович-Данченко и Южин организовали музыкально-драматическое училище. Но Лена была далека от этого мира.

Однажды она прибежала к обеду вся розовая от возбуждения:

— Я нашла, папочка! Я нашла актрису, которая будет заниматься со мной. Это старая актриса Малого театра. Представь, она дает уроки у себя на дому! За каждый урок берет по пять рублей золотом.

Василий Иванович поперхнулся:

— Как? За каждый урок вот это? — Он соединил кружком большой и указательный пальцы руки.

— Да, да, — волновалась Лена, — и заниматься будем два раза в неделю. За две зимы она обещает мне полную подготовку и спротежирует мне выход на сцену Малого театра…

— Но ты подумала о том, во сколько все это обойдется? А потом ты с треском провалишься на дебюте и пропали мои трудовые!.. Нет уж, брось даже мечтать об этом! Иди-ка лучше на курсы. Ты вон как гимназию кончила — с наградой. Учись дальше!

Напрасно Лена молила и плакала, упрекая отца и сестру:

— Оля же занимается музыкой?

Но отец был неумолим:

— Оля в музыкальную школу вносит десять рублей в месяц. И потом, это же музыка. Му-зы-ка! Ты понимаешь или нет? Да что с тобой толковать, — вдруг рассердился он, — ты же бегаешь слушать Вяльцеву!..

Суриков не любил Вяльцеву, не переносил модных романсов. Вкусу его угодить было очень трудно. Он терпеть не мог плохих актрис, дешевых театральных эффектов и драматических поз. Он презирал все это и больше всего боялся, что в его отшельническую рабочую жизнь вторгнется чуждая и противная его высокому духу атмосфера…

Оля вошла в музей со стороны проезда кремлевской стены. Служебным входом поднялась она по лестнице прямо в зал, отведенный Сурикову под мастерскую. Отец ждал ее. Музейный сторож по уговору принес на подносе чайники с кипятком и заваркой, сахар и две чашки.

— Ну, раздевайся, душа! Будем чай пить, — весело встретил ее Василий Иванович.

Оля разделась, стащила с ног теплые ботинки и подсела к маленькому столу возле окна. Невысокая полная фигурка ее в белой кофточке с черным галстуком и широкой черной юбке из тяжелого муара расположилась на фоне высокого окна, за которым розовела старая кремлевская Собакина башня.

Перед Олей громадный холст, уходящий ввысь и уже весь прописанный красками. Вечные льды просвечивали сине-зеленой толщей. По снегу с кручи сползали с пушкой солдаты, стараясь придержать скольжение растопыренными локтями; один лег на бедро, другой, присев, уперся пятками в отрог. Все отчаянно сопротивлялись и все же ползли и катились вниз. Фигуры солдат и лица их были уже написаны, сильно и убедительно. Убедителен был ужас на лице черноусого солдата. Нижняя часть его туловища ушла от глаз зрителя, и это передавало ощущение страшного притяжения пропасти.

Солдат, закрывший лицо плащом, и старик, истово крестящийся, еще задерживались на мгновение, а над ними два молодых смеющихся солдата с обожанием смотрели на полководца. Эти в гуще движения еще не чувствуют той опасности, которая грозит смертью или увечьем. А общее — это решимость и неистовость в отваге, и русская преданность, и доверие своему любимцу — Суворову. Олю поражало безошибочное знание движений человеческого тела у отца в композиции, и внутреннее чувство ритма в общем движении, и объемность этих напрягшихся под одеждой мышц, и напряжение общей воли, общего стремления, общего дыхания катящейся вниз лавины людей. Сподвижники Суворова были все найдены. Не было еще только самого полководца, как в свое время долго не было Меншикова, не было боярыни Морозовой, не было Ермака. Но тех не было как типов, Суворов же как тип был найден.

Суриков изучил все портреты Суворова, и все они были необычайно различны. Но ближе всех к оригиналу был портрет художника Шмидта, которого прислал курфюрст саксонский в Прагу, где остановился Суворов после швейцарского похода. По словам современников, Шмидт рисовал Суворова пастельными карандашами, в десятом часу утра, во время обеда. Он сидел в рубашке и беседовал со своими генералами. Отобедав, Суворов прочел молитву, потом проскакал перед художником на одной ножке, прокукарекал и ушел спать, приказав денщику Прошке вынести портретисту свой мундир с орденами.

Был и скульптурный портрет, бронзовый бюст работы Демут-Малиновского, который оставлял впечатление подлинности суворовского образа. Иронически-вопрошающе приподняты брови, чуть оттопырены уши, над усталыми и добрыми глазами приспущены веки, насмешка и скорбь в складках возле крепкого, мужественного рта. Худая, в широком воротнике, шея придает этому образу что-то трогательное, хрупкое, как и смешной хохол над выпуклым лбом, изрезанным сетью морщин. Эта скульптура была ближе всего к образу гениального полководца, оставившего в веках немеркнущую славу подвигов своих.

И все же Суворов воплотился для Сурикова в живом человеке — старом казачьем офицере, которого он встретил в Красноярске, зайдя случайно к соседу в гости. Художник сначала даже не заметил его. И вдруг за беседой старик повернулся к Василию Ивановичу в профиль, рассказывая что-то смешное. И в том, как собрались пучки морщин на его виске, и в хрящеватом удлиненном носе, и в саркастической улыбке Суриков увидел давно взлелеянный в душе и воображении облик своего героя.

Теперь в мастерской были собраны все этюды Суворова — и крупные, и поясные, и на коне. Надо было его «уставить» в картину. Много раз Василий Иванович уставлял Суворова. Вначале он было думал посадить его на коня, обратив лицом к зрителю, но при такой позе утрачивалось впечатление тесной связи полководца с солдатами. Генералиссимус верхом на коне стоял над обрывом как памятник.

— Помнишь три военных правила Суворова? — говорил Василий Иванович дочери, прихлебывая чай с блюдца. — «Первое — глазомер: как в лагере встать, где атаковать. Второе — быстрота: при сей быстроте люди не устали. Неприятель не знает, считает за сто верст… И вдруг мы на него, как снег на голову. А третье — натиск: нога ногу подкрепляет, рука руку усиляет… У неприятеля те же руки, да русского штыка не знают!..» Ну-ка, Олечка, отойди в тот угол да посмотри, как я поставил его на уступ… Не пойму пропорции…

Оля отошла в дальний угол мастерской. С левой стороны холст был не закрашен. По белому грунту была нарисована углем конная фигура Суворова. Ее трудно было проверить вне цвета. Оля представила себе серого коня, белые брюки полководца, его синий плащ, и ей показалось, что он наступает на солдат.

— Если хочешь по глазомеру, папочка, то вот что я тебе скажу: Суворов и его конь просто велики, они выпирают, давят. И лица солдат становятся мелки, и горы приплюснуты… — Оля замолчала, встревоженно поглядев на отца темными блестящими глазами.

Он улыбнулся:

— Так и есть! Умница ты моя! И вообще коня надо убрать до половины, чтобы он не мешал общему ритму движения… Вот у тебя глазомер — дар бесценный!

Василий Иванович пододвинул стремянку и через минуту был уже наверху с тряпкой. Он стер Суворова и начал углем врисовывать фигуру в меньшем размере и отступая от катящейся вниз толпы.

— А здесь, слева, казачишку поставлю… Там ведь его коня два казака под уздцы держали. Суворов все рвался соскочить с коня и ринуться вместе со всеми… А они его не пускали: «Сиди, сиди!» — говорили. — Василий Иванович углем набрасывал чуть пригнувшуюся в седле фигуру полководца. — Вот так будет точно! — Он спрыгнул со стремянки и отошел в угол, чтобы проверить.

— А знаешь что, папочка? Боюсь, что верхние солдаты нижним на штыки попадут при таком стремительном движении вниз. — Оля беспокойно смотрела на отца.

— Да. Наверно, так и будет! — засмеялся он.

— Может быть, убрать штыки? — нерешительно предлагает Оля.

— Ни за что! Красота в сверкании. Нельзя русскому солдату без штыка.

Оля вдруг припоминает, как они с Леной переругались, когда отец взобрался на кручу и оттуда катился вниз, собравшись в комок, подминая под себя снег. Через мгновение он оказался возле них, весь в снегу, мокрый, испуганный, но довольный. Он хотел повторить, но дочери вцепились в него и упросили больше не рисковать…

До темноты Оля пробыла у отца в мастерской. Когда они собрались домой, фигура полководца была найдена и уже обведена контуром.

— Завтра напишу его, — уверенно говорил Василий Иванович, моя руки в медном тазу, что стоял в углу на табуретке. — Завтра Суворов в синем плаще будет махать треуголкой своим солдатикам…

Когда отец со старшей дочерью вернулись домой, младшая уже пообедала.

— Что же вы так долго сегодня? — кричала она им из гостиной.

Забравшись с ногами на диван, Лена сидела у стола, на котором уютно горела лампа под розовым абажуром, похожим на кринолин XVIII века. Тут же стояла банка с малиновым вареньем. Лена пила чай и читала в «Ниве» роман Толстого «Воскресение».

Прислушиваясь к голосам из столовой, Лена думала: «Почему папа только Оле показывает незаконченные картины? Почему только Оле? Говорит, у нее превосходный глазомер… И вообще уж эта наша Оля, Олечка-душа! Всегда, во всем первая!»