В Питер!
В Питер!
Морозная ночь стояла накануне отъезда Васи в Петербург. Ледяной ветер мел по Благовещенской улице поземку. В доме Суриковых далеко за полночь в окнах нижнего этажа горел свет, от окна к окну двигалась тень: Прасковья Федоровна собирала сына в дальний путь.
Вася, набегавшийся перед отъездом, богатырски спал, прикорнув на сундуке за печкой, и, наверное, видел беспечные юношеские сны — последние в родительском доме. Только перед рассветом мать прилегла отдохнуть. Но когда сыновья встали, уже в столовой кипел самовар, пахло свежеиспеченным хлебом; под полотенцем остывали румяные шанежки и пирожки на дорогу, были сварены яйца. А Прасковья Федоровна укладывала в мешочек заранее приготовленные и замороженные пельмени, они гремели в мешке, словно камушки. Эти пельмени бросали в кипяток на постоялом дворе, и через десять минут путешественникам был готов обед.
В корзину для провианта Прасковья Федоровна уложила куски вяленого на солнце оленьего мяса, которое сибиряки называли «пропастинкой», уложила любимого чая и горшочек свежесбитого масла. Баул с бельем и теплыми вещами был уже уложен. Саша помогал матери, изредка смахивая непрошеную слезу. Он страстно любил брата и втайне горевал о близкой разлуке. Он знал, что Вася едет не один, а со старым архитектором с кузнецовских приисков — Хейном, которого Петр Иванович посылает в Петербург на лечение. Он знал, что до Москвы едет с Васей молодой семинарист Дмитрий Лавров, способный художник, которого направляют в Троицкую лавру, в школу иконописи. И все-таки Саша беспокоился, уже тосковал и почти ждал писем с дороги, которая еще не началась.
Вася держался бодро, хоть забота подстерегала его словно озноб: как тут проживут без него мама и Саша? Прасковья Федоровна, то покрываясь багровыми пятнами, то вдруг бледнея, суетилась по дому — не забыть бы чего! Во внутренний карман Васиной поддевки она положила последние тридцать рублей, разменяв их на рублевые ассигнации, и для верности заколола карман большой булавкой.
Вася, как во сне, еще раз прошел по всем комнатам, втягивая всем существом дорогое тепло от печей, где в раскрытых дверцах по раскаленным углям гулял синеватый пламень. На столе в столовой стоял медный самовар, остывая; он еще тоненько пищал, словно скуля и прощаясь с молодым хозяином, который с детства привык глядеться в его медные начищенные бока, смеясь искаженному отражению. А в блюдце с недопитым Прасковьей Федоровной чаем гляделась зажженная перед образом лампада и колебался язычок пламени…
Неслышно ступал Вася валенками по домотканым половикам, и хотелось ему поклониться каждому кустику в цветочном горшке, и посидеть на каждом креслице, — к ним он когда-то подходил с гвоздем, чтобы оставить на них свои первые «творческие порывы» в виде незамысловатых рыбок и домиков. Все, все было до боли в сердце дорогим и близким…
За примороженными окнами послышался скрип полозьев и звон бубенцов. Приехали… Приехали за ним!..
— Васенька! — Прасковья Федоровна стояла в дверях с тулупом и шапкой.
Вошел запыхавшийся Саша, одетый в полушубок.
— Присядем! — сказал он.
Все присели в зальце, молча, как полагается, глядя друг на друга. Через минуту поднялись. Вася накинул тулуп, крепко обнял мать и брата. Решительно нахлобучил на свои черные как смоль вихры смушковую шапку, схватил баул и заторопился к выходу. За ним, с корзиной, вышел Саша. Прасковья Федоровна, не попадая в рукава, кое-как натянула шубу, закуталась в шаль и поспешила за сыновьями.
У ворот стояли две кошевы, запряженные тройками. От лошадей валил на морозе пар, они перебирали копытами, мотали головами с заиндевевшими челками. В кошевах сидели Васины попутчики. Он поздоровался, легко вскочил в первую кошеву и оказался рядом с Лавровым, закутанным в доху. Во второй кошеве сидел старичок Хейн. Саша подал Васе баул и корзину. Вася уселся на кошму, под кошмой было сено, под сеном два больших замороженных осетра, которых Петр Иванович Кузнецов посылал своей семье в Петербург.
У ворот дома сиротливо маячила темная фигурка Прасковьи Федоровны. Она пыталась ободряюще махать сыну рукавицей, но глаза ее из-под нависшей теплой шали, совершенно сухие, горели такой тревогой и тоской, что Вася рванулся к ней и вдруг завопил не своим голосом на всю Благовещенскую:
— Ма-амынька-а-а-а!..
Ямщик хлестнул лошадей. Васин вопль потонул в визге полозьев и в первом всплеске поддужных звонков. Пристяжные отвернулись от коренников, и обе тройки понеслись, далеко отбрасывая копытами комья мерзлого снега.
По Московскому тракту
«Томск, 15 декабря 1868
Милые мамаша и Саша!
Вчера, 14-го числа, я приехал с Лавровым в Томск, и остановились в великолепной гостинице. Ехали мы очень хорошо и без всяких приключений и не мерзли, потому что в первые дни холод был не очень сильный и я укутывался в месте с Лавровым дохою и кошмами, а приехавши в город Мариинск, мы купили с ним еще доху, в которой я теперь еду до самого Питера; доха эта очень теплая, ноги не мерзнут, потому что укутываем их кошмами. Кормят нас дорогою очень хорошо. Есть мадера, ром и водка; есть чем погреться на станциях. С нами едет в другой повозке старичок архитектор, очень добрый и милый человек. Ехать нам очень весело с Лавровым, — все хохочем, он за мной ходит, как нянька: укутывает дорогой, разливает чай, ну, словом, добрый и славный малый. Сегодня катались по Томску, были в церкви и видели очень много хорошего. Томск мне очень нравится. Завтра выезжаем отсюда. Кошева у нас большая, и едем тройкой и четверкой. Лавров кланяется вам и всем, кто будет о нем спрашивать… Я вот все забочусь, как вы-то живете. Будут деньги, так я пошлю из Петербурга; я бы и теперь послал вам те деньги, которые вы дали на дорогу, да не знаю, может, попадет на дороге что-нибудь порядочное, так и хочу употребить их на это. Более писать нечего покуда. Остаюсь жив, здоров.
Ваш сын Василий Суриков».
Никогда еще Вася не видывал таких больших каменных домов — шутка ли, в четыре этажа! Не видел таких шумных трактиров и богатых магазинов с огромными витринами, где все, что продавалось, выставлено напоказ прохожим. Ему, не выезжавшему дальше Сухого Бузима да Торгошина, все здесь, в Томске, было в диковинку.
Два дня пролетели, как два часа. На третий день, укутавшись в доху по самые глаза, мчался Вася на тройке, тесно прижавшись к своему новому приятелю. Впереди маячила спина ямщика в овчинном тулупе. Позади, не отставая, рысили кони Хейна, иногда нагоняя переднюю кошеву. И тогда Вася чувствовал затылком конское дыхание и пофыркивание. Поддужные звонки второй кошевы вели веселый разговор со звонками первой. А по обеим сторонам тракта тайга начинала отступать и редеть, уступая место полянам.
Вот и остановка — постоялый двор. Ворота настежь — заезжай! Мороз и ветер, обжигавший лицо, сменяются ароматными испарениями от стаканов чая с ромом. И как чудесно в теплой избе уписывать деревянной ложкой маменькины пельмени, сваренные в мясном отваре, приправленном лавровым листом и черным перцем!
Васе все интересно: ямщики, пропахшие конским потом; пьющие возле десятиведерного самовара чай с блюдечка; установленного на заскорузлую пятерню; синевато-кристальные куски колотого сахара, отлетающие от сахарной головы, обернутой в синюю бумагу; и грузная, обмякшая фигура проезжего купца, отдыхающего после сытного обеда на засаленном диване под дорогой бобровой шубой; и розовые, с голубыми тенями под ресницами, как весенние зори, лица молодок, что пересмеиваются у колодца. Сухо тарахтят на морозе пустые ведра. Вода, обрызгивая шубейки, тут же примерзает к ним гирляндами стеклянных бусинок…
Однако пора в путь. Старый Хейн, отерев влажное лицо большим полотняным платком, неусыпно следит, чтобы Вася и Митя не выскакивали в мороз нараспашку.
— Застегнитесь, застегнитесь, молодые люди! После чая можно застудиться!
С шутками и хохотом, подталкивая друг друга, приятели одевались и выходили во двор.
Лошади запряжены. Вещи уложены. Ворота на запоре. Путники усаживаются и тепло укрываются дохами и кошмами. Хозяин постоялого двора, довольный прибылью, стоит у створки ворот, у другой стоит молодая сибирячка — его дочь.
— Готово! — кричит ямщик.
Ворота мгновенно распахиваются.
— Ну, родные!..
И тройки, одна за другой, как птицы, рывком вылетают за ворота, под гиканье ямщиков, цоканье копыт и веселую россыпь звонков.
Дорога, дорога, дорога!..
Вася глядит из-под заиндевевших бровей, ресницы еле разлипаются от инея, волосы и шапка от дыхания покрылись белой бахромой. А кругом уже степь — снежная пустыня без конца и края.
Зимний тракт хорош для дальнего пути! Не то что весной или осенью, когда на тракте глубокие ухабы, полные жидкой грязи. Застрянешь в таком ухабе — и колес не вытянешь! Да и летом не лучше — жара, пылища, ямщики гонят лошадей, не глядя на несчастных путников, которых то и дело подкидывает под самый верх тарантаса и швыряет из стороны в сторону…
То ли дело зимой! Дорога укатанная. Едешь, как в люльке покачиваясь. Далеко впереди черные точки на тракте: то обозы везут в Россию сибирские товары — меха, мороженую рыбу, строевой лес. Огромные мягкие тюки на санях похожи на дома. Обозы идут медленно — человечьим шагом. А иной раз поравняешься с ними и видишь при дороге обозчиков, греющихся возле котелка, подвешенного над костром.
Особенно под вечер заманчивы придорожные костры… Темные глыбы возов, бородатые лица возчиков, освещенные красным пламенем. И небо в тучах нависло над снежной равниной, белой даже в глухую ночь…
Однажды случилось необычное. На склоне дня подъезжали к большому селу, что лежало под горой, на берегу реки. В избах уже зажигались огни. Наезженная полозьями, обледеневшая дорога круто спускалась вниз, и тут кони понесли, ямщик не мог их удержать.
Тогда Вася с Митей схватили вожжи пристяжных, а ямщик из последних сил тянул коренника. Да куда там! Разлетелись с горы так, что, ворвавшись в село, посыпались из кошевы в разные стороны. При дороге стояла изба с окном, затянутым бычьим пузырем вместо стекла. Вася, вылетев из кошевы, угодил головой прямо в окно, прорвав пузырь. Не будь этого пузыря, разбился бы насмерть.
К счастью, никто не пострадал. Собрали вещи, уложили обратно в кошеву кузнецовских осетров, вышвырнутых толчком, уселись и поехали к постоялому двору. Вторая кошева, с обезумевшим от беспокойства за спутников Хейном, миновала спуск благополучно. Но Вася и Митя еще долго потом не могли успокоиться и хохотали до упаду, вспоминая приключение.
Так ехали двадцать дней. Проехали Новониколаевск, Омск, Тюмень. За степью начался Урал.
30 декабря под вечер красноярцы прикатили в Екатеринбург [1]. Когда кошевы остановились возле большой освещенной гостиницы, Вася с Митей, разминая затекшие ноги, вылезли и подошли к Хейну. Старый архитектор лежал под кошмой с закрытыми глазами, словно и не собирался вылезать. Его бил озноб: Хейн заболел.