Глава I
Глава I
На поляне повзводно выстроился отряд. Комиссар открыл траурный митинг.
Евгения в отряде любили особой любовью: были в этой любви уважение, вера в каждое слово Евгения, в успех любой операции, которую возглавлял он. Евгений умел вселить в товарищей безоговорочную веру в победу. Его энергия заражала всех. Знал Женя, какую тоску по дому носит каждый из товарищей, и умел сердцем слышать боль чужого сердца.
Геня… Геня был ласковый, внимательный со всеми. С ним товарищи как бы вновь переживали свою ушедшую юность и, глядя на него, думали, что такою же светлой будет и юность их детей…
Каждый хотел на митинге рассказать, чем для него были Евгений и Геня. Скупые, мужественные слова шли от сердца.
Мстить! Мстить, пока бьется сердце, пока рука держит винтовку. Мстить за выжженные станицы, за вытоптанную пшеницу, за муки, слезы и горе родного народа. Мстить за Евгения и Геню, погибших во имя нашей солнечной, радостной жизни…
Стала говорить Елена Ивановна. У нее было спокойное, окаменевшее в горе лицо. Но в голосе слышалась такая мука, что по лицам людей, недвижно стоявших в строю, по суровым лицам партизан катились слезы.
— Все наше счастье было в детях. Они погибли. Если потребуется, мы с отцом и свою жизнь отдадим за Родину. Но мы отомстим, жестоко отомстим врагу за поруганную Кубань, за смерть наших ребят. Клянусь…
Елена Ивановна пошатнулась. Ее бережно поддержали…
Перед строем комиссар прочел приказ командования.
Командование куста партизанских отрядов объявляло в приказе благодарность партизанам и представление к правительственной награде погибших братьев Игнатовых, командира первого взвода Янукевича, минировавшего профиль, старшего минера Кириченко, вместе с Евгением закладывавшего первую мину на железной дороге, и Павлика Сахотского, спасшего командира, когда отряд уходил с места диверсии.
На открытом собрании после митинга было принято решение просить командование присвоить отряду название отряд имени братьев Игнатовых, зимний лагерь на горе Стрепет, организованный Евгением, назвать его именем и представить к правительственной награде командира отряда, лично руководившего первой на Кубани крупной миннодиверсионной операцией…
Огромное напряжение воли, которым держалась Елена Ивановна, не прошло даром: у нее отнялась левая половина тела, она потеряла сон. От нее не отходили Сафронов и Слащев.
Дакс в первые дни садился на макушке горы и часами всматривался вдаль: ждал Женю. Теперь всю свою преданную собачью любовь он перенес на Елену Ивановну. Лежал около нее и смотрел печальными, понимающими глазами.
Чужому невозможно было подойти к Елене Ивановне: шерсть у Дакса поднималась дыбом, он показывал свои клыки и грозно рычал.
Друзья советовали мне увезти Елену Ивановну из лагеря: каждый кустик, каждый камень напоминали ей ребят.
Мы решили отправить ее на передовую стоянку под Крепостную, на хутор Красный, благо комендантом стоянки был Сафронов, любимец Елены Ивановны.
Я не мог сопровождать ее: работы в отряде накопилось много. Руководить дальней и агентурной разведкой теперь пришлось мне. Нужно было готовиться к новым операциям.
Ветлугин, Янукевич, Еременко, Кириченко, Литвинов — все друзья Евгения — буквально осаждали меня:
— Батя, когда?..
Если бы они знали, как я сам мечтал о мести!
Нет! Мстить надо было жестоко: с умом и выдержкой. Нельзя было спешить. Пусть горит душа — потерпим несколько лишних дней, тем неожиданнее и точнее будет наш удар. Без суеты, без торопливости, без жертв — насмерть, как говорил Евгений…
С его друзьями мы наметили план нескольких диверсий. На места диверсий я отправил разведчиков. И только тогда мог сам побывать под Крепостной, навестить Елену Ивановну.
…Ее по-прежнему мучила бессонница, но она уже могла двигаться без чужой помощи. Чтобы как-нибудь забыться, она работала не покладая рук, сутками не отходила от раненых.
Наш хуторок Красный превратился в своеобразный районный госпиталь: сюда к Елене Ивановне обращались за медицинской помощью партизаны близких и дальних отрядов.
Комендант стоянки под Крепостной, Владимир Николаевич Сафронов, наш партийный секретарь, оказался прекрасным хозяйственником.
Прежде всего он организовал выработку кожи из шкур на сапоги, полушубки и шапки. Начал валять валенки. Заготовлял на зиму овощи и дичок. У него хранились наши основные запасы сена и зерна для лошадей. Только ему одному мы обязаны были тем, что могли совершать длительные походы верхом и имели свой обозный транспорт.
Словом, у Сафронова хлопот был полон рот. Сам неугомонный труженик, он не давал людям ни минуты сидеть без дела. И все это — без понуканий, а с острой шуткой или насмешкой.
Мы долго говорили с Владимиром Николаевичем о делах его «фактории».
Это название прочно прижилось к нашим стоянкам — на хуторе Красном под Крепостной и на Планческой.
Правда, наши фактории не были огорожены высоким тыном с гвоздями наверху, — их не опоясывали валы с глубокими рвами, наполненными водой, но по ночам усиленные караулы стояли в лесу, да и днем все были настороже. Сплошь и рядом даже в самой фактории люди спали не раздеваясь, держа под боком винтовку и гранаты: немцы проведали про наши фактории и оказывали им особое внимание.
И в тот день, когда я пришел навестить Елену Ивановну, немецкий бомбардировщик, пролетая над Крепостной, сбросил две бомбы — они упали в лощины вблизи хуторка.
Это был далеко не первый налет: Владимир Николаевич уже потерял счет бомбежкам. Посылали сюда немцы и своих разведчиков. Нередко на подступах к хутору разгорались горячие схватки.
Жизнь в наших факториях была хлопотливая и беспокойная. Но я не мог отказаться от них. Они были нужны нам как воздух. Здесь мы проводили окончательную подготовку к диверсиям, довооружались взрывчаткой и патронами, запасались продуктами и отсиживались, ожидая, когда легче можно проскочить мимо населенных пунктов, занятых немцами. Здесь же, возвращаясь с операций, мы отдыхали; здесь, наконец, нам как следует перевязывали раны, а соседей и лечили. Своих тяжелораненых мы отправляли в лагерь на горе Стрепет, где был наш стационарный госпиталь.
Я уехал из-под Крепостной более успокоенным, чем направлялся туда: к Елене Ивановне уже вернулись ее душевные силы.
В лагерь пришла тяжелая весть: погиб Григорий Дмитриевич Конотопченко, старожил станицы Имеретинской и председатель ее колхоза.
* * *
Конотопченко — человек громадного роста, косая сажень в плечах, тяжелый, медлительный, степной великан.
Я узнал его вскоре после того, как мы пришли в предгорья. Помню, при первой встрече мне бросились в глаза его сильные, большие руки, быстрые и гибкие, и еще — резкие складки у рта.
Он сам рассказал мне, горько усмехаясь, что эти складки появились, когда в зареве пожарищ была занята немцами его родная станица. Тогда же он ушел в лес и стал командиром партизанского отряда имеретинцев.
Фашисты его ненавидели и боялись.
Не раз отряды немецких автоматчиков и полицейских приходили в леса и плотным кольцом окружали его группу. Но всякий раз Конотопченко вырывался на волю, громил немцев: бесследно исчезали вражеские заставы, и в придорожных канавах лежали разбитые машины.
Не сумев взять его в бою, фашисты с помощью одного предателя заманили Конотопченко в засаду.
Вечером в густом орешнике, у крайней хаты родной станицы, на Конотопченко, который был с двумя бойцами, набросились двадцать немецких автоматчиков и полицейских.
Ночью немцы торжественно ввели пленных в станицу. Впереди со скрученными назад руками шел раненый Конотопченко. Сзади санитары на носилках несли семь трупов германских солдат: так дорого заплатил враг за успех своей операции.
Два дня пытали партизан. Жгли каленым железом, втыкали иглы под ногти. А на станичной площади уж стучали топоры: немцы готовили виселицы.
Было объявлено, что утром свершится казнь.
Но ночью на улицах неожиданно разгорелся бой: это имеретенцы ворвались в родную станицу спасать своего командира.
Хату за хатой, квартал за кварталом захватывали партизаны. Они приближались уже к сараю, где был заперт Конотопченко. Но в это время из соседних хуторов к станице на помощь немцам подошли десятки машин. Кольцом окружили они Имеретенскую и грозили перерезать партизанам дорогу в лес.
Кольцо сжималось все туже. А небо на востоке уже светлело. Борьба стала безнадежной: к сараю, где враги заперли Конотопченко, теперь было не пробиться…
Захватив раненых, партизаны им одним знакомыми лазами ушли из станицы.
Наутро Имеретинскую наводнили немецкие войска. Они заняли круговую оборону, здесь были даже минометы и легкая артиллерия.
Поднялось солнце. Над станицей стелился осенний туман. Он полз над белыми хатами, над пшеничным полем, над золотом листвы.
По широкой пустынной улице вели под конвоем Конотопченко с двумя товарищами. Спутались, запеклись в крови его густые светлые волосы. Лицо все в кровоподтеках. Болтались вдоль израненного, исполосованного тела перебитые руки. На шее висела доска с надписью: «Я — партизан, убивал немецких солдат».
Но голова Конотопченко была гордо поднята. В глазах горела неистребимая ненависть. И казалось станичникам: это не фашисты ведут на казнь партизана, а он, непокоренный, несгибаемый, уверенный в победе, ведет их к суровой, неизбежной расплате.
На площади, у виселицы, немцы выстроили усиленный караул. Чуть поодаль, сбившись в кучу, стояли старики, женщины, дети: их насильно пригнали к месту казни. Лица у станичников были суровы и сумрачны. В глазах стояло горе.
К Григорию Дмитриевичу подошел полицай, чтобы набросить петлю.
Собрав последние силы, Конотопченко ударил ногой полицая в живот. С криком предатель покатился по земле…
Тогда германский офицер стал торопить палачей: он и в этот момент испытывал страх перед партизаном.
Палачи выбили из-под ног Конотопченко табуретку. Громадное тело качнулось в петле. Казалось, перекладина не выдержит этой тяжести…
В толпе раздался резкий крик. Поднялись сжатые кулаки. Затрещал плетень — кто-то выламывал кол. Толпа — будто это были не десятки разных, непохожих друг на друга людей, а одна напряженная, сжатая, как пружина, человеческая воля — бросилась к виселице.
Немцы стали стрелять в воздух.
Услышав выстрелы на площади, перепугались и фашистские пулеметчики, лежавшие на окраине станицы.
— Партизаны! — пронеслось по цепи. — В станице партизаны!
Охранение открыло беглый огонь. Пулеметчики стреляли по кустам, по далекому лесу, по белым хатам.
В станице же поднялась паника. Караул, покинув повешенного, побежал к околице. В упор по нему, не разобравшись, кто бежит, ударили пулеметчики охранения. Поднялись крики, стонали раненые.
Выяснилось все только через полчаса. Офицеры снова спешили на площадь. Но площадь пуста…
Ветер трепал концы срезанных веревок на виселице. Это односельчане воспользовались паникой и, рискуя жизнью, пытались спасти повешенных. Друзья опоздали на считанные минуты…
Офицер не решился подойти к трупам и снова вздернуть их на виселицу. Три дня лежали мертвые партизаны на оцепленной немцами площади. Шурша, падали на них золотые листья с родных тополей, и ветер предгорий приносил к ним запах далекого леса.
В ночь на четвертые сутки трупы казненных бесследно исчезли…
* * *
Весть о расправе в Имеретинской быстро разнеслась по предгорьям. О ней знали уже смольчане, северчане, моряки Ейска.
Мстить. Око за око, смерть за смерть.
Первыми вышли ейчане с группой партизан станицы Смоленской. Вел ейчан матрос-комиссар. Комиссар хранил в своем сердце неоплаченный счет к немцам, — они надругались над его невестой. Как праздника, ждал моряк возможности схватиться врукопашную с врагом.
После дождей установилась наша чудесная кубанская осень. Последние золотые листья ложились на землю. По утрам уже начались заморозки. Чувствовалось дыхание близкой зимы.
Группа ейчан шла длинными обходными дорогами, через леса и горы. Неслышно обходили заставы, хутора, станицы, делали замысловатые петли, заметая следы.
У шоссе недалеко от станицы Смоленской партизаны легли в кустах у обочины: смольчане ближе к станице, моряки чуть дальше, за крутым поворотом.
Они ждали сутки.
По шоссе проходили немецкие армейские части. Проносились машины с автоматчиками, боеприпасами, продовольствием. Пылили мотоциклисты.
Нет, все это было не то…
Группа продолжала ждать.
На рассвете третьего дня, когда из-за гор поднималось солнце, со стороны Смоленской в облаке пыли выросла колонна.
Шли штрафники-офицеры. Их прислали сюда, в штрафной батальон, из-под Туапсе и Новороссийска, из-под Ростова и Воронежа. Только особым — редким даже в звериной фашистской армии — зверством по отношению к мирным станичникам, к пленным и раненым, только безоговорочным, слепым выполнением любого приказа могли они добиться прощения. И не было такой изощренной нечеловеческой пытки, которой бы не щеголяли друг перед другом штрафники-офицеры.
Их-то и поджидали смольчане и матросы из Ейска. Особенно их ждал моряк-комиссар.
Под барабан, четко отбивая шаг, высоко вскидывая ноги и задрав головы кверху, широко размахивая левой рукой, шли штрафники к своей гибели.
Вот бы когда рвануться на шоссе! Но смольчане ждали: первыми по уговору ударят моряки…
Колонна скрылась за поворотом.
Там ее ждали матросы. Ближе к обочине дороги лежал комиссар. Он сжимал в руке гранату.
Колонна шла уже мимо него. Во главе шагал толстый офицер с нафабренными рыжими усами.
Вот такой же рыжий обер-лейтенант был комендантом Ейска. Он изнасиловал молодую рыбачку, невесту моряка, отрубил ей пальцы на руках, и, опозоренную, истерзанную, вздернул на виселицу…
Комиссар швырнул гранату. Потом рванул с плеч бушлат и в одной полосатой матросской тельняшке, — чтобы знал враг, с кем имеет дело, — бросился с ножом на шоссе. За ним поднялись из кустов все моряки.
Толстый офицер был жив. Его не убило гранатой — тем лучше! Чуть пригнувшись к земле, прямо на него ринулся комиссар.
Люди в полосатых тельняшках казались немцам страшным наваждением: откуда появились они здесь?..
Офицер вскинул автомат. Очередь захлебнулась: так стремительно и внезапно прыгнул комиссар на офицера.
Они упали оба, покатились, сцепились: если поднимется, то только один из них…
Поднялся комиссар. Тельняшка его была залита кровью, но он не замечал своей раны и бросился в гущу схватки.
Страшен был этот молчаливый стремительный натиск моряков. И офицеры не выдержали его — побежали к станице. Они бежали без оглядки, хотя и знали, что за бегство с поля боя их, штрафников, ждет неизбежный расстрел.
За поворотом из кустов поднялись смольчане. Их гранаты рвались среди бегущих штрафников.
Из кольца вырвалось только несколько десятков офицеров. За ними неотступно бежали моряки, пока не настигли их у самой станицы…
Уже видны были белые хаты, фруктовые сады, золотые тополя…
Из заставы у околицы грохнул одинокий выстрел, и тотчас же вслед за ним раздалась длинная пулеметная очередь: фашисты били в упор по этому страшному человеческому клубку, что в облаке пыли несся прямо на них.
Резко повернув вправо, матросы исчезли в кустах: партизанскими тропами они ушли в предгорья.
Очередь была за нами. Наступил час нашего мщения: и за Евгения, и за Геню, и за Конотопченко.
Но именно в эти дни наш партсекретарь Сафронов, который неустанно следил за моральным состоянием отряда, сообщил мне о новом настроении у части партизан. Оказалось — все они рвутся в бой с врагом, но… на минные диверсии не хотят идти.
«Если такой инженер, такой конструктор, как Евгений Петрович, погиб от мины своей же конструкции, то что ждет нас?..» — поговаривал кое-кто в отряде.
Надо ли говорить, как горько было мне узнать об этом! Душевная рана еще кровоточила, и малодушие, пусть и небольшой части партизан, воспринял я в те дни как измену своим сыновьям.
Комиссар в это время был в отлучке, ходил на небольшую операцию. Сафронов созвал партийное собрание. Помню, как дрожал от сдержанного волнения его голос:
— Каждый из нас, членов партии, несет ответственность за подобные настроения в отряде… Партия послала нас сюда с наказом бить врага, используя наши знания… Позорно уничтожать десятки немцев только пулями, когда мы уже научились сотнями уничтожать их при помощи мины… Или не звучат уже в наших сердцах последние слова Марка Апкаровича: «Не только все свои моральные и физические силы, но и все, чему учили вас в вузах и втузах, — все должны вы обратить на месть врагу…»
Партийное собрание постановило немедленно предпринять ряд минных диверсий, подготовив их с особой тщательностью; успешное проведение этих диверсий должно было раз и навсегда ликвидировать страх перед миной. Проведение диверсий мы решили поручить самым выверенным в боях, самым преданным партии товарищам.
Ночь после собрания я не спал: перед глазами вставали, как живые, то Женя, то Марк Апкарович, то Геня.
Утром — было оно хмурое, моросил колючий дождик — отряд, как обычно, выстроился на поверку. Я решил поговорить с партизанами.
— Сегодня я расскажу вам, товарищи, подробно, как и почему погибли мои сыновья…
Помню, вздох прошел по рядам, будто партизаны хотели сказать: «Не надо! Не тревожь душу!» Но я продолжал говорить. Надо же было доказать маловерам: Женя и Геня погибли не потому, что мина наша несовершенна. Они сознательно, а не случайно пошли на смерть, когда увидели, что вражеский поезд раньше срока приближается к заминированному полотну.
Я рассказал партизанам, как не хотелось мне брать на эту диверсию Геню и как он ответил мне с обидой: «Я пошел в отряд не шкуру свою спасать…»
— Неужели среди вас, товарищи, — обратился я к строю, — есть люди, которые ушли сюда из Краснодара, чтобы спасти свою шкуру?..
В тот же день я отдал приказ о трех минных диверсиях.
Проведение одной операции, большой и сложной, было поручено Ветлугину и Ельникову. Второй диверсией — она казалась мне более легкой — я поручил руководить Кириченко. Третью группу вел Мельников.
Все три группы вышли почти одновременно с нашей передовой стоянки. Я своими руками проверил содержание рюкзака каждого партизана: чтобы не взяли люди вместо провианта лишние боеприпасы. Проверил качество и количество тола. Вместе с Сафроновым налил в фляги спирт: ночи были холодные.
Они ушли. Я проводил их бодрыми напутствиями, а на сердце лежала тревога: нет с нами Евгения, справимся ли без него?..
* * *
Не успела еще третья группа выйти на операцию, как начались непрерывные налеты немецкой авиации на хутор Красный.
Три дня немцы бомбили его. Бедный Сафронов извелся: отпуская по адресу далеко не метких немецких пилотов злые шутки, Владимир Николаевич перетаскивал запасы нашего тола с места на место. В конце концов нашел ему «самое подходящее помещение» — в подвале под домом фактории.
— Это место заговоренное, — уверенно заявил он. — В него никакая бомба не попадет. А уж если и случится такой пассаж, то взлетим на воздух вместе с толом. Все же это будет легче, чем доложить Бате, что сам жив, а тол не уберег…
Я с ним не спорил: при той беспорядочной бомбежке, какую вели немцы, ни один человек не мог бы предугадать, куда угодит бомба и куда, следовательно, нельзя прятать тол.
В Красном Елена Ивановна с самого начала организовала госпиталь для партизан соседних отрядов.
Большую, светлую хату наши медсестры вымыли, проветрили, убрали сосновыми ветками. И вскоре она наполнилась ранеными.
Елена Ивановна сняла комнату в соседней с госпиталем хате, принадлежавшей старой кубанской казачке, Анне Григорьевне Повилка. Бабусю эту, древнюю и мудрую, мы с женой вспоминаем и поныне: нам, с нашим неизживным горем, была она нежной матерью…
Не успела Елена Ивановна обжить свой новый дом, как случилось очередное происшествие…
Через агентурных разведчиков Евгений собирал с самого начала данные об атаманах, старостах и полицаях всех населенных пунктов предгорья. В специальной тетради Евгения против каждой фамилии стояло одно слово: «предатель». И лишь в абзаце о старосте хутора Алексеевского было написано: «Степенный потомственный станичник. Огромная семья. Сыновья и внуки в армии. Почему согласился быть старостой — не выяснено…»
И вот мои агентурные разведчики донесли через Павлика Худоерко, что староста Алексеевского умоляет Елену Ивановну прийти к нему на хутор, помочь его горю: у старика давно умерла жена, жил он со своею внучкою, муж которой ушел на фронт. Внучка рожала, третий день не могла разродиться: молодая красивая женщина находилась при смерти.
Елена Ивановна разволновалась, взяла инструменты и собралась идти.
— Отставить! — сказал я. — Зверю в пасть не пущу. Алексеевский — хутор небольшой, немцы знают в нем каждого жителя, тебя немедленно схватят.
Близко к вечеру я сидел в комнате Сафронова и еще раз детально выверял по километровой карте маршрут, по которому отправилась на диверсию группа Ветлугина: беспокоила она меня. Неслышно вошел Худоерко. Остановившись у притолоки, он кашлянул. Я обернулся.
— Товарищ командир отряда! Выполняя ваше задание к подготовке новой операции, я заглянул на хутор Алексеевский. Одна из моих помощниц — невестка старосты. Она была однажды у хутора Красного на моей явочной «квартире»… Все они с ног сбились, плачут — погибает роженица. Простите, товарищ командир, — мялся Худоерко. — Я нарушил все правила конспирации. За мною увязалась агентурщица, хотела лично повидать Елену Ивановну: ведь два человека погибают… — Худоерко окончательно смутился, смотрел на меня виноватыми глазами.
— Что еще случилось? — спросил я.
— Случилось, что и сам староста приковылял до самой почти явки, — выпалил, как в омут бросился, Павлик.
Я вскочил со стула — хорош разведчик, хороша конспирация!.. И здесь я увидел жену. Она вошла. Молча, пристально, с упреком смотрела она на меня.
— Ладно, — сказал я, — освободите помещение. Попросите ко мне партсекретаря. Сами подождите во дворе.
Мы посовещались с Сафроновым. Он советовал «прощупать» старосту и, если риск не очень велик, помочь его горю.
— В наших интересах склонить население в пользу партизан, — закончил Владимир Николаевич.
Пока мы с Павликом шли к шалашу, я старался представить обстановку на хуторе Алексеевском. Что, если это хитрая ловушка гестапо?.. Оно давно ищет отряд Бати… И знают ли немцы, что единственный врач в наших партизанских соединениях — моя жена? Если знают, то постараются схватить ее, пусть даже старый казак и не предатель…
Мы пришли. Павлик отправился в глубь леса за старостой и вскоре привел его.
Да, Худоерко был прав: если глаза — зеркало души, то этому старику нельзя было не верить…
Я предложил казаку сесть, но он тяжело рухнул мне в ноги и, хватаясь за сапоги, проговорил сквозь слезы:
— Спасите внучку… Умирает… Может, у вас самого дети есть, тогда поймете сердцем своим…
— У меня детей нет, — ответил я. — Встаньте с колен, прошу вас…
Нестерпимо было видеть горе старика, вся душа разрывалась.
Пока мы с Худоерко поднимали его, в шалаш вошла Елена Ивановна. В дверях застыл с медицинской сумкой ее санитар.
Старого казака мы напоили водой, он несколько успокоился и стал отвечать на мои вопросы.
— В хуторе Алексеевском немцы остановились гарнизоном в конце августа. Вскоре партизаны перебили их. Тогда на смену приехали горные егеря. Выселили из хутора часть жителей, заняли все дома, казаков в хаты не пускали, те разместились с семьями в катухах. Потом немцы приказали выбрать старосту. Никто не соглашался. Тогда немцы дали сроку день: не будет старосты — расстреляем десять казаков. Весь хутор ходил ко мне, просил спасти десять жизней. Уговорили. Внучка Таня упросила. Ее муж и все мои сыновья и другие все зятья — все ушли в армию. От немцев мы это скрыли. А тут Таня собралась родить, а родить негде… Егеря, как пришли, первым делом переловили всех кур. Один курятник и был свободен. Я вычистил его, и мы с Таней поселились там. И вот умирает она, — старик снова зарыдал.
Сквозь рыдания улавливали мы отдельные фразы:
— Приходили повитухи из соседних станиц… Не могут помочь… Просил в госпитале у немецких врачей… только смеялись над моими слезами… Из Краснодара доктора в горы ехать боятся… — Старик замолчал, подавил рыдания, потом встал, вытянулся во весь богатырский рост и сказал строго: — Вы меня не обманывайте, в отцы я вам гожусь. Наши казачки знают: в партизанских отрядах есть врач, женщина одна. Хорошо лечит казачек и детей принимает. Все слухи ведут к вам… Опасаясь кричать, чтобы не пристрелили немцы, Таня душит свои крики в подушке. В этом случае — грех обманывать. Есть у вас доктор-женщина или нету?
Я сидел в тяжелом раздумье: и помочь надо, и немцы могут схватить…
Елена Ивановна шагнула ко мне.
— Товарищ командир отряда! Разрешите идти в хутор Алексеевский, пока еще не поздно.
Я поднял голову и сказал:
— Легко сказать: «идти». А если это ловушка?
Старик вскочил как от удара:
— Оставьте меня в залог! Я всей своей родне прикажу прийти к вам.
— Успокойтесь, отец, — сказал я, — Елена Ивановна пойдет с вами. Мы доверяем вам.
Я едва успел отнять свою руку — старик хотел поцеловать ее. А у нас на Кубани ни панам, ни попам рук не целовали… Усадив его на стул, я вышел из шалаша с Худоерко.
— Вот что, Павлик. Пойдешь с санитаром следом за Еленой Ивановной. Возьмите еще дополнительно патронов и гранат. Больше у меня никого из партизан здесь нет. Я сам уйти не имею права. Смотри, отвечаешь головой за Елену Ивановну.
Солнце еще не зашло, когда староста и Елена Ивановна вышли из лесу на дорогу, которая вела в хутор.
На плечах Елена Ивановна несла вязку хвороста. А в нем были спрятаны инструменты и медикаменты.
Вдали продирались за нею через кусты Худоерко и санитар. Они держали наготове автоматы, а на поясах у них висели гранаты.
Старик привел Елену Ивановну к своему курятнику. Она зорко осмотрелась. Никакой опасности не чувствовалось. Немцы, жившие в доме старика, ушли на заставу. Она вползла в курятник.
Роженица казалась мертвой. У Елены Ивановны в первую минуту руки опустились.
Выхода не было — Елена Ивановна решила сделать операцию при свете каганца. Старик завесил щели, чтобы наружу не просочился свет. В курятнике стало душно, как в бане на полке. Пот градом катился по лицу Елены Ивановны и падал на роженицу…
Не ночь это была, а тяжкая мука и для роженицы, и для деда, и для Елены Ивановны.
Только под утро сидевший у катуха старик услышал слабый детский писк. Когда рассвело, его позвали к роженице.
Глубоко ввалившимися глазами на него смотрела живая и счастливая Таня…
Старик стал целовать руки Елены Ивановны, омывая их слезами радости.
Но хуторяне собирались уже в лес на работу, и с ними надо было подобру-поздорову уходить и Елене Ивановне. Торопливо укладывая инструменты, она рассказывала, как в дальнейшем ухаживать за роженицей.
И в это время в курятник вошла еще одна невестка старосты. Она стала умолять доктора навестить ее тяжело больную дочь.
Старый казак, опустив седую голову, молчал в смущении: как поведет он через хутор чужую женщину среди бела дня?
— Раз я здесь, пойдемте, отец, посмотрим, — сказала Елена Ивановна.
Натянув платок на самые глаза, как прячутся летом от солнца наши казачки, Елена Ивановна смело вышла из курятника. Староста и его старшая невестка пошли рядом с ней.
У этой больной оказалось заражение крови. Спасти ее можно было только переливанием крови, Его широко применяла Елена Ивановна у себя в госпитале. Но что могла она сделать здесь, в катухе? Ей нужна была не только кровь соответствующей группы, но и аппаратура…
Елена Ивановна написала записку на заставу нашей передовой стоянки. В записке было приказано санитару взять все, что нужно для переливания крови, и пробраться на хутор.
Солнце уже поднялось над лесом. Худоерко, сидя с санитаром в кустах на окраине хутора, все глаза проглядел: когда же покажется, наконец, Елена Ивановна?
У Павлика уже родился план пробраться огородами в хутор, когда он увидел идущих к лесу женщин и среди них свою агентурную помощницу.
В два счета записка Елены Ивановны оказалась в руках у Худоерко, а вскоре санитар доставил ее мне…
Что можно было предпринять? Я приказал санитару, не мешкая, идти в госпиталь, взять все, что было необходимо Елене Ивановне, и отнести на хутор. Сознаюсь, я очень тревожился: что с ней?
А Елена Ивановна дала больной большую дозу стрептоцида, успокоила ее, и та уснула. В полдень вздремнула и Елена Ивановна…
Проснулась она от какого-то шороха и спросонья не сразу поняла, где она. Потом стала настороженно вслушиваться в шорохи: доносились они сквозь ветхие доски сарая из огорода… Там же протрещала цикада… «Гляди, какая крепкая, — усмехнулась про себя Елена Ивановна, — ни заморозков, ни немцев не боится…»
Она расковыряла в задней стенке глиняную штукатурку и сквозь щель увидела в лопухах Худоерко. Вдвоем они отодрали нижнюю доску, и Павлик протиснулся в сарай.
Худоерко извлек из-за пазухи принесенные санитаром пакеты. Но, развернув их, Елена Ивановна ахнула: флакон с кровью для переливания был раздавлен…
Только Павлик, как всегда, не поддался отчаянию: он тут же скинул с себя телогрейку и верхнюю рубашку.
— Не горюйте, пожалуйста, мать. Моя кровь вами проверена. Она подходит для всех групп…
Поздно вечером я взял Дакса и пошел к хутору. Но не дошли мы и до окраины леса, как Дакс рванулся на поводке, однако беспокойства он не проявлял. Я ускорил шаг и услышал чмоканье. На сигнал ответил сигналом — и через минуту передо мною стояла Елена Ивановка, а за нею Худоерко.
На этом не кончилось наше знакомство со старостой Алексеевского. Старый казак организовал сбор продуктов для партизан и сумел несколько раз доставить их нам. Сафронов каждый раз давал что-нибудь от моего имени старику: гвоздей, мыла, керосину…
Слухи о происшествии с внучками старосты широко распространились по окрестным хуторам. Ходили легенды о самоотверженности партизан, об их беззаветном служении народу. И это во многом помогало боевой и агентурной нашей работе.
Давно отшумела война. Внучка старого казака с его правнуком, названным в память нашего сына Геней, приезжает иногда в Краснодар и каждый раз заходит к нам. Мальчик зовет Елену Ивановну мамой.
Девушка, спасенная от заражения крови Еленой Ивановной, вышла замуж, родила дочь и назвала ее в честь своей спасительницы Еленой. И она, бывая в Краснодаре, считает своим долгом навестить нас.