1921
1921
[Дневники В. H. за этот год перепечатаны на машинке. Привожу выдержки:]
1 янв./19 дек.
[…] За четверть часа до «басурманского» Нового года я заснула. В 12 часов пришло все семейство Куприных с шампанским. Потом пришел Кузьмин-Караваев1. Он рассказал, что раз был на заседании «Объединенных Земств и городов», и его поразили отчеты. […] Отчет о типографии 350.000 франков — устроена она якобы для того, чтобы дать возможность работать беженцам, а работает там только 9 человек. […] Скоро они удалились.
Днем у нас долго сидел Мирский2. […] Был Ландау. […] Вечером у нас был Ельяшевич3. […] Струве он считает одним из крупных людей нашего времени. Говорили о «Деловом комитете». Его формула: «Можно войти в деловой комитет только тем, кто сумеет накормить беженцев, не растратив имущества русского. А то распродадут весь флот и, если падут большевики, не на чем будет перевезти ничего из Крыма в Одессу». […]
20 дек. / 2 янв.
Ян проснулся поздно. Настроение у него тяжелое. Он сказал: «вот поправился, а зачем — неизвестно. Хуже жизни никогда не было». […]
Вчера у Толстых […] были принц Ольденбургский, Фондаминский, Авксентьев, Тэффи, Балавинский, Ландау и еще кто-то. Ольденбургский очень интересуется эсерами и Толстой, с которым он уже на «ты», сводит его с ними. Устраивает его рассказ в их журнал.
23 дек. / 5 янв.
[…] Сегодня, когда мы садились в автомобиль, я видела в окне Авксентьева массу эсеровских голов, очень возбужденных и довольных. Приехал Виктор Чернов4. — «Они, кажется, вполне уверились, что опять их времечко настало, опять царствовать начнут», — сказал Ян, усмехаясь.
24 дек. / 6 янв.
[…] Вечером пришли Толстые, мы уговорили их пойти с нами к Ельяшевич. Там, кроме нас, Толстых, Куприных, были еще Бернацкие. Его я не узнала. Теперь ни один вечер не обходится без министра, хотя бы одного. Вот время! […] Были разговоры и о Петре Великом, главным образом, между Куприным и Толстым. Куприн нападал на Толстого, что он не так написал Петра. Куприн был сильно на взводе, но все обошлось благополучно.
Была музыка. Бетховен. […]
26 дек. / 8 янв.
Аминад зашел и рассказал несколько анекдотов.
Саша Койранский говорит, что он разваливает фронт у эсеров, он секретарь в «Современных записках».
30 дек. / 12 янв.
[…] Перед сном гуляли, говорили о том, почему партии […] всегда врут, уверяя, что их программа — это воля народа или воля пролетариата? В действительности, члены партии думают, что это хорошо, что это лучше для народа. […] Говорили и о будущем России, о том, что фактически ее поделят под видом окрайных государств, где будет протекторат то англичан, то французов, то немцев…
Ян сообщил, что вчера прочел у Герцена, как Гегель сказал привратнице: «Какая скверная погода», а она ответила: «Слава Богу, что такая-то есть, хуже было бы, если бы не было никакой». Герцен находит, что это мещанская психология. А ведь это сама мудрость!
1 / 14 января.
Утром, довольно рано для визита, разбудил меня звонок. Прибыл в Париж Гребенщиков5. Я отказалась будить Яна, ссылаясь на его болезнь. […] Днем был Мирский. […] У Толстых вчера пировали весело. Сняты были двери между столовой и салоном, и получилась большая комната. […] Было решено встречать Новый год в 10 часов, в час, когда в России полночь. […]
Вначале было довольно неоживленно, даже грустно. Все только усердно ели с сосредоточенным видом. Как бывало в 18-ом году в Москве весной. […] В 10 часов, подняв стаканы, мы выпили за всех близких, оставшихся в России. Потом […] все немного повеселели. Но разожгло, «раскипятило и воспламенило» всех цыганское пение. Пела Шишкина-Афанасьева, которую теперь пропагандирует Аминад, и чуть ли не все пустились в пляс. Даже Ян не удержался, несмотря на сердце, сделал несколько цыганских движений, с таким выражением, что привел всех в восторг. […]
В полночь мы, Куприны и Яблоновские ушли. […]
Гребенщиков рассказывал, что его жена шьет ему костюмы. Вот молодец! […] Он жил, как бедняк, в Одессе, а потом поехал в Крым и дачу построил. Далеко пойдет и богат будет. И как он ненавидит большевиков, ненавистью мужика, собственника. И сила в нем большая. Но обидчив, как семинарист, и совершенно невоспитан.
7 / 20 января.
Заседание в Комитете прошло сегодня не очень гладко […] Когда обсуждался вопрос о просьбе Куприна дать ему 1000 франков, то Д. сказала: «если нет денег, то нельзя жить вдвоем в 4 комнатах». (А их трое!) Значит, писателю нельзя иметь отдельного кабинета для занятий!? […]
Вечером Ян с Толстым пошли к Мережковским. Я осталась дома до прихода Аитова. […] Аитов проводил меня до Мережковских […] Говорили о плане «Дневника писателей», который хорошо было бы издавать еженедельно, в виде тетрадки […] Потом говорили об Ангеле и Дьяволе. Затем Мережковский развивал мысль, что биография писателя иногда важнее его творений. Толстой не соглашался. […]
8 / 21 января.
[…] Вечером был Ландау, который получил письмо от своих, что они в Ровно. Он был взволнован, растерян и, может быть, поэтому очень интересен. Просидел у нас до 12 часов. Обедал он вместе со Шполянским, Инбером и Габриловичем. Пол-обеда шел разговор о Яне.
— И представьте, что очень редко бывает — все четверо хвалили его. Один даже доказывал, что он очень добрый.
— Конечно, Шполянский, — перебила я.
— Почему вы угадали?
— Потому что я знаю, как он относится к Яну.
9/22 января.
[…] Вечером Ян уехал на заседание в «Общее Дело», а я пошла к Ельяшевич. Там был полковник Тарновский, который изобрел пушки для обстреливания аэропланов. Чертежи остались на Путиловском заводе и вместе с 40 пушками попали в руки большевиков […] Тарновский уверен, что в головах рабочих и крестьян революция уже миновала, и взять их может всякая власть только так: рабочим дать одежду, стол и дом, крестьянам — землю в собственность. […]
Я вернулась раньше, потом приехал Ян. Он рассказывал, что на заседании шла речь об «объединении». Григорий Алексинский говорил, что нужно объединиться всем от монархистов до социал-демократов, но без учредиловцев. […]
10/23 января.
Днем Гиппиус с Влад. Анан.6 […] Темы самые разнообразные: о каком-то новом объединении, в которое входит и Руднев, и Балавинский, и Карташев, и Мережковские, и куда приглашают Яна. О журнале-дневнике писателей, где каждый писал бы все, что вздумается. […] О литературе. З. Н. судит обо всех свысока. Она параллельно читала Бунина и Куприна. — «Полная противоположность во всем у вас». Укоряла Яна за «Клашу»: — «Немилосердное отношение к читателю. Писатель должен учить, а вы даете лишь картину». […]
11/24 января.
[…] Моросил дождь. Как всегда, центр горел огнями, спешили пешеходы, мчались автомобили или стояли заторами. Зашли за пудрой, где нас обдали духами. Заходили в кондитерскую за русскими конфетами. И зачем нужны русские тянучки, когда столько французских конфет, ничуть не хуже русских, здесь приготовленных? Вообще меня раздражает умиленное отношение к «русским» блюдам. […]
12/25 января.
— Если не будет большевиков, то Алексинский будет бороться с эс-эрами, не будет эс-эров, то он найдет, с кем бороться — вот борец по профессии, — говорил Ян. […]
13/26 января.
[…] Прочла статью Мережковского. Очень риторично. Ловко написано. Но почему-то не верится, что у него «снята кожа». Слишком много остроумия, метких слов без крови, а это трогает лишь ум, оставляя спокойным сердце. […]
15/28 января.
Странный человек Ян: когда на него не обращаешь внимания, он тотчас начинает быть внимательным и даже нежным. […]
16/29 января.
Были в музее у Мейнгарда, бывшего мирового судьи. Он работал в комиссии по собиранию материалов о большевистских зверствах, портретов деятелей революционного времени и т. д. Рассматривали портреты большевиков. Их 3 категории: звероподобные, фанатичные и евреи, большей частью, с красивыми лицами, задумчивыми глазами. Есть в этом собрании ящик с челюстями — челюсти убитых генералов. […]
Вечером у нас Толстой с Куприным переделывали из «Жидкого солнца» пьесу для кинематографа. Ян присутствовал и иногда давал советы […]
17/30 января.
[…] Обедали у Ельяшевич. Вас. Бор. развивал планы основания здесь академии для спасения русской культуры в лице писателей и ученых. […]
20 янв./2 февраля.
[…] Утром к нам заходил Мережковский. Вел беседу о Христе: «Главное теперь нужно знать, какое у кого отношение к Христу». Беспокоится, чем жить. Опять говорил о «Дневнике писателей», — редкий случай, такое множество писателей в одном центре, непременно следует этим воспользоваться, а между тем, все живут вразброд.
21 янв./З февраля.
[…] Сейчас у нас сидит Штерн7. Пришел узнать о здоровье Яна. Он ушел из «Общего дела» […] долго и пространно объяснял свое политическое кредо. Когда он ушел, Ян […] сказал:
«Все это не спроста. Он, вероятно, с Милюковым войдет в „Последние Новости“, многих, конечно, оттуда выпрут. Аристократия и правящие круги, чорт знает, что делают, по-русски, себе на погибель, а с другой стороны, когда будут писать про революцию, писать будут лучше, чем про французскую. Тогда учтут, что наши „зубры“ дали своих детей, которые и положили головы за други своя и в корниловские дни и после. Список знатных фамилий будет длинный, и какие юноши. Это тебе не краса и гордость революции. А что делала демократия? Низы грабили, а наверху болтали. Я исключаю простого обывателя, который и там и сям просто умирал».
Штерн говорил, что в России скорее примут красного генерала, чем генерала типа Врангеля. […] говорит, что эс-эры мечтают пока о власти, а социализм они будут вводить исподволь.
22 янв./4 февраля.
Приехал Струве. Вошел к нам взъерошенный. И первый вопрос: «Есть рассказ?»
[…] в первой книжке статья Шульгина, затем статья о Блоке. Едва ли выйдет что-либо из этой затеи, особенно слабо будет в беллетристическом отношении.
Завтрак с Топорковым тоже ничего утешительного не дал. Денег у «Общего дела» нет. Топорков просил Яна писать, но в кредит. […] В «Земле» тоже касса пуста. […]
23 янв./5 февраля.
[…] Вчера был Толстой. Пришел расстроенный. Я спросила, не случилось ли что? Нет, ничего. […] в конце концов, он развеселился, хотя перед уходом я опять заметила у него блеск ужаса в глазах. Сегодня была Наташа и рассказала, что вчера они поссорились: был день ее рождения, а Алеша не поздравил ее и весь день его не было дома […] Обедала она с Балавинским, ужинала со Шполянским. […] Наташа похорошела, ее пьянит успех. […] Есть муж, заботящийся о хлебе насущном, не мучающий ее ревностью. […]
24янв./6 февр.
[…] Год тому назад мы распрощались с Буковецким и в последний раз прошли по одесским улицам. […]
25 янв./7 февраля.
Вернулись от Толстого. Наташи не было дома. […] я сидела в кресле и слушала разговоры двух писателей. Алеша уверял, что в марте конец большевикам. […] Потом они говорили о положении писателей, о гонорарах, которые хотел предложить Струве. […]
28 янв./10 февраля.
[…] Потом к нам пришли Мережковские и Ельяшевич. Толстой почему-то очень боится Мережковских. Все время нас останавливал, когда мы громко смеялись или что-либо возражали им. В нем есть что-то непонятное. Почему такой трепет перед ними? Они держатся просто и не требуют никаких привилегий по крайней мере в обхождении.
Главная тема разговора — издание «Дневника писателей». […]
29 янв./11 февраля.
У нас завтракают Струве и Шполянский. […] Петр Берн. [Струве. — М. Г.] думает, что Россия в будущем будет жить с Германией и Балканами, а поэтому, по его мнению, нужно переезжать на Балканы. […] Струве удивляется, как до сих пор интеллигенция не понимает, какая разница между Россией до 17 октября 1905 г. и Россией после этой даты. И вот за это непонимание теперь и расплачивается […] много было сделано Россией в промежуток между 17 окт. 1905 и 27февр. 1917 г. […]
30 янв. /12 февраля.
[…] Был князь Аргутинский8, очень милый и редко порядочный человек. Рассказал под секретом, что у его близких знакомых покупают сахарные заводы на Украине за миллион фунтов стерлингов. А во-вторых, из Швейцарии слух от самого Скоропадского, что с помощью немцев будет восстановлена гетманщина, но Скоропадский просил передать что он русский монархист, а все до поры до времени. […]
13/26 февраля.
Вчера Куприны, Ландау, Шполянский и мы обедали у Толстых. Обед был тонкий, с шампанским-асти. После обеда все отправились к Рябушинской9 на вечер. Она очень странная женщина, некрасивая, но очень приветливая, милая, хотя, конечно, большая истеричка. Живет она в мастерской и любит приглашать к себе всех более ли менее известных людей, хочет устроить салон. Но народу было так много, что даже теряется всякий смысл этих собраний, хорошо еще, что ее ателье высокое и воздуха достаточно. Стены увешаны картинами, но рассмотреть их не удалось. Много титулованных, богатых евреев, Маклаков с Марусей […] художники, общественные деятели и красивые дамы. […]
14/27 февраля.
Забежала к нам Рябушинская, протараторила что-то и убежала. […] «У меня все или имена, или титулованные, или денежные мешки бывают. Некрасивых женщин я не приглашаю. […] Но вы заметили, какая у меня дисциплина? Я всех держу в руках. […] Меня всюду приглашают на обеды, но я не могу никуда попасть».
15/28 февраля.
Вчера обедали в кабачке. Угощал Карташев. Много говорили о религии, православной и католической церквах. Карташев горячо нападал на католическую церковь за их гордыню — только священнослужители принимают Причастие в двух видах: вино и хлеб, а всем остальным дается лишь хлеб.
22 февр./7 марта.
Вчера вечером, весь мокрый, пришел к Ельяшевич Струве. Он получил телеграмму от сына из Берлина: «Большевицкое правительство свергнуто»10. Они не верят, но взволновались очень. […]
[С этого числа начинаются и записи Ивана Алексеевича Бунина за 1921 год. Записи перепечатаны на машинке. Привожу выдержки.]
Понедельник 22 февр./7 марта, 1921 г. Париж.
Газета удивила: «На помощь!» Бурцева, «Спешите!» А. Яблоновского («Хлеб в Крон[штадте] должен быть не позже вторника или среды!») […] Неужели правда это «революция»? […] До сегодня я к этой «революции» относился тупо, недоверчиво, сегодня несколько поколебался. Но как и кем м. б. доставлено в Кр[онштадт] продовольствие «не позже среды»? Похоже опять на чушь, на русскую легкомысленность. […]
Вечером Толстой. «Псков взят!». То же сказал и Брешко-Брешковский. Слава Богу, не волнуюсь. Но все-таки — вдруг все это и правда «начало конца»!
23 февр./8 марта.
[…] С волнением (опять!) схватился нынче за газеты. Но ничего нового. В «падение» Петерб. не верю. Кр. — может быть, Псков тоже, но и только. […]
Вечером заседание в «Общ. Деле», — все по поводу образования «Русского комитета национ. объединения». Как всегда, бестолочь, говорят, говорят… […]
Возвращался с Кузьм[иным]-Караваевым. Он, как всегда, пессимист. «Какая там революция, какое Учр. Собр.! Это просто бунт матросни, лишенной советской властью прежней воли ездить по России и спекулировать!»
25 февр./10 марта.
По газетам судя, что-то все-таки идет, но не радуюсь, равнодушие, недоверие (м. б. потому что я жил ожиданием всего этого — и каким! — целых четыре года.)
[…] Американский Кр. Кр. получил депешу (вчера днем), что «Петроград пал». Это главное известие. […]
Вчера до 2-х дочитал «14 Декабря». Взволновался, изменилось отношение к таланту Мережковского, хотя, думаю, это не он, а тема такая. […]
28 февр. /13 марта.
Дело за эти дни, кажется, не двинулось с места. Позавчера вечером у меня было собрание-заседание Правления Союза Рус. Журналистов, слушали обвинение Бурцева против Кагана-Семенова […] Бурцев заявил, что он, Каган, был агентом Рачковского. Были А. Яблоновский, Мирский, С. Поляков, Гольдштейн, Толстой, Каган и Бурцев. — Яблоновский сообщил, что получены сведения о многих восстаниях в России, о том, что в Царицыне распято 150 коммунистов. Толстой, прибежавший от кн. Г. Е. Львова, закричал, что, по сведениям князя, у большев. не осталось ни одного города, кроме Москвы и Петерб. В общем, все уже совсем уверены: «Начало конца». Я сомневался.
Вчерашний день не принес ничего нового. Нигде нельзя было добиться толку даже насчет Красной Горки — чья она? […]
Нынче проснулся, чувствуя себя особенно трезвым к Кронштадту. Что пока в самом деле случилось? Да и лозунг их: «Да здравствуют советы!» Вот тебе и парижское торжество, — говорили будто там кричали: «Да здравствует Учр. Собр.!» — Нынче «Новости» опять — третий номер подряд — яростно рвут «претендентов на власть», монархистов. Делят, сукины дети, «еще не убитого медведя». […]
1/14 марта.
[…] Прочел «Нов. Рус. Жизнь» (Гельсингфорс) — настроение несколько изменилось. Нет, оказывается, петерб. рабочие волновались довольно сильно. Но замечательно: главное, о чем кричали они — это «хлеба» и «долой коммунистов и жидов!» Евреи в Птб. попряталась, организовывали оборону против погрома… Были случаи пения «Боже, Царя храни».
У нас обедал Барятинский. Затем мы с Куприным и Толстым были в Бул[онском] лесу на острове.
2/15 Марта.
[…] Савинков в «Свободе» все распинается, что он республиканец. А далеко не демократически говорил он, когда мы сидели с ним по вечерам прошлой весной, перед его отъездом в Польшу!
[Из записей Веры Николаевны:]
12/25 марта.
[…] Поляков много и долго говорил о «Деревне». Ландау сострил: — Новость. Поляков открыл «Деревню». — И правда Поляков признался, что раньше он этой книги не читал, да и вообще мало читал Бунина, а теперь, прочтя, пришел в восторг. […]
13/26 марта.
[…] Прочла «Дневник» Гиппиус. Как все интересно, что относится к России. […] Ян сказал: — Вот Гиппиус интеллигентная женщина, а Наташа и Тэффи неинтеллигентные, хотя Тэффи умна, умнее Гиппиус. Но все они — не добрые. […]
20 м./2 апреля.
У нас обедал Т. Ив. Полнер. Он много рассказывал. Рассказывает он хорошо, художественно. Вспоминал Чехова, Гольцева, Лаврова…
Одно время Чехов тоже много пил вместе с «Русской Мыслью». Иногда […] всю ночь перекочевывали из ресторана в ресторан. — «Вероятно, от этого сильно попортилось здоровье Антона Павловича.» […]
Когда пили в «Русской Мысли», участники любили говорить речи. Раз приехал Чехов, стали его чествовать, а он взял да и завел речь о том, каким крючком какую рыбу нужно удить.
— Я один раз видел, как рассердился Чехов. Кто-то за обедом предложил послать телеграмму Короленко. Лавров стал говорить против, указывая, что Короленко не всегда честно относился к редакции, — намек на неотработанный аванс. Чехов так рассердился, что побежал сам послать телеграмму. […]
21 м./3 апреля.
[…] Вечером у Куприных набился народ: Яблоновские, Толстой, Брешко, Ладыженский и, несмотря на плакат: «Без политики», весь вечер говорили о ней.
[Из дневника И. А. Бунина:]
1/14 Апр.
Вчера панихида по Корнилове. Как всегда, ужасно волновали молитвы, пение, плакал о России.
Савинков в Париже, был у Мережковских. Он убежден, что осенью большевикам конец. В этом убежден, по его словам, и Пилсудский, «который как никто осведомлен о русск. делах».
2/15 Апр.
[…] «Полудикие народы… их поминутные возмущения, непривычка к законам и гражд. жизни, легкомыслие и жестокость…» («Калит. Дочка»). Это чудесное определение очень подходит ко всему рус. народу.
«Молодой человек! Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких нравственных потрясений…»
«Те, которые замышляют у нас переворот, или молоды, или не знают нашего народа, или уже люди жестокосердые, которым и своя шейка — копейка и чужая головушка — полушка…» («Кап. Дочка») […]
4/17 Апреля.
Опять идет снег, белый, хлопьями. Лежу со льдом, — опять кровь. Вчера приехал Манухин11, мы хотели его устроить на квартире Куприных, которые уезжают в Севр. Говорит, что отношение к советской власти резко ухудшилось со стороны всех в России — он из Птб. всего полтора месяца, — убежден, что нынешним летом все кончится. Но настроение там у всех еще более подавленное, мало осталось надежд на иностр. или белую помощь. […]
Читаю Соловьева — т. VI. […] Беспрерывная крамола, притязание на власть бояр и еще неконченных удельных князей, обманное «целование креста», бегство в Литву, в Крым, чтобы поднять врагов на Москву, ненасытное честолюбие, притворное раскаяние («бьют тебе челом, холоп твой») и опять обман, взаимные укоры (хотя слова все-таки были не нынешние; «хочешь оставить благословение отца своего, гробы родительские, святое отечество…»), походы друг на друга, беспрерывное сожжение городов, разорение их, «опустошение дотла» — вечные слова русской истории! — и пожары, пожары… […]
5/18 Апр.
Карташев прислал несколько номеров советских газет. Уж, кажется, на что хорошо знаю советскую прессу — и все таки опять поражен. Да, никогда еще в мире не было ничего подобного по гнусности и остервенелости повторения одного и того же в течение четырех лет буквально изо дня в день, из часа в час! […]
6/19 Апреля.
Уехали на дачу в Севр Куприны. Мне очень грустно, — опять кончился один из периодов нашей жизни, — и очень больно — не вышла наша близость. […]
Была Гиппиус. О Савинкове: читал доклад о своей деят[ельности] у Чайковского, — грубое хвастовство — «я организовал 88 пунктов восстаний, в известный момент они все разом ударят…» Парижской интеллигенции грозил: «Мы вам покажем, болтунам!» С языка не сходит «мужик» — «все через него и для него», «народ не хочет генералов». Я сказал Гиппиус: что-же этот народ за ним не пошел, — ведь он не генерал? Что значит «организовал»? Ведь тут легко что угодно врать! А насчет «мужика» совсем другое говорил он мне прошлым летом! — «Пора Михрютку в ежовые рукавицы взять!»
8/21 Апр.
[…] Герцен все повторял, что Россия еще не жила и потому у нее все в будущем и от нее свет миру. Отсюда и все эти Блоки!
[Из дневника Веры Николаевны:]
10/23 апреля.
[…] Прочла в «Последн. Нов.», что в «Союзе литераторов и журналистов в Париже» председателем избран Милюков, а товарищем председателя — Ян. И Ян это узнает из газет. После последнего заседания прошла почти неделя и никто не удосужился об этом известить Яна. Конечно, Ян сейчас же послал заявление и Милюкову, и в газету, что он отказывается от этой чести. […]
Днем мы были на лекции Бальмонта. Он смело говорил о большевиках, были и лирические отступления. Контрреволюция приобрела еще одного сторонника. […] Вернувшись домой, мы застали у нас Толстого. Пришел нас звать на чтение его последнего рассказа «Никиты Шубина». […]
11 /24 апреля
[…] Вечером у нас гости: Алданов, чета Гребенщиковых, Потресов, чета Кречетовых12, Алексинская, Яблоновский, чета Голобородько. […] Вечер прошел очень оживленно. […] Много кричали по поводу Распутина. […]
13/26 апреля.
[…] бедная Рябушинская скончалась. […]
Толстой сделал вчера скандал Т. Ив. Полнеру за то, что тот не мог дать ему сразу денег за рассказ «Никита Шубин», т. к. еще не было постановлено в Объединении, брать ли этот рассказ для беженских детей или нет […]
Ян после завтрака […] возвращался с Поляковым и Толстым. […] Толстой снова кричал, что он «творец ценностей», что он работает. На это Ян совершенно тихо:
— Но ведь и другие работают.
— Но я творю культурные ценности.
— А другие думают, что творят культурные ценности иного характера.
— Не смей делать мне замечания, — закричал Толстой вне себя, — Я граф, мне наплевать, что ты — академик Бунин. — Ян, ничего не сказав, стал прощаться с Поляковым […] потом он говорил мне, что не знает, как благодарить Бога, что сдержался.
Тих. Ив. [Полнер. — М. Г.] очень расстроен, не спал всю ночь. И правда, он всегда старался помочь писателям […] и вдруг такое оскорбление. Ян, как мог, успокоил его. И прямо оттуда поехал к Тэффи на репетицию писательского спектакля. […]
Когда пришел Толстой, он подошел к Яну и сказал: «Прости меня, я чорт знает, что наговорил тебе», и поцеловал его. […]
Все это я записала со слов Яна. […]
18 апр./1 мая.
Наш Светлый Праздник. Встретили мы его в церкви. […] Сначала Толстые стояли от нас поодаль. Но после христосования они позвали к ним разговляться. […] таким образом, окончательно помирились Ян и Алеша. […]
27 апр./10 мая.
[…] Вечер мы провели с Эренбургом13. Вид у него стал лучше, он возмужал. Кроме нас, был приглашен только Ландау. Сначала Эренбург рассказывал все спокойным повествовательным тоном. Неожиданно пришел Бальмонт, который тотчас же сцепился с ним.
Бальмонт: У большевиков во всем ложь! И как иллюстрацию, привел, что Малиновский, архитектор, друг Горьких, сидя у Кусевицкого, развивал теорию, как устроить супопровод, чтобы в каждый дом можно было доставлять суп, как воду.
— А я в тот день ничего не ел, воровал сухари со стола, стараясь схватить еще и еще, чтобы другие не заметили, — задорно говорил Бальмонт.
Эренбург: Мне тоже приходилось воровать, но не в Советской России, а в Париже. Иногда воровал утром хлеб, который оставляют у дверей. И часто, уходя из дому богатых людей после вечера, подбирал окурки, чтобы утолить голод, в то время как эти люди покупают книги, картины.
— Ну, да мы знаем, кто это, — вставил Толстой, — это наши общие друзья Цетлины.
Все засмеялись.
Очень трудно восстановить ход спора между Бальмонтом и Эренбургом, да это и не важно. Важно то, что Эренбург приемлет большевиков. Старается все время указывать то, что они делают хорошее, обходит молчанием вопиющее. Так он утверждает, что детские приюты поставлены теперь лучше, чем раньше. — В Одессе было другое, да и не погибла бы дочь Марины Цветаевой, если бы было все так, как он говорит. Белых он ненавидит. По его словам, офицеры остались после Врангеля в Крыму главным образом потому, что сочувствовали большевикам, и Бэлла Кун расстрелял их только по недоразумению. Среди них погиб и сын Шмелева…14 Трудно представить себе, что теперь с его родителями. По рассказам Эренбурга, телеграмма, которой отменялся расстрел, опоздала. Эренбург бежал из Крыма, где белые его будто бы чуть не утопили. За что? Добрался до Тифлиса, а уж оттуда в Москву. В Крыму он голодал. В Москву явился в таких штанах, что даже в мужском обществе нельзя было снять пальто. В Москве он прожил 5 месяцев. Две недели его не трогали. Он объявил вечер стихов. На вечере его арестовали и отправили в Че-ка, где продержали 3 дня. Обращение с ним было хорошее, как «при царском режиме». На допросе выяснилось, что его обвиняют, что он агент Врангеля, и что донес на него один писатель. Он объяснил, как его преследовали в Крыму, что он там выстрадал, кроме того, кто-то из сильных из советского мира хлопотал за него, и его выпустили. Он начал заниматься детскими приютами, получил академический паек, паек на обед в Метрополе, где живет его товарищ по гимназии Бухарин. Затем он выступает на вечерах, а к марту месяцу получает командировку за границу. Едет в спальном вагоне до самой эстонской границы…
Почему же, если так там хорошо, он уехал за границу? И откуда у него столько денег, ведь в Москву он явился без штанов в полном смысле слова? Неужели скопил за 5 месяцев? И как его выпустили? Все это очень странно. […]
Он очень хвалил Есенина, превозносил Белого. […] Потом он читал свои стихи. […] Писать он стал иначе. А читает все так же омерзительно. Толстые от стихов в восторге, да и он сам, видимо, не вызывает в них отрицательного отношения.
Когда, уходя, я сказала Наташе, что Эренбург рисует жизнь в России не так, как есть, она вдруг громко стала говорить:
— Нет, лучше быть в России, мы здесь живем Бог знает как, а там жизнь настоящая. Если бы я была там, я помогала бы хоть своим родителям таскать кули. А тут мы все погибаем в разврате, в роскоши.
Явозразила — живем мы здесь в работе, какая уж там роскошь!
[…] Вообще, Толстые делят людей на нужных и ненужных, и нужных сильно оберегают от мнимых соперников.
Возвращались с заседания с М. С. Цетлиной. Эренбург произвел на нее ужасное впечатление, так же, как и на «Мишечку». Эренбург говорил у них: — «Во власти большевиков есть творческое начало, большевиков некем заменить».
Я поделилась своим впечатлением об Эренбурге. Рассказала, что Ян за весь вечер не произнес ни единого слова и почти «заболел» после этого свидания. Передала его слова: «То, что говорит Эренбург, душа принять не может». А Толстые этого не понимают… И Наташины тирады насчет подлой жизни здесь очень противны. Кто им велит здесь вести такую жизнь, какую они ведут?
Вечер Гребенщикова прошел так, как он хотел — были и генералы, как на свадьбе, да и вид у него был какой-то жениховский. А какой у него страшный лоб! Высокий, в пол-лица. […]
[Из дневника Ив. Ал. Бунина:]
6 мая (пятница) 21 года.
Был на похоронах Кедрина. Видел его в последний раз в прошлую субботу, еще думал онем: «Да, это все люди уже прошлого времени, — заседания, речи, протесты…» Он принес нам — это было заседание Парламентского Комитета — свой проект протеста на последнее французское офиц. сообщение о Врангеле. Опять протестовать? — говорили мы с Кузьм[иным]-Карав[аевым]. Да и все полагали, что это просто бесполезно. Однако, он настаивал. Всем хотелось разойтись — из неловкости стали слушать. Волновался, извинялся — «это набросок» — путался, я слушал нетерпеливо и с неловкостью за него. Мог ли думать, что через неск. дней он будет в церкви?
Нынче прелестн. день, теплый — весна, волнующая, умиляющая радостью и печалью. И эти пасх[альные] напевы при погребении. Все вспоминалась молодость. Все как будто хоронил я — всю прежнюю жизнь, Россию…
[Из записей Веры Николаевны:]
14/27 мая.
[…] Манухин развивал идею, что все-таки большевики делают хорошо, что заботятся о мозге страны, т. е. о писателях, ученых, артистах и т. д. […]
16/29 мая.
Лекция, вернее, — продолжение диспута по поводу доклада Шестова15 «Де профундис». Говорили Демидов16, Чайковский, Мережковский.
Демидов […]: мы только тогда можем по-настоящему бороться и побороть большевиков, когда мы будем истинно религиозными и когда материализму большевиков будет противопоставлено христианство. […]
Затем около часа говорил Чайковский. Говорил он очень элементарно, но искренне […] развивал идею, что если может существовать коммуна, то только на религиозном основании. […]
После его речи был перерыв, а после перерыва, запел Мережковский и пел он о вакханках, о Дионисе. Все это было интересно само по себе, но каждый говорил свое, а не на тему, на которую читал Шестов. […]
За недостатком времени Мережковскому так и не удалось кончить, а Шестову многоречивые оппоненты даже не дали возможности сказать заключительного слова.
20 мая/2 июня.
Звонок. Отворяю. Гиппиус. Очень интересная. […] Потом мы пошли с З. Н. в кухню. Я предложила ей отведать супа из куриных потрохов. Ей он очень понравился. Потом мы пили чай. К нам вышел Ян в зеленом халате:
— Настоящий Иоанн Грозный! — сказала она протяжно.
Заговорили о том, как ее продернули за то, что она в дневнике часто употребляет слово «еврей».
— Какая же я антисемитка, когда в меня всегда евреи влюблялись.
Тогда мы, шутя, стали доказывать ей, что она и мучила их из-за антисемитизма. Она смеялась и рассказывала, как ее всегда называли «гойкой» и Волынский и Минский.
Потом она стала рассматривать халат Яна, подкладку, и просить Яна, чтобы он надел его наизнанку. Ян вышел в другую комнату и вернулся весь красный.
— Вы настоящий теперь Мефистофель.
Зашла речь о том, что теперь красный цвет вызывает неприятное ощущение.
— Я теперь уже отошел, но в Одессе после большевиков красный цвет доставлял мне настоящие физические мучения, — сказал Ян, — этот халат был сделан еще в шестнадцатом году.
25 мая/7 июня.
[…] Мережковские заботливо относятся к Яну, стараются устраивать переводы его книг на французском языке. Меня трогает это очень. Вообще, репутация часто не соответствует действительности. Про Гиппиус говорили — зла, горда, умна, самомнительна. Кроме умна, все неверно, т. е. может быть, и зла, да не в той мере, не в том стиле, как об этом принято думать. Горда не более тех, кто знает себе цену. Самомнительна — нет, нисколько в дурном смысле. Но, конечно, она знает свой удельный вес. […]
[…] мы сидели в комнате Вл. Ан. [Злобина. — М. Г.] с ним и с З. Ник. Говорили о поэзии и о поэтах. З. Н. читала свои стихи. Мне нравится, как она читает: просто, понятно. […]
Ян вдруг спросил:
— Скажите, как вы могли переносить Блока, Белого? Я совершенно не мог. Я понимаю, что в Блоке есть та муть, которая делает поэтов, но все же многое мне в нем непереносимо. А Белый просто не поэт.
Она защищала их, но слабо, потом прочла свое стихотворение, в котором она говорит, что Христос отвернулся от них и никогда не будет с ними.
2/15 июня
Вчера у Рощиной-Инсаровой17 было приятно: простая квартира, простые хозяева. Муж ее, граф Игнатьев, мне понравился, типа Николая Ростова, честный, дородный офицер, прекрасный сельский хозяин, к ней очень не подходит. Она прежде всего актриса. Не умеет находить простых слов и говорить не в повышенном тоне. […] Был там и Плещеев, сын поэта […] кажется, милый, но очень недалекий человек […]
3/16 июня.
[…] Были на выставке «Мира Искусства». Хорошо, талантливо, но чувствуется во всем нарочитость страшная. Пикассо указал на этот же недостаток Цетлину. — «Слишком много русского. Вот, например, эта красная краска, может быть, вам, русским, много говорит, а мне она ничего не говорит».
[…] На выставке был весь наш бомонд. […] Познакомились с Милюковым. Он все просил напомнить, где мы раньше виделись. […]
4/17 июня.
[…] Гр. Игнатьев хорошо рассказал, как Керенский под зонтиком на фронте говорил речь, смысл которой был: «Вперед, а я за вами». И никто не пошел, кроме офицеров, а сам Керенский даже и за ними не пошел, а отъехал на более дальние и безопасные позиции. […]
Рощина просила у Земгора 10000 фр. для устройства в Софии драматической школы и образования труппы. Ей отказали. Против были эс-эры.
6/19 июня.
Проснулась поздно. Вошел Ян со словами: — Большая неприятность, умерла Вера Николаевна Чайковская.
[В тот же день Иван Алексеевич записал (рукопись):]
6/19. VI. 21. Париж.
Собаченка брешет где-то, а я: «собаченка брешет на улице, а ее уже нет…» Ее — Чайковской. И вроде этого весь день. А ведь я видел ее три-четыре раза за всю жизнь, и она была мне всегда неприятна. Как действует на меня смерть! А тут еще и у нас в доме кто-то умер (против Карташевых). И вот уже весь дом изменился для меня, проникся чем-то особенным, темным.
Что так быстро (тотчас же, чуть не в первый же день) восстановило меня против революции («мартовской»)? Кишкин, залезший в генерал-губернаторский дом, его огромный «революционный» бант (красный с белым розан), страстно идиотические хлопоты этой психопатки К. П. Пешковой по снаряжению поездов в Сибирь за «борцами», своевольство, самозванство, ложь — словом, все то, что всю жизнь ненавидел.
[Через два дня Бунин записывает:]
8/21. VI. 21. Париж.
Прохладно, серо, накрапывает. Воротились из церкви — отпевали дочь Чайковского. Его, седого, семидесятилетнего, в старой визиточке, часто плакавшего и молившегося на коленях, так было жалко, что и я неск. раз плакал.
Страшна жизнь!
* * *
Сон, дикий сон! Давно-ли все это было — сила, богатство, полнота жизни — и все это было наше, наш дом, Россия!
Полтава, городской сад. Екатер[инослав], Севастополь, залив, Графская пристань; блестящие морск. офицеры и матросы, длинная шлюпка в десять гребцов… Сибирь, Москва, меха, драгоценности, сиб[ирский] экспресс, монастыри, соборы, Астрахань, Баку [следуют 2 неразборчиво написанных слова. — М. Г.]… И всему конец! И все это было ведь и моя жизнь! И вот ничего, и даже посл. родных никогда не увидишь! А собственно я и не заметил как следует, как погибла моя жизнь… Впрочем, в этом-то и милость Божия…
[Из записей Веры Николаевны:]
10/23 июня.
Банкет с французами […] Был и Эррио. Мордастый, плечистый француз-сангвиник. Говорил, что он будет оказывать помощь писателям, пострадавшим от большевизма. […] Ян скептически отнесся ко всем его обещаниям. […]
Рядом со мной сидел Розенталь, король жемчугов, он русский еврей, ставший французом. Родился в Ставрополе, все богатство приобрел сам своим коммерческим гением. […] Он очень прост, видимо, интересуется русскими писателями. […] Он нас пригласил к себе. У него свой отель около парка Монсо. […] Поедем и посмотрим, как живут в Париже миллионеры.
11/24 июня.
У меня обедали Аргутинский, Бакст18 и Белобородко [ошибка, речь идет об архитекторе Белобородове. — М. Г.]. Готовила два обеда: один обычный, а другой вегетарианский, без соли, для Бакста. Бакст принес духов. Он на досуге занимается приготовлением духов. […]
О Мережковском Бакст сказал, что он самый бессердечный человек, какого он знает, что он ничем не интересуется, кроме своего. Ни музыка, ни картины для него не существуют. З. Н. интересуется миром больше или делает вид. — Мережковский, правда, теперь всегда вопит: «главное деньги». […]
13/26 июня.
Вчера у нас сидел мальчик, князь Шаховской19. […] Он пришел с очень вытянутым лицом, похудевшим и печальным: несколько дней тому назад он узнал о смерти своего отца. […] Я убедилась, что он в некоторых отношениях замечательный юноша. В них, этих Шаховских, есть безусловно нравственная сила. […]
14/27 июня.
Вечер Бальмонта с Прокофьевым. […] Бальмонт читал какую-то бесконечную поэму, кажется, переводную. Я ничего не поняла, т. к. сидела далеко, в вестибюле. В антрактах разносили чай, напитки, бутерброды, птифуры. Цетлины принимают щедро. […]
19 июня/2 июля.
Поздно засиделись у Аргутинского вчера, где были Бакст и Нувель. […] Все общество было приблизительно одних вкусов. Так Нувель и Бакст так же, как и Ян, терпеть не могли Комиссаржевскую, как актрису. […] Ян прочел свой рассказ «Илья-Пророк», спрашивал совета, нужно ли этот рассказ вставлять в сборник его переводов на французский язык? Рассказ всем понравился. […] Долго обсуждали, какие рассказы включить в книгу. Все советуют — русские, а общечеловеческие подождать, но сам Ян в этом не убежден.
Напоследок Нувель представил, как Мережковский был на выставке «Мира Искусства» и говорил: «Все-таки нужно посмотреть на картины, Зина, а то неловко…» А пришел он, чтобы с кем-то встретиться. […]
[Из дневника И. А. Бунина (рукопись):]
27/14 июня
Вчера были у «короля жемчугов» Розенталя. […] Рыжий еврей. Живет […] в чудеснейшем собств. отеле (какие гобелены, есть даже церковные вещи из какого-то древн. монастыря). Чай пили в садике, который как бы сливается с парком (Monceau). […] Сам — приятель Пьера Милля, недавно завтракал с А. Франсом. Говорят, что прошлый год «заработал» 40 миллионов фр. […]
[Из записей Веры Николаевны:]
4/17 июля.
Перебирались на новую квартиру. Ян сказал: «Мне все хочется плакать. […] Переезжаю, а чем буду платить — не знаю». […] Часа в 3 пришел Бальмонт с кианти. […]
5/18 июля.
[…] Ян томится. Третье лето в городе. […] Ян заражен жаждой ехать, но сам не знает, куда? На океан или в Висбаден?
[В Висбадене это лето проводили Мережковские. В архиве сохранились письма З. Н. Гиппиус:]
4 июня 21 […]
Милый друг, Иван Алексеевич.
Холод собачий. У Д. С. сначала был насморк, а потом заболели зубы. Кроме того — скука, такая скука, уж даже не знаю какая и чья, похуже собачьей. Толстые немки с толстыми ногами в толстых чулках. Иногда старик на четвереньках […] Правда, говорят, что когда он сюда приехал, то и на четвереньках не ходил, но для меня это дела не меняет.
Приятен только бесконечный Taunus, вековой лес, — но он от нас довольно далеко, в 15 минутах. […]
Если бы вы сюда приехали, то месяц вам вдвоем стоил бы 500 франков. Но скука такая, что можно проклясть эти 500 франков. […] Должно быть, если б вы приехали, нам всем не так было бы скучно. […]
[В следующем письме Гиппиус уже определенно зовет Бунина приехать:]
[…] 17 Июля 21.
Maestro, […]
У меня, однако, более широкие надежды: я нахожу, что вы бы не раскаялись, если б приехали сюда. Зная ваш капризный характер и боясь ответственности, я вас не убеждаю; но зато нарисую вам беспристрастную картину данного, а там — решайте сами.
Мы живем во флигеле, стоящем в саду. Наши комнаты в дальнем коридоре. Живем, как на даче. Никого не видим, да как-то мало кто тут и есть. Ванны в большом доме, который тоже не велик. В саду валяемся на кушетках. Столовая — в больш. доме, наш столик прямо у двери в зимнюю галлерею, откуда мы приходим, никого не видим, ибо в столовой полутемно и тихо, — уходим. С балкона у нас только деревья парка, идущего далеко-далеко, до самого Курзала. С другой стороны нашего дома — поля, за ними начинается лес. […]
Имеем чудесное молоко, какого годы не пивали. За Д. С. ухаживают: дали ему столько столов, что он всю комнату загородил от жадности.
Вы вдвоем, при 2-х комнатах и при extra вряд ли проживете 1000 фр. в месяц, разве уж очень постараетесь и В. Н. соблазнится висбаденскими магазинами. […]
Папиросы здесь так хороши и такие дешевые, что я даже рассчитываю: не написать ли мне здесь все статьи на зиму? Писанье требует многих папирос, а в Париже они 22 фр. сотня, т. е. 132 марки, а здесь (самые дорогие) 5 фр. сотня! Подумайте! Пять франков! […]
Только не оставайтесь в Париже, это уж совет! В августе там пущая жара. Кланяюсь В. Н. Она бы здесь отдохнула от своего газа. У нас и свой доктор — очень дискретен и «литературен».
Если решитесь — телеграфируйте. Низкий поклон.
Ваша З. Гиппиус.
[Из дневника Веры Николаевны:]
18/31 июля.
Вчера часов в десять вечера прибыли в Висбаден. Ехать было хорошо, хотя и утомительно […] На таможне обошлось все благополучно, провезли немного больше, чем позволяется, денег. Хорошо светились огни Майнца, и при звездах я впервые увидала Рейн. […] На вокзале нас встретил Злобин. Весь в белом, без шапки. Злобин сказал: «Дмитрий Сергеевич читает об Египте, ему немецкие библиотеки присылают самые редкие издания, Зинаида Николаевна читает английские романы, а я изучаю романтиков для своей диссертации».
Когда мы приехали, то тотчас пошли к Мережковским. Комнаты у них великолепные, у всех трех, огромные, высокие, — а у нас паршивые. Они встретили нас очень радостно. […] Посидев немного, мы пошли спать. Ян был недоволен. Комната с тонкими стенами, за которыми живут неспокойные люди.
— Завтра же нужно искать, где поселиться, здесь я жить не в состоянии. Другое дело — комнаты Мережковских. Но, конечно, сезон и теперь, вероятно, ничего не получишь. Зря приехали.
Я тщетно старалась его успокоить, он только сердился.
22 июля/4 августа.
«Погубительница России — это мягкотелая интеллигенция, которая любит только пофигурировать. […] Нет, если бы все отказались работать с большевиками и народ узнал бы, что помогут только при условии ухода их от власти, то в колья бы взяли большевиков! […]» — говорил Ян, прочитав газеты.
23 июля/5 августа.
[…] Под вечер зашел к нам Злобин. Они вели с Яном разговор о значении биографии. Ян доказывал, что биография не важна.
24 июля / 6 августа.
Ходила в город. Когда вернулась домой, Ян сказал: «На беззаботную семью, как гром, свалилась Божья кара»… Я испугалась: что такое? Оказывается, что Мережковских гонят из их аппартаментов: слишком большие комнаты для одного человека!
Дмитрий Сергеевич так расстроился, что даже не поехал с нами в лесную санаторию. Мы смотрели там комнаты.
Был у нас Кривошеий20 с младшим сыном. […] Он находит, что монархия много сделала: «вывезла Россию из тьмы и топи, поставила на европейскую ногу». […] Он считает, что первая коренная ошибка заключается в том, что крестьян освободили от крепостной зависимости, наделив их землею, чего нигде во всем мире не делали. Нужно было освободить их без земли, но тотчас же открыть крестьянский банк и на самых льготных условиях продавать им землю в собственность. Тогда бы не было этого предрассудка, что у русского мужика мало земли и что все беды от этого. […]
З. H. жалела, что мы не позвали ее. Она сказала:
— Я люблю смотреть на людей. Жадна до них.
[Запись Ивана Алексеевича:]
6 авг. (н. с) 21 г. Dietenmuhle. Висбаден.
Сумрачно, прохладно, качание и шум деревьев. Был Кривошеий. Очень неглупый человек.
В газетах все то же. «На помощь!» Призывы к миру «спасти миллионы наших братьев, гибнущих от голода русских крестьян!» А вот когда миллионами гибли в городах от того же голода не крестьяне, никто не орал. […] И как надоела всему миру своими гнустями и несчастьями эта подлая, жадная, нелепая сволочь Русь!
[Из записей Веры Николаевны:]
25 июля/7 августа.
Дома у нас волнение. Хозяева требуют, чтобы Злобин […] перешел в наш этаж, в маленькую комнату, а в его вселяют французское семейство с грудным ребенком, очень крикливым. Дм. С. в панике. […] З. Н. олимпийски спокойна, занята тем, как из рассказа «При дороге»21 сделать пьесу. Все уговаривает Яна […] Вечером, после обеда, они около часу разговаривали на эту тему. […] З. Н. советует вывести на сцену и любовницу отца Параши. Ян стал выдумывать, какая она должна быть, какой у нее муж. «Она может быть лавочницей, мало говорящей, но властной, с густыми волосами и прекрасной шеей. Муж у нее маленький, чахленький старикашка. Сидит на полу вечером, разувается, стучит сапогом и говорит: „Да, нонче все можно“» — (намекая на связь жены). «Да, — повторяет она спокойно, — все можно. Только бы лучше об делу подумай!..» Она уже лежит в постели. З. Н. не понимает, что в деревне есть свой бон-тон, что женщине заехать к любовнику почти невозможно. […]
26 июля/8 августа.
[…] В газетах известие: Тэффи опасно заболела. Я очень беспокоюсь. […] Ходили гулять с Яном. […]
28 июля/10 августа.
[…] Кривошеий рассказал, как он ушел из-под ареста. […] Рассказывает он хорошо, точно, кратко, твердо.