Глава III
Глава III
Вскоре после занятия немцами Краснодара в город прибыл фюрер гестаповцев полковник Кристман. Под его руководством немецкая «зондеркоманда-10а» и банды предателей начали суд и расправу.
Прежде всего гестаповцы оцепили Дубинку. Шли повальные обыски. Почти все мужчины были арестованы. То же самое было проделано и на другой рабочей окраине Краснодара — в Покровке. Вслед за тем немцы со свойственной им педантичностью провели обыски и облавы в самом городе.
Арестованных отвозили во вновь организованные лагеря. Один из них находился между заводом Калинина и стадионом «Динамо», на огромной площади бывшего металлосклада. Немцы огородили ее рядами колючей проволоки. По углам стояли караульные башенки с пулеметами. Этот лагерь предназначался для военнопленных. Туда же попадали вообще все мужчины призывного возраста. Скученность там была невероятная: арестованные не только не могли лежать на земле, но даже и сесть им было негде.
Другой лагерь был устроен немцами между заводом Седина и нефтеперегонным. В него свозили арестованных из гражданского населения. Здесь находились старики, женщины и дети. Каждый день гестаповцы вытаскивали отсюда трупы замученных людей и сбрасывали их в Кубань, — благо река от забора, окружавшего лагерь, была в нескольких десятках метров…
* * *
Проходили дни за днями, тревожные, темные дни… В середине августа командующий частями СС генерал-майор фон Бюнау через посредство бургомистра Краснодара, гнусного предателя, в прошлом адвоката, Воронкова пригласил к себе старика еврея — профессора музыки Вилика. Он предложил профессору возглавить совет старейшин по еврейским делам. В этот совет должны были войти известные в городе юристы, врачи, научные работники. Так попал в этот совет старейшин и адвокат Тарновский.
На первое заседание совета прибыли бургомистр Воронков и комендант города генерал Фрейтаг. Комендант зачитал обращение к евреям-краснодарцам, заканчивавшееся предложением явиться на регистрацию 21 августа во двор дома № 30 по улице Орджоникидзе.
— Ничего похожего на Украину здесь не будет, — объяснил генерал, — по приказу фюрера здесь, на Кубани, мы придерживаемся иной политики. Регистрация позволит германскому командованию точно установить, как рациональнее использовать еврейское гражданское население.
Обращение было подписано советом старейшин, отпечатано в типографии и расклеено по городу.
Накануне к профессору Вилику заехал Воронков и передал просьбу генерала Фрейтага собрать у Вилика на квартире совет старейшин, чтобы отсюда на автомобиле проехать на место регистрации и объяснить собравшимся евреям цель этого мероприятия.
Утром двадцать первого августа Тарновский встретил на улице своего давнишнего знакомого адвоката Егорова. Тарновский шел медленно, опираясь на толстую палку, низко опустив седую голову и никого не замечая.
— Что с вами, больны? — обратился к нему Егоров.
Тарновский, волнуясь, рассказал Егорову о совете старейшин, о разговоре с комендантом и о том, что сейчас его, Тарновского, мучает страшное сомнение: не провокация ли все это, не подписался ли он под смертным приговором своим соотечественникам?
— Что вы наделали! — взволнованно воскликнул Егоров. — Разумеется, все это ложь и обман. Немедленно идите к профессору Вилику и объясните ему это. Не мешкайте и возвращайтесь скорей. Я буду ждать у крыльца.
Едва Тарновский успел войти к профессору Вилику, как у подъезда остановилась легковая машина. Из нее выскочил лощеный немецкий лейтенант. Почти одновременно с легковой машиной к дому подкатил большой темно-серый закрытый автобус, такой машины Егоров еще не видел.
Прошло полчаса. Егоров ждал. Наконец дверь открылась. На улицу вышел совет старейшин в полном составе. Среди мужчин было несколько женщин, среди них — жена профессора Вилика.
Из кабины автобуса выпрыгнул громадного роста ефрейтор, сидевший рядом с шофером. Он открыл заднюю дверцу автобуса и откинул ступеньки.
— Я могу сопровождать мужа? — спросила у лейтенанта жена профессора Вилика.
— О, конечно, — любезно ответил лейтенант. — Господин комендант будет рад видеть вас…
Когда жена Вилика садилась в автобус, Егоров заметил у нее в руке кружевной носовой платок.
Ефрейтор захлопнул дверцы, убрал ступеньки. Автобус тронулся. Егоров чуть не вскрикнул от удивления: машина поехала не направо, к улице Орджоникидзе, а налево, за город, к березовой роще…
Он тут же решил пойти на улицу Орджоникидзе, к месту сбора евреев на регистрацию, и посмотреть, что там происходит.
Чем ближе подходил он к улице, на которой находился пункт регистрации, тем все чаще попадались ему еврейские семьи. Шли седобородые старики, шли молодые девушки. Матери несли на руках детей.
Егоров уже подходил к улице Орджоникидзе, когда его обогнал автобус, который недавно увез совет старейшин.
Егоров не без труда протиснулся к воротам дома № 30, куда входили евреи. Серый автобус стоял у тротуара, ефрейтор только что открыл дверцы. Автобус был пуст. Егоров увидел: на полу лежал носовой платок с кружевами — несомненно, тот самый, что он видел в руках жены профессора Вилика. Что же случилось? Ужас охватил Егорова.
Он растерянно смотрел на верзилу-ефрейтора, как вдруг раздался резкий голос: немецкий офицер выкликал фамилии. Вызванные торопливо садились в автобус. Ефрейтор захлопнул дверцы, убрал ступеньки, и машина снова ушла за город, к роще. Почти тотчас же к воротам подъехала вторая такая же машина. За ней — третья, четвертая. Потом — несколько грузовиков. Снова офицер выкликал фамилии, снова захлопывались дверцы. Переполненные машины ушли…
Егоров стоял в оцепенении, не в силах двинуться с места. Ему казалось, что работает какой-то страшный конвейер, который нельзя остановить… Хотелось закричать, предупредить ничего не подозревавших людей. Но он молчал… И только когда пустые автобусы снова вернулись к воротам дома № 30, Егоров с трудом выбрался из толпы и, не оглядываясь, быстро пошел прочь. Нестерпимый страх, охвативший все его существо, гнал его от этого ужасного места…
Вечером, когда уже начинало темнеть, Егоров опять подошел к воротам дома № 30. Двор был пуст. Ушли даже часовые. Ветер шелестел обрывками бумаги. Где-то напротив, очевидно в кафе, гнусавый голос пел немецкую песенку под аккомпанемент жиденького оркестра…
* * *
Как уже говорилось выше, инженер Иван Петрович Котров отправился в третью городскую больницу получить справку о болезни. Он пошел туда утром двадцать второго августа, то есть на следующий день после «регистрации» евреев на улице Орджоникидзе.
Еще издали, подходя к зданию больницы, он увидел: перед подъездом стоит большая серая крытая машина. Санитары выносили и вели под руки больных. Одних уже посадили в машину, другие упирались, спорили… Немецкие солдаты, ругаясь и крича, силком вталкивали больных.
Котров понял, что дело неладно, хотел отойти в сторону и отправиться восвояси домой.
Но вдруг он увидел знакомого старика Трофимова. В больнице их койки стояли рядом. И вот этот самый Трофимов — у него был рак желудка — тоже, очевидно, понял, что дело неладно, и тихонько пополз в сторону, кусая губы от боли. Котров бросился к нему, хотел помочь. Внезапно как из-под земли вырос немецкий лейтенант: «Кто такой?» Котров начал было говорить про справку о болезни. Лейтенант не дослушал, схватил Котрова за шиворот. Немецкие солдаты впихнули его в машину. Дверь захлопнулась.
Трудно рассказать, что творилось в этой проклятой машине. Люди кричали, падали, рвали на себе одежду, лезли к дверям, давили друг друга…
Котров сразу почувствовал сильный запах газа и понял, что их хотят отравить. Его спасли те навыки и знания, которые он приобрел, работая в Осоавиахиме: он сорвал рубашку, смочил ее своей мочой и закрыл рубашкой рот, нос, глаза, уши.
Что было дальше, Котров не помнил: он потерял сознание.
Когда пришел в себя, долго ничего не мог понять. Ночь. Тишина… Страшно болит голова. К горлу подкатывает тошнота, как после тяжелого угара. Холодно… Тут только Котров заметил, что он совершенно голый. На нем, под ним, рядом с ним — тоже голые люди — холодные мертвецы! У Котрова от ужаса волосы на голове зашевелились: показалось, что он лежит в могиле. И так захотелось жить, работать, ходить по земле, видеть солнце, небо, людей!
Котров с трудом выбрался из кучи мертвецов и осмотрелся. Оказывается, их бросили в противотанковый ров, за рощей, у Покровки.
Что было делать? Возвращаться в город нельзя: ночью, да еще в таком виде, немцы его обязательно пристрелят. Котров вспомнил о Свириде Сидоровиче Лысенко, инженере маслоэкстракционного завода, ныне одном из руководителей подполья. Вместе с Лысенко Котров попал в аварию на комбинате, вместе с ним лежал в больнице. Лысенко жил недалеко, на окраине Покровки.
Котров плохо помнил, как он добрался до него. И что же? Лысенко даже не очень удивился, когда увидел перед собой поздно ночью Котрова — голого, грязного, исцарапанного. Когда, одевшись и помывшись, Котров рассказал ему о газовой машине, в глазах Лысенко мелькнули ужас и недоверие. Впрочем, и самому Котрову казалось порой, что все это было тяжелым кошмаром, бредом…
Днем, отдохнув, Котров сидел за столом и пил чай со Свиридом Сидоровичем. Он чувствовал себя так, словно снова на свет родился. И вдруг он увидел: по тротуару идет немецкий солдат.
В глазах у Котрова помутилось. Он рванулся к окну. Хотелось убить, своими руками задушить эту зеленую гадину…
Лысенко вовремя оттащил его от окна. А когда Котров успокоился, сказал:
— Вот что, Иван, выбирай: или ты будешь истеричной девицей — и тогда уходи от нас; или будешь мужчиной, солдатом — тогда оставайся с нами… Я тоже ненавижу немцев. Но я не бросаюсь на них, как разъяренный бык, завидев зеленый мундир. Потому что знаю: так нам их не победить… Собери в кулак свои чувства, волю и, прежде чем замахнуться, подумай: не ударишь ли впустую? А когда придет время — бей так, чтобы наверняка, насмерть. Уж тут не жалей и своей жизни… Понял? Вот и выбирай…
Котров остался у Свирида Сидоровича Лысенко. Вскоре он стал связным. Чтобы можно было по ночам ходить по Краснодару, Лысенко выправил ему документы на имя тромбониста из ночного немецкого кабачка на Буденновской и даже раздобыл тромбон. И Котров безбоязненно ходил по городу с этим инструментом, исполняя различные поручения. Потом его назначили руководителем подпольной городской комсомольской организации.
* * *
…Хорошо помню, как в середине апреля 1943 года я встретился с Валей. Краснодар был свободен! Как и в тот раз, когда Евгений познакомил меня с ней, Валя сидела на подоконнике. Окно было открыто. Ярко светило весеннее кубанское солнце. И снова мне прежде всего бросились в глаза ее волосы.
В первый день нашего знакомства они сияли на солнце, как тонкие золотые нити. Теперь в золото вплелось серебро…
Другими стали и глаза у Вали. Год назад в них светились бездумная молодость, задор. Теперь это были глаза женщины, много видевшей, много испытавшей, но еще сильнее полюбившей жизнь…
— До сих пор не могу понять, — рассказывала Валя, — почему тогда, на базаре, я побежала от прилавка, за которым стояли немецкие жандармы. Один из них просматривал мои документы. Неожиданно у него за спиной появился какой-то субъект в штатском. Он что-то шепнул жандарму на ухо, и они оба внимательно взглянули на меня. Глаза жандарма были холодные, пустые. Но взгляд штатского был отвратителен. Будто холодная, скользкая гадина заползла мне за одежду… Это было так страшно, так гадко, что я инстинктивно бросилась прочь…
История Вали такова. По совету Евгения дня за два до прихода немцев она уехала из Краснодара на грузовике вместе со своей матерью и маленькой сестренкой. Недалеко от города за машиной погнался «мессершмитт», бросил бомбу. Мать и сестру убило, машину исковеркало. Валя уцелела каким-то чудом. Ничего другого ей не оставалось, как, похоронив с помощью неизвестных бойцов мать и сестру, вернуться в город, уже захваченный немцами. Чуть живая от горя и усталости, она зашла на рынок — ей захотелось выпить стакан молока. И тут ее схватили…
Валя была ранена в плечо. Пуля прошла навылет. Было очень больно, сильно текла кровь. В автомобиле ей кое-как удалось унять кровь, но боль не прекращалась. Кружилась голова…
Всех арестованных на базаре вывезли за город. Проехали рощу. В поле машины затормозили.
— Скорей, скорей! — кричали немцы, выталкивая людей из автомобилей.
С каким-то странным равнодушием смотрела Валя вокруг. Она понимала, зачем их привезли сюда. Но ей было все безразлично. Слишком велико было ее горе. К тому же она потеряла много крови, мутился рассудок, и ей казалось: это не она стоит здесь, в поле, ожидая расстрела…
— Снять одежду! — приказали немцы. — Копать яму!
Валя попыталась было раздеться — и не смогла: мешала рана. Все с тем же безразличием стояла и смотрела… Одни с покорностью брались за лопаты, другие в отчаянии ломали руки, хватались за голову. У старика, стоявшего рядом с Валей, по лицу катились крупные слезы. Пронзительно плакали, кричали дети.
Немцы бросались в толпу, кололи штыками, били прикладами тех, кто мешкал раздеваться или слишком медленно копал землю. Мужчина в сером костюме бросился с лопатой на ефрейтора. Его тотчас пристрелили…
Толпа стихла. Застучали лопаты о землю…
— Раздевайся! — гаркнул немец, подходя к Вале.
Валя показала ему на свою рану. Он выругался и сорвал с нее платье. Она почувствовала мучительную, режущую боль, будто раскаленное железо коснулось плеча.
— Строиться на краю ямы! Скорей! Скорей! — торопили немцы.
Валя нашла в себе силы подойти к яме. Глаза застилал туман. Болело плечо. Из открытой раны по рубашке текла кровь.
Ефрейтор подал какую-то команду. Валя увидела дула винтовок, направленных на толпу, но не слышала залпа: перед глазами мелькнули красные круги — и она потеряла сознание…
Когда она очнулась, была уже ночь. Удушающе пахло кровью. Вокруг лежали мертвецы, кое-как забросанные комьями земли. На Вале тоже лежали комья земли. По-видимому Валя потеряла сознание за несколько мгновений до залпа, упала в яму, и ее не задели пули…
Валя не помнила, как она вылезла из ямы. Не помнила, куда шла…
Видно, судьба хранила ее в эту ночь: она не встретила ни одного немецкого патруля. Улица темная, пустынная. Темные дома стояли по сторонам…
Вдруг Валя увидела свет: он на мгновение блеснул в окне, в щелке между шторами. И Валя побежала к нему. Споткнулась, упала, опять потеряла сознание…
Когда она снова пришла в себя, был день, ярко светило солнце. Валя лежала в чистой постели. Ее плечо и грудь были туго забинтованы. У постели сидела женщина в белом халате и в белой докторской шапочке. Валя хотела было подняться, встать, но женщина остановила ее.
— Лежи, лежи, родная, — тихо проговорила она. — Ничего не бойся. С тобой друзья. Если придут чужие и будут допытываться, кто ты, запомни: тебя зовут Маргарита Николаевна Красева, ты родила сына, он умер вчера, у тебя грудница. Поняла? Запомнила?
Женщина говорила с Валей так, как говорят с малым ребенком, — ласково и в то же время настойчиво и властно. Валя послушно повторила:
— Маргарита Николаевна Красева… Родила вчера сына. Он умер. У меня грудница…
* * *
В эту ночь дежурила Валентина Викторовна Дубинина, старший врач краевого родильного дома. Во втором часу ночи она услышала на улице стон. Подошла к окну, прислушалась. Потом вышла на крыльцо. На ступеньках лежала девочка: в темноте Валентине Викторовне показалось, что ей не больше тринадцати лет. Девочку подняли, внесли в приемную. И когда увидели ее при свете лампы, даже старушка-няня — а она многое видела на своем веку — вскрикнула от ужаса. И было от чего!.. Рваная, грязная, окровавленная рубашка. Кровоточащая рана на плече. Лицо бледное, без кровинки. Седые пряди волос…
Валентина Викторовна слышала о расстрелах в городе и поняла: каким-то чудом девушка спаслась от смерти. И эта незнакомая девушка сразу стала для нее родной, как дочь.
Вероятно, то же чувство было и у сестры, помогавшей врачу. Потому что, стоило лишь Валентине Викторовне заикнуться о потере крови, о переливании, как сестра молча засучила рукав выше локтя…
За день до того, как Валя попала в родильный дом, пронесся слух: из третьей городской больницы немцы увезли всех больных в больших серых машинах и никто не вернулся ни домой, ни в больницу. Все роженицы, кто мог хоть кое-как двигаться, разбрелись по своим домам. Остались только трое: они были тяжело больны и уйти им было некуда. Это позволило Валентине Викторовне без всякой огласки поместить Валю в изолятор.
Но что было делать дальше? С часу на час в родильном доме ждали ревизии: немцы осматривали все городские больницы и только родильный дом почему-то пока оставили в покое.
Вот тут-то и посоветовала старушка-няня:
— А ты, Валентина Викторовна, забинтуй ей грудь и скажи: грудница, дескать, у нее. А там уж как бог даст…
Вале забинтовали грудь, завели на нее историю болезни.
К счастью, одна из рожениц, уходя из родильного дома в тот тревожный день, впопыхах оставила свои документы на имя Маргариты Николаевны Красевой, двадцати трех лет, служащей конторы Госбанка. И Валя превратилась в Маргариту Красеву.
Два дня прошли спокойно. Рана заживала, температура была нормальной. Но Валя по-прежнему оставалась ко всему безразличной…
На третий день, к вечеру, у подъезда родильного дома остановилась машина. Из нее вышли немецкий офицер и два автоматчика. Солдаты остались на крыльце. Офицер, не надевая халата, вошел в палату.
— Показать больных! — приказал он на ломаном русском языке. — Дать истории болезни! Документы!
Пока он просматривал документы, Валентина Викторовна думала о Вале. Вести немца в изолятор или не вести? Она ничего еще не успела придумать, как немец сам направился в изолятор.
Он грубо сдернул с Вали одеяло.
— Грудница? — произнес он, внимательно рассматривая спящую Валю. — Удивительные волосы! — пробормотал он. — Черт возьми, девчонка хороша!..
Валентина Викторовна знала: сейчас должно все решиться. Валя лежала неподвижно, с закрытыми глазами.
Немец бросил одеяло на спинку кровати, повернулся и пошел к выходу.
Провожая немца, Валентина Викторовна невольно обернулась и чуть не вскрикнула: Валя сидела на кровати, в ее глазах горела неукротимая ненависть.
Как только немец уехал, Валентина Викторовна побежала к Вале. Девушка бросилась к ней на грудь и сказала, волнуясь:
— Я осталась жить, Валентина Викторовна… Я осталась жить и буду жить для того, чтобы мстить немцам… Знаю: в городе есть люди, которые хотят делать то же, что и я. Вы должны мне помочь отыскать их!
Дня через два Валя заявила Валентине Викторовне, что пойдет к Свириду Сидоровичу Лысенко, инженеру Главмаргарина.
— Только к нему, Валентина Викторовна! Только к нему, — твердила она. — Он все поймет… Он поможет мне!
Валентина Викторовна решила сначала сама сходить к Лысенко и посмотреть, что это за человек. Она его совершенно не знала.
Пришла она к Лысенко под вечер. Вначале он показался ей суровым, неразговорчивым, замкнутым человеком. И ей трудно было рассказать ему о Вале. Она долго говорила о каких-то посторонних, никому не интересных вещах, приглядываясь к Лысенко. Он терпеливо слушал, потом неожиданно перебил, улыбнувшись в свои рыжие усы:
— Вот что, дорогой товарищ, выкладывайте-ка вы все как есть. И бросьте эту канитель. Ваша конспирация белыми нитками шита.
И Валентина Викторовна все рассказала ему — о расстреле, о чудесном Валином спасении, о ее желании мстить немцам.
— Одержимая, говорите? — спросил Лысенко, внимательно выслушав. — Я так полагаю: драться надо, любя жизнь. Иначе не победить. Ну, да ничего… Не хвастая, скажу: у меня припасено для Вали такое лекарство, которого вы, доктора, прописать ей не можете… Присылайте ее ко мне.
Провожая свою гостью, Лысенко осторожно тронул ее за локоть и показал глазами в сторону соседней комнаты. Там, разложив на столе разобранный тромбон, сидел незнакомый Валентине Викторовне молодой человек и сосредоточенно что-то делал, не замечая, что на него смотрят.
— Вот мое лекарство! — шепнул Лысенко. — Безотказно подействует, уверяю вас, дорогой товарищ!..
Когда Валя шла к Лысенко, ей казалось, что в груди у нее кусок льда. Пусто и тошно было на душе. Она шла и думала: все расскажу ему, все…
Лысенко встретил ее, будто они виделись только вчера, будто не было ни войны, ни немцев, ни всего этого ужаса. Он говорил с Валей о каких-то пустяках — о новом сорте огурцов, которые хотел в этом году вырастить на своем огороде.
Неожиданно в окно постучали. Валя вздрогнула, обернулась. Но окно было занавешено — уже вечерело, — и она ничего не увидела.
— Наконец-то! — обрадованно сказал Лысенко. — Погоди, я сейчас…
Валя слышала, как он открыл дверь и с кем-то пошептался в прихожей. Потом дверь широко распахнулась. Перед Валей стоял Котров. Глаза его сияли такой радостью, что Валя забыла обо всем пережитом, бросилась к нему. Когда он целовал ее руки, гладил ее поседевшие волосы, она чувствовала: тает, тает лед, на сердце становится теплее…
Валя вырвалась из объятий Котрова, обняла Лысенко и поцеловала его в колючую, небритую щеку.
— Вот так-то лучше, родная! — сказал Лысенко. — И не рассказывай нам сегодня о том, что было. Не надо. Давайте лучше выпьем, друзья!
Лысенко разлил в стаканы терпкое кубанское вино.
— За жизнь, новорожденные! — сказал он, высоко поднимая стакан. — За жизнь, за любовь, за ненависть и борьбу…