Глава II
Глава II
Летом территория комбината Главмаргарин напоминала парк; от двора, залитого асфальтом, шли широкие аллеи акаций и платанов. На клумбах благоухали цветы. Основные корпуса комбината были похожи на здания санаториев, утопающие в зелени.
Теперь же эти нарядные здания в целях маскировки выкрасили в грязные, под цвет асфальта, тона. На фоне их голые сучья деревьев и кустарников казались сваленными в беспорядке кучами хвороста.
Команда особого назначения не привлекала к себе постороннего внимания. Если бы и заслали немцы на комбинат своего шпиона, он не усомнился бы в том, что команда эта — один из отрядов противовоздушной обороны.
Здание, отведенное под нашу казарму, тоже не бросалось в глаза: вдали от главной аллеи, за громадой маргаринового завода, стоял в ряду других одноэтажный высокий дом — склад отряда противовоздушной обороны. Правда, у двери его дежурил часовой, но и соседние склады комбината имели вооруженную охрану.
Накануне перехода на казарменное положение мы уговорились, что будущий комсостав — Янукевич, Ветлугин, Сафронов, Мусьяченко — будет внимательно присматриваться к каждому члену команды: какие боевые способности и свойства характера проявляет он во время занятий.
Начали с тренировки владения личным оружием — с мелкокалиберного пистолета и ружья. Большинство, разумеется, хорошо владело ими. Но «хорошо» нас не устраивало. Мы знали, что в тылу врага нам придется беречь каждый патрон, и потому требовали отличного владения оружием.
Надя Коротова, бухгалтер механических мастерских комбината, оказалась из рук вон плохим стрелком. Рослая миловидная девушка (о таких говорят у нас в станицах: «одною сметаною выкормлена») сразу же обратила на себя мое внимание неторопливостью, я бы сказал даже, флегматичностью движений.
Она посылала мимо цели пулю за пулей. Долго бился с нею наш прекрасный стрелок Литвинов. Потом, пряча свои глаза — они были у него с косинкой, — он обратился смущенно к Ветлугину:
— Я не умею объяснить Наде… Попробуй, Геронтий, ты.
Ветлугин ответил Литвинову столь красноречивым взглядом, что стоявший рядом Евгений счел необходимым помочь Наде.
— Давайте попытаемся еще раз — не торопясь и не волнуясь.
— Да я и не волнуюсь, — ответила она певуче.
Евгений долго и обстоятельно разъяснял, как нужно держать руку, брать цель на мушку. Надя выстрелила и… попала.
— Вот видите! — обрадовался Женя.
— Это случайно, — ответила она невозмутимо.
Действительно, это попадание оказалось единственным за день. А оружия у нас было пока считанное количество, и два товарища, стрелявшие в очередь с Надей из того же пистолета, уже смотрели на нее далеко не ласково. Наконец один из них — инженер-технолог гидрозавода Иван Петрович пробурчал:
— Время тратим. Снайпера из пшеничной барышни, и слепому видно, не получится.
Помню, как вспыхнула работавшая в соседней группе Мария Янукевич и как, бросив на Ивана Петровича неодобрительный взгляд, старалась успокоить Марию моя Елена Ивановна.
А Надя продолжала невозмутимо целиться. Выстрелила, промахнулась и так же невозмутимо передала пистолет ждавшему своей очереди Ермизину. Тот презрительно подкинул его на ладони и, не скрывая обиды в голосе, сказал Евгению:
— Детская игрушка! Смешно: я — командир роты, окончил в свое время школу «Выстрел», снайперское отделение. А вы мне — мелкокалиберку… Дали бы хоть боевую винтовку или пистолет, я бы показал, как пять патронов вгоняют пуля в пулю.
Евгений положил Ермизину руку на плечо:
— Ваше мастерство мы, разумеется, используем. Набивать же руку, хотя бы и на мелкокалиберке, никакому виртуозу не повредит. Я читал, что Антон Рубинштейн, концертируя по разным городам, играл в поезде упражнения на немой портативной клавиатуре.
Ермизин сказал мрачно:
— Если Рубинштейн, тогда — ладно! — Вскинул пистолет и, как бы не целясь, выстрелил пять раз. Мы пошли проверять: действительно — пуля в пулю.
И здесь, пользуясь перерывом в занятиях, Надя Коротова обратилась к Ермизину:
— Прошу вас, возьмите шефство надо мною. Я научусь. В самом деле, не может комсомолка встречать на своей земле врага, как пшеничная барышня.
— Умница! — переглянулись мы с Евгением. Я подумал, что из Нади с ее самообладанием, настойчивостью и выдержкой может получиться отличная разведчица. Что она хорошая медсестра, я уже знал.
* * *
В течение восьми месяцев, вплоть до самого выхода в предгорья, мы не переставали совершенствоваться в стрельбе. Не всем в команде она давалась легко, поэтому в первое время мы отводили на нее очень много времени. Вначале стреляли в тире, потом вышли на пустырь за комбинатом. Здесь уже вели строгий учет попаданий. И странная вещь — то ли наши женщины были старательнее нас, то ли играло здесь роль пресловутое женское терпение, но стрелять стали они вскоре лучше мужчин.
Через месяц мы вышли на стрельбу в поле и в лес. В последнее же время, когда не было уже в команде ни одного человека, который не выбивал бы по движущейся мишени четыре из пяти, мы начали «охотиться за непогодой», как шутил Ветлугин: в дождь, в туман, в сильный ветер прерывали всякие другие занятия и выходили за город. Надя Коротова, которая и ныне здравствует в Краснодаре, под конец в любых условиях выбивала пять из пяти. Больше того: приходилось ей уже в отряде хаживать и со снайперской группой…
Мы стремились овладеть винтовкой любого образца, старательно изучали и немецкую: учитывали, что в тылу врага нам придется бороться с ним его же оружием.
Пока учились бросать по движущемуся макету танка гранаты и бутылки с горючей жидкостью, инженер Ломакин, начальник механических мастерских комбината, ковал для нас в своих мастерских холодное оружие. И вот однажды, когда иззябшая и проголодавшаяся команда вернулась в казарму, Евгений сказал полушутливо:
— Сейчас, товарищи, мы попробуем согреться новым для нас способом: будем неслышно подкрадываться к врагу и так, чтобы он не успел и пикнуть, снимать его с поста.
В сумерках никто вначале не заметил подвешенных к потолку в углу комнаты мешков с соломой. Евгений роздал всем ножи. Узкие, отточенные, как бритва, лезвия отблескивали недобрыми синеватыми искорками.
Мария Янукевич, маленькая, подвижная и искренняя до того, что иной раз казалась резкой, брезгливо положила нож на стол и сказала:
— А ты сам, Евгений, зарезал своими руками хоть одну курицу за всю жизнь?
Минуту стояла тишина. Евгений официально числился начальником команды. Сказать, что его любили, мало: ему безоговорочно верили во всем и подчинялись. Юношей двадцати лет пришел он с дипломом инженера на комбинат. Сейчас ему пошел двадцать седьмой. Но за эти шесть лет никто из его товарищей не помнил за ним ни легкомысленного поступка, ни брошенного на ветер слова. И вот сейчас, я это чувствовал, хоть и не видел в сумерках лиц, команда была не на его стороне. Все проходили во всевобуче в свое время основные приемы владения холодным оружием, но относились к этому как к одному из способов развития мускулатуры и ловкости. Теперь же этим людям, — а мы подобрали их прежде всего по признаку высокой моральной чистоты, — приказывали: учитесь резать человека. А ведь со школьной скамьи они учились одному — приносить человеку пользу…
Евгений подошел к столу, взял в руки нож Марии и, поднеся его к своим глазам, начал говорить. Говорил он тихо:
— У тебя ведь нет детей, Мария. А у моего брата, Валентина, была девочка. Забавная такая — четыре года. Она жила с матерью на границе, в Западном крае, когда туда ворвались гитлеровцы. Остальное понятно… в живых девочки больше нет… — И совсем тихо: — У меня тоже есть дочка…
— Молчи ты, пожалуйста! — выкрикнула Мария. — Отдай нож! Показывай, как колоть, чтобы пикнуть не успел…
— Нет, товарищи, — на этот раз громко и очень спокойно сказал Евгений, — давайте договоримся раз и навсегда: хватит ли мужества у нас, впитавших в себя самое человеколюбивое учение на земле, — хватит ли мужества у комсомольцев, коммунистов уничтожать этими ножами людей, которые пришли на нашу землю, чтобы нанизывать детей на штык?..
Ответить Евгению не успели: завыла сирена воздушной тревоги. Чтобы не возвращаться к рассказу о ножах, закончу: команда с этого дня училась драться врукопашную, знакомилась с приемами джиу-джитсу. Тот же вечер принес нам первые неприятности…
При первых звуках сирены Евгений скомандовал:
— Члены МПВО по местам! Все остальные — в бомбоубежище.
Загрохотали зенитки где-то совсем рядом с нами. Мария Янукевич (она имела звание военфельдшера) и Надя Коротова, казавшаяся мне раньше флегматичной, и еще четыре наши медсестры с поражающей меня быстротою, но без суеты, накинули на себя белые халаты, схватили медицинские сумки и первыми выскочили из казармы.
Мой заместитель Петр Петрович Мусьяченко стоял в стороне и умышленно не попадал рукою в рукав пальто, сам же приглядывался, кто и как себя ведет.
Казарма опустела. Остались лишь мы с Мусьяченко, да у двери чертыхался в поисках калоши инженер гидрозавода Иван Петрович.
Совсем близко упала бомба.
— Сдается — в административный корпус! — сказал Мусьяченко. — Пора, братва, уходить…
Мы вышли. У двери казармы стоял на часах один из будущих партизан. Я заглянул ему в лицо — из-под каски блеснули молодые, суровые и спокойные глаза.
Административный корпус был на месте, но от него через дорогу бомбой разворотило один из жилых небольших домов. Там клубилась черной тучей пыль.
От ворот к приемному покою комбината две старухи волочили по земле, схватив под руки, какого-то рабочего — тело его обвисло. Дальше шел высокий человек без шапки, неся на руках женщину.
Мы с Мусьяченко подбежали к старухам, взяли у них раненого. Мусьяченко, стараясь перекрыть грохот зениток, крикнул Ивану Петровичу:
— Помоги нести женщину!
— Не могу. Дежурю, — Иван Петрович махнул рукой на водонапорную башню и скрылся из виду.
Через несколько минут мы спустились с Мусьяченко в бомбоубежище. Рабочие маслоэкстракционного завода бережно снимали с себя, чтобы не испачкать, белоснежные халаты, в которых несколько минут назад трудились подле своих машин. В углу плакали беззвучно те две старушки, что принесли раненого рабочего. А за их спинами уткнулся в газету… наш Иван Петрович, инженер гидрозавода.
Мусьяченко подошел к нему.
— Говоришь — дежуришь?
— Не добежал, — ответил Иван Петрович, — зенитки грохочут, осколки, как дождь, сыпятся…
— А почему, собственно, тебя в армию не призвали?
— Потому же, что и тебя: броня. Незаменим на производстве, — сердито буркнул Иван Петрович.
Трусы нам в партизанском отряде были не нужны. Ивана Петровича в ту же ночь мы исключили из команды особого назначения.
Но этим дело не кончилось. Узнав о случае с ним, вызвал нас Попов. Сознаюсь, на этот раз я чувствовал себя в горкоме не наилучшим образом… Хотя трус был взят в отряд не по моей и не по Евгения рекомендации, но попало за него именно нам: и бдительности у нас нет, и интуиция отсутствует, и можно ли доверить таким недальновидным товарищам, как мы, дальнейший подбор людей для подполья на комбинате…
В заключение Попов предложил нам организовать под руководством Мусьяченко «лесной семинар» и уже на прощание, весь осветившись лукавой улыбкой, сказал:
— А ребят своих из команды попробуй суток на двое оставить без еды. И спать не давай. Посмотрим, как будут они себя вести…
* * *
…Ближайшими и давними друзьями Жени были Геронтий Николаевич Ветлугин и Виктор Янукевич, инженер-технолог. Война и работа по подготовке партизанского отряда еще больше сблизили их.
Маленький, тщедушный Янукевич, жестоко больной туберкулезом, ревниво следил за тем, чтобы Евгений не делал скидок на его болезнь. Так, к примеру, в штабе команды противовоздушной обороны он был заместителем Евгения. Это обстоятельство и помогло нам не позволить Янукевичу идти на дальнюю вылазку в леса. Виктор кипятился, выходил из себя, кашлял от волнения больше обычного, предлагал Жене тянуть жребий. Но Евгений был не из тех людей, которые меняют свои решения.
— Хорошо, — сказал он, — я останусь дежурить в штабе противовоздушной обороны, а ты пойдешь на вылазку. Но — условие: возьмешь с собою масло, бутылку сливок и прочее, что прописано тебе врачами.
— Красиво! — сказал Янукевич. — Остальные товарищи берут только флягу с водой…
Человек прямого и мужественного характера, он не любил позерствовать, но не допускал и таких положений, когда болезнь его могла бы вызвать жалость у окружающих. Да и не было ему необходимости идти: мы уже неоднократно делали учебные вылазки — тренировались в ходьбе по восьми километров в час, ходили и в туман, и в темень, и Янукевич с честью выдерживал эти испытания.
— Ладно, — сказал он, — на этот раз подежурю в штабе.
С ним остались для караульной службы при нашей казарме еще два товарища: молодой веселый техник с мыловаренного завода и недавно принятый нами инженер-механик, демобилизованный из армии по ранению. К этому мы только присматривались, знали о нем немногое: член партии, служил в саперной части, радиолюбитель. Он взялся сконструировать для нашей команды портативный радиоприемник большой мощности.
…Мы вышли на рассвете. Стоял конец января, но когда солнце поднялось высоко, на нас пахнуло весной. Жирная, благословенная наша кубанская земля к полудню оттаяла, и комья ее облепили наши ботинки.
— Упражнение по поднятию тяжестей ногами, — пошутил Ветлугин.
— А нам легче, — весело отозвались медсестры. — У нас ботинки меньше мужских, значит, меньше и земли на них налипает.
«Посмотрим, — подумал я, — как вы будете шутить на обратном пути, под урчание пустых желудков».
Вел нас Петр Петрович Мусьяченко — коммерческий директор комбината. Ему было за сорок, но редкая жизнерадостность да худоба и высокий рост сильно молодили его. Он владел необычной военной специальностью — инженера-картографа. В молодости проработал пятнадцать лет начальником изыскательской партии в предгорьях Кавказа. И родом был Мусьяченко из близлежащей станицы — ему ли не шагать по Кубани хозяином? Не знать звериных троп в предгорьях?
— Стоп! — скомандовал он. — Предупреждаю: назад пойдем этим же путем, но поведу не я. Извольте сами замечать дорогу. Вот втыкаю в кочку щепочку. Завтра к вечеру поручается вам, товарищ Литвинов, щепку эту выдернуть из земли и вручить мне.
Поднялся смех. Команда решила, что Мусьяченко шутит: никаких ориентиров не было, вокруг — голая степь, искать в ней щепку — что в чистом море.
— Как это нет ориентиров? — возмутился Мусьяченко. — Учитесь видеть! В трех километрах на северо-запад видна верхушка силосной башни. На севере — курганчик. В двадцати шагах сзади — ухаб на дороге. Сегодня там проходила пятитонка, груженная овсом, сильно ее тряхнуло: не зря стайка воробьев у нас из-под ног выпорхнула. Да, наконец, проложите от щепки через дорогу перпендикуляр, уткнется он в телеграфный столб, на котором и номер-то дегтем выведен…
Мусьяченко построил группу цепочкой. Каждый ставил ногу точно на след, оставленный ногою впереди идущего; никакой следопыт не сказал бы, что здесь прошел целый отряд. Шагать приказано было легко, неутомляющим, гимнастическим шагом. Перед вечером вошли в лес. Здесь хозяйкою была еще зима. Деревья стояли в непробудном сне, по чистому снегу бежали узоры, проложенные лапами зайцев.
— А ну, братва, пойдем так, чтобы ни одна ветка под ногою не хрустнула! — сказал Мусьяченко.
Через полчаса до меня донесся его звонкий шепот:
— Внимание! Здесь проходил недавно человек. Как я узнал об этом? В какую сторону шел человек? Что нес на спине?
Мусьяченко хитро подмигнул мне: знал, что и я умею читать язык следов. На дереве белой ранкой светился свежий срез сучка: обломанная ветка лежала на тропе, молодыми побегами в ту же сторону, в какую шли и мы. Неподалеку с заросли шиповника был сбит снег, и пучок сена, трепеща на ветру, висел на шипах.
В лесу быстро темнело, становилось холоднее. Я видел, что команда устала и замерзла, но, к своему удовлетворению, ни в ком не замечал раздражения.
Лес все сгущался, идти становилось все труднее и труднее. Стало совсем темно. Вдруг в стороне мелькнул огонек.
— Продолжать путь без единого шороха, — передал по цепи Мусьяченко, и, сознаюсь, я сжал в руке пистолет.
Минуты через три мы подошли к покосившемуся домику. Мусьяченко загрохотал в дверь прикладом и не своим голосом завопил:
— Открывай, предатель! Нарушитель закона!
— Гавриил я, лесник-старичок, — раздался за дверью дребезжащий от старости, но не от страха голос.
— Зачем же ты, старичок Гавриил, колхозное сено таскаешь?
— А затем, чтобы тебя на нем, Петр Петрович, спать положить! — Дверь открылась, на пороге тряслась в беззвучном смехе маленькая, тщедушная фигурка. — Я твою повадку, начальник, не забыл.
— А окна зачем не завесил? Немецкую авиацию накликаешь?
— Сегодня она не прибудет — облачно. Огонек же зажег, чтобы ты не заблудился.
В домишке было чисто и тепло. Лесник кинулся раздувать самовар. Поставил на стол огромную миску меда, разложил вокруг нее деревянные ложки.
— Не хлопочи, дед Гаврило, — сказал Мусьяченко, — сегодня мы угощаться не будем.
— Знаю я твои шуточки! — покрутил головою дед. — Насчет меда, помню я, большой ты эксплуататор.
Он чуть не заплакал, когда понял, что и в самом деле никто из нас его угощения не отведает. Чтобы не огорчать его, Евгений попросил:
— Позволь нам, дедушка, взять твой мед с собою. Есть у нас один товарищ чахоточный…
— Чахоточный? — изумился дед. — Как же он с вами партизанить будет?
Я заметил, как сузились в негодовании глаза Евгения: он, очевидно, подумал, что Мусьяченко успел проговориться деду, кто мы. Но Мусьяченко и сам был изумлен.
— Меня не обдуришь! — волновался дед. — Если не партизаны — зачем с ружьями по лесу ходите? Зачем к голоду приучаетесь, если не партизаны?
Мусьяченко обнял его, сказал сердечно:
— Нет. Не партизаны, дедусь, а может, пойдем в армию разведчиками. Нагрянет на Кубань беда — кто из, нас, случится, и заглянет к тебе переночевать… Приглядись к каждому, чтобы чужого случаем не приютил.
— Я зоркий, — сказал дед, — я вас всех признаю.
У Мусьяченко был чистый, сильный тенор. Распрямившись и широко раскинув ноги (отдыхать тоже нужно уметь!), Петр Петрович пел старинные кубанские песни. Остальные подтягивали ему, как умели. И снова я с удовлетворением отметил: народ выносливый, жизнерадостный, чувство коллективности развито хорошо. Только Евгений казался мне сегодня не в своей тарелке.
— Ты что? — спросил я его.
— Плохо соблюдаем конспирацию, — одним движением губ ответил он и повел глазами на лесника: — Даже он догадался, что мы — будущие партизаны…
Нет, я не был согласен с сыном: старик в силу особенностей своей профессии в самом деле был человеком необычной «зоркости», да и Мусьяченко знал, разумеется, куда он ведет нас на отдых.
Петр Петрович оборвал песню, сказал, оглядев всех с лукавым прищуром:
— Положите руки за спины, товарищи. Геронтий Николаевич, сколько времени мы отдыхаем здесь? Час? Неверно. А ты как думаешь, Литвинов? Полтора?
— Я считаю, — вмешался дед, — три часа полных прошло.
— И я так думаю, — ответил Мусьяченко и глянул на свои часы. — На пять минут ошибся. Пошли, товарищи… Учитесь чувствовать время: в боевой обстановке не всегда удастся свериться с часами, — сказал он, когда домик лесника остался далеко позади.
Назад вел нас Евгений, стремившийся постичь самые затаенные секреты партизанского мастерства. Шли снова цепочкой, прислушиваясь, чтобы не хрустнуло под ногами. Старались не задевать ветвей деревьев и кустарников: по загнутым ветвям враг может напасть на след разведчика (слово «партизан» мы не произносили в нашем комбинате).
Ночь была облачная, и на этот раз мы с Мусьяченко не могли проверить, как ориентируется Евгений по звездам. Вел он нас, сверяясь с компасом, и, не стану греха таить, в одном месте чуть не привел в болото. Мусьяченко пришел ему на помощь. Евгений же не огорчился неудачей и предложил Мусьяченко вести специальные занятия с группой дальней разведки и с будущим комсоставом отряда.
На рассвете мы вышли в ту же степь, по которой проходили сутки назад. И даже щепку нашли!..
Мой институт уже неделю как вернулся из эвакуации, и в химических лабораториях его мы вырабатывали ценные для фронта медикаменты и взрывчатку. Я боялся, что опоздаю к началу занятий: в это тяжелое время я как директор обязан был подавать пример дисциплинированности и пунктуальности. Евгений же вел команду нарочито медленно: в его задание входило вернуться на комбинат к самому началу рабочего дня, чтобы товарищи не успели ни отдохнуть, ни поесть.
Вечером, вернувшись из института в казарму команды, я узнал, что все товарищи выдержали экзамен на «отлично»: до конца смены работали каждый на своем посту. Нытиков, людей, легко раздражимых, в нашей команде особого назначения не оказалось.
— Есть один, — сказал Янукевич, и серые глаза его стали свинцовыми. — Пока вы гуляли по лесам и полям, я намаялся здесь с этим пареньком, который взялся конструировать нам радиоприемник. Не человек, а осенний дождик. И стоять на часах ему холодно — валенок у него прохудился. И обедать он не может — каша дымком отдает. И печка в казарме ни к черту: тяги нет. И дрова сырые, и печенка болит — у меня или у него, я уж не вслушивался…
Мы решили присмотреться к этому «осеннему дождику». И верно: чуть недоспит человек или получит из дома грустное письмо, впадает тотчас в уныние. Обвиняет товарищей в том, что громко смеются, — мешают ему сосредоточить внимание на радиоприемнике.
Партийное руководство комбината помогло нам избавиться от этого нытика: ему дали какое-то специальное задание и он покинул нашу команду. «Была без радости любовь, разлука будет без печали», — сказал вслед ему Ветлугин.
Но вскоре команда понесла ощутимую потерю: Мария Янукевич получила повестку из горвоенкомата. Ее как военфельдшера посылали на фронт. Эта маленькая женщина была мужественна и бесстрашна, но в глазах ее стояла мука: она боялась за своего мужа — кто будет следить за больным Виктором, кто заставит его принимать тиокол и пить молоко с медом?
Я же настолько ценил в Марии ее отличное знание немецкого языка, что решил немедленно получить для нее через горком партии броню. Но от этого намерения мне пришлось отказаться: оно привело в негодование Виктора.
Мы провожали Марию всей командой. В ловко пригнанной шинели и ушанке она была похожа на мальчика-подростка. Когда поезд тронулся и Мария, вскочив на ходу в вагон, замахала своей шапкой, неожиданно всхлипнула и тоненько заплакала наша всегда спокойная Надя Коротова. Мне и самому казалось, что я расстался с кем-то близким: команда уже стала для нас родной, и возвращались мы с вокзала далеко не в веселом настроении.
У одного Виктора Янукевича на лице было написано подчеркнутое спокойствие. Видимо, понимая, чего стоит ему это спокойствие, Евгений взял его под руку и, заглядывая в глаза, о чем-то оживленно заговорил с ним…
* * *
Мне редко приходилось бывать в своей семье: дни я проводил в институте, вечера и ночи уходили на подготовку партизанского отряда. Да и «хозяйничал» у нас дома главным образом один Дакс: Елена Ивановна работала в госпитале, Геня пропадал на шоферских курсах.
И вот мне сообщили, что Геня начал манкировать занятиями в школе. Скажу откровенно: известие это я воспринял несколько болезненно — привык гордиться своими сыновьями.
С самого начала, зная его неюношескую выдержанность, я рассказал Гене о партизанском отряде. Да и невозможно было не рассказать. Мальчика отправили учиться на шоферские курсы, ему предлагали ночами зубрить немецкий язык — у него естественно возник бы вопрос: зачем нужна такая непосильная нагрузка?
Весть об отряде Геня воспринял так, как воспринял бы ее любой из нас в шестнадцать лет. Он старался в первые дни говорить нарочито серьезно, подражая нам, взрослым. Но глаза его, такие же серо-голубые, как и у Жени, сияли, хочется сказать — горели счастьем, а на твердо сжатых губах блуждала улыбка.
Да и трудно было ее скрыть: ведь Геня учился в девятом классе, и до призыва в армию оставалось ждать по крайней мере год, а за год и война могла кончиться!.. И вдруг сразу, неожиданно: он уходит партизаном в горы! К тому же ему не придется расставаться ни с отцом, ни с матерью, ни с братом.
Женя для него всегда был образцом настоящего человека, и Геня подражал ему во всем — и в манере говорить, и в манере одеваться — тщательно, с некоторым щегольством. Даже волосы приглаживал каким-то особым, Жениным жестом. А в будущем видел себя тоже инженером-конструктором.
У Гени и в самом деле была наша семейная, игнатовская болезнь: врожденная страсть к механике. В восемь лет он сконструировал без чужой помощи самолет, который бегал по комнате, иногда взвивался вверх, к потолку, разбивал абажуры и рвал тюлевые занавеси. Чтобы избавиться от этого бедствия, я поспешил подарить мальчику набор инструментов. С тех пор у Гени в комнате была маленькая механическая мастерская. У тисков, с циркулем в руках, он вечно что-то конструировал и изобретал.
В девять лет у него появились закадычные друзья — шоферы соседнего гаража. Геня отправлялся к ним прямо из школы: часами лежал на спине под машиной, возился с разобранным мотором. Домой возвращался грязный, измазанный маслом, терпеливо выслушивал строгие нотации матери, а назавтра снова шел в гараж…
Десятилетним пареньком он впервые самостоятельно вел машину. Но через год эта страсть остыла. Он сказал матери: «Автомобиль — это примитив. Если бы танк…» В это же время я стал замечать, что в моей библиотеке творится что-то неладное: исчезают и снова появляются технические справочники, в шкафу с военной научной литературой вместо нужной книги стоит вдруг приключенческий роман. Я спросил:
«Это ты хозяйничаешь в моей библиотеке?»
Не помню, чтобы Геня когда-нибудь соврал. Он густо покраснел, но ответил твердо:
«Я хозяйничаю. А разве нельзя?»
«Можно, разумеется, если это не отразится на учебе».
…Дома я застал одну Елену Ивановну. Она только что вернулась из госпиталя, у нее было утомленное лицо, но — странное дело! — походка к ней вернулась молодая, быстрая и легкая. Мне не хотелось огорчать Елену Ивановну дурными новостями о Гене, я только спросил, где он.
Елена Ивановна рассмеялась весело:
— Лови ветра в поле, когда тот ветер сам пятитонкой правит!..
Она рассказала, что прошлой ночью, часа в три, заметила в комнате Гени свет. Вошла, а он лежит в постели и штурмует справочники по танкам. Она, разумеется, рассердилась и велела немедленно погасить свет. И тут Геня открыл матери свой секрет:
«Ты, мама, только Жене и папе не говори, пожалуйста, а то смеяться будут… У меня есть мечта, самая большая мечта — иметь свой собственный танк в отряде. Я понимаю: танка нам Советская Армия не даст. Да мы и не возьмем: какие же мы будем партизаны, если не сумеем сами раздобыть танк? Брать танк придется у немцев. Ну, так вот, я и хочу знать назубок каждый винтик, каждый рычажок германских танков. Знать так, чтобы он был для меня таким же простым и знакомым, как «эмочка». Понимаешь, о чем я мечтаю? А теперь скажи: я прав? Ну, конечно, прав! А ты говоришь — ложись спать. Спать сейчас некогда. Поспим потом… Позволь, мамочка, я еще часок почитаю…»
— Что я могла ему сказать на это? — закончила Елена Ивановна, и я видел — она гордится сыном. А я что мог ей сказать? Огорчить?..
Геня вернулся поздно. Елена Ивановна уже спала.
— Ты как представляешь себе основную сегодняшнюю задачу каждого нашего комсомольца? — спросил я без предисловий.
— До последней капли крови бороться за освобождение Родины, за победу! — ответил Геня, а в глазах у него была радость от встречи со мною.
— Я спрашиваю тебя об обязанностях комсомольца-тыловика.
— Комсомолец в тылу отдаст все свои силы тому участку работы, на который он поставлен.
— На своем участке — в школе — ты работаешь плохо, — сказал я и тотчас раскаялся, что сказал это сурово.
Геня побледнел, потом кровь прилила к его еще по-детски округлым щекам. Глаза, как у Жени, в минуты большого волнения заблестели сталью, плотно сжались губы. Он молчал долго, потом сказал с большой обидой:
— Я думал, папа, что ты лучше знаешь меня и веришь в меня больше… Я запустил немного учебу, это правда. Но до экзаменов осталось четыре месяца. Расчет такой: два месяца целиком уйдут на немецкий и на детальное изучение всевозможных моторов, а за последние два месяца я сто раз успею подготовиться к экзаменам. Женя же подготовился в два месяца сразу на второй курс института…
— Договорились, — сказал я. — Садись ужинать.
Он прижался головой к моему плечу и шепотом, как в детстве, пожаловался:
— Ты… ты — и вдруг поверил, что я могу быть лодырем… Мы посмотрели друг другу в глаза — так легче иной раз объясняться, чем словами, и я впервые заметил, что Геня догнал меня в росте; пожалуй, будет таким же широкоплечим и стройным, как и старший сын…
Через четыре месяца торжествующий Геня принес мне справку об окончании шоферских курсов.
— А как дела в школе? — спросил я.
— Вчера был последний экзамен, — ответил Геня. Он не прибавил даже, что перешел в десятый класс, это само собою разумеется: быть отстающим ему не позволили бы ни его гордость, ни чувство долга.
* * *
Гитлеровцы нависли над Крымом. Наша команда особого назначения в эти дни сразу стала похожа на строго дисциплинированную боевую единицу. Каждый в ней чувствовал: враг рядом. Не теряя минуты, надо учиться достойно встретить его.
Мой институт теперь круглосуточно вырабатывал медикаменты и взрывчатку для снаряжения мин и гранат. Вошла война вплотную и в комбинат: его механические мастерские должны были срочно приступить к изготовлению восьмидесятидвухмиллиметровых минометов.
Не так-то легко наладить срочно совершенно новое производство, пользуясь к тому же для выпуска продукции только подсобным материалом. Евгений с Ветлугиным сидели сутками в мастерских. Меня всегда радовала их мужественная, большая дружба. Они были очень несхожими внешне, но в эти дни у них и в выражении лиц, и даже в тембре голоса появилось что-то общее. Только у Евгения взгляд холоднее, пристальнее. Глаза же Геронтия Николаевича — карие и слегка выпуклые — лихорадочно горели, и вся его некрупная, ладная и очень подвижная фигура говорила об огромном напряжении, в котором он жил в те дни.
И наконец они добились своего… Первые образцы были готовы. На рассвете ранней нашей кубанской весны Евгений и Ветлугин уехали с комиссией испытывать новый миномет.
Я ждал телефонного звонка от Евгения — и не дождался. Решил — неудача… Под вечер пришел в казарму. Навстречу мне поднялся Виктор Янукевич.
— Какие новости, Петр Карпович? Неужели комиссия не приняла?
Мы сидели с Виктором молча, уткнувшись в газеты. Разговаривать не хотелось. Наконец совсем поздно, к ночи, они подъехали на полуторатонке к самой казарме.
Я глянул на Женю, тот улыбнулся мне одними глазами.
— Комиссия работу оценила на «отлично». Но дело не в этом, папа. Когда мы ехали с полигона домой, у нас с Геронтием возникла мысль: мы не имеем права быть обычным партизанским отрядом. Уже хотя бы по одному тому, что среди нас много инженеров. Мы должны стать специализированным отрядом минеров-диверсантов: рвать поезда, мосты, плотины, склады, минировать дороги, разрушать переправы. Что вы скажете на это, Виктор? Папа?
— Это значит, — ответил Янукевич, — что нам снова нужно учиться: какие же мы минеры!
— Не узнаю товарища, — засмеялся Ветлугин, — кто-кто, а ты учиться всегда был рад.
— Пойдем-ка, Женя, в горком, — предложил я. — Поскольку речь идет о новом лице нашего партизанского отряда, вопрос этот нужно согласовать с партийным руководством.
…В горкоме в последние дни было полно народу: сюда ехали низовые работники из станиц, директора предприятий шли к секретарям с ворохом неразрешенных вопросов.
Марк Апкарович проводил очередное совещание. В перерыве он увидел нас, схватил обоих под руки и потащил в какую-то маленькую комнатушку, где не было ни телефонов, ни обитых кожей кресел.
— Рассказывайте.
Женя в трех словах изложил свое предложение. Марк Апкарович хлопнул себя ладонями по коленям и не то с досадой, не то с одобрением выкрикнул:
— А я тебе что говорил?.. Вы — люди ученые, поэтому и отряд должен быть особенным — научно действующим. Ясно: вы должны быть минерами, да такими, у которых другие отряды смогут поучиться. — Он помолчал, что-то обдумывая, потом сказал: — Я постараюсь раздобыть для вас парочку мест на высших республиканских курсах минеров в Ростове. Подберите двух товарищей, самых подходящих для этой цели.
И снова Женя, Литвинов, Ветлугин, Янукевич и я сидели ночью в штабе противовоздушной обороны и «перемывали косточки» каждому из членов нашей команды. Неожиданно Женя предложил:
— Пошлем Кириченко.
— Ох, не пугай меня, а то я заплачу! — выкрикнул Ветлугин.
Мы все рассмеялись. В самом деле, Кириченко на первый взгляд никак не походил на ловкого и увертливого парня, каким в нашем представлении должен был быть минер. Человек огромного роста, с плечами — хоть рояль на них взваливай, неповоротливый увалень, Кириченко выглядел медведь медведем. Был он замкнут, неразговорчив; если же и говорил, то так медленно, что терпения не хватало его слушать, и таким гулким басом, что начинало гудеть в ушах. Только светло-серые глаза его, спрятавшиеся под черными бровями, выдавали его душу: они светились спокойным, ровным светом и были добрыми, как у ребенка. Он и правда совсем не умел сердиться.
— Прежде всего Кириченко — мастер и техник точных приборов, — настаивал на своем Евгений, — точных! Это ли не свидетельствует об особой сноровке рук и о точности глаза! Во-вторых, у него на редкость быстрая реакция. Посмотрите, как работает он на занятиях по рукопашному бою или по овладению холодным оружием: у него действие опережает мысль. Третье: Кириченко исполнителен, как никто в отряде. Четвертое…
— Четвертое, — перебил Евгения Ветлугин, — любая мина взорвется у него в руках от одного его баса.
И все же Женя убедил нас: на курсы в Ростов мы послали Кириченко. Сколько раз впоследствии я благодарил за это мысленно Женю! Оказался Кириченко в отряде незаменимым минером. У него было природное чутье: осмотрит местность и заминирует не дорогу, нет: заминирует какой-нибудь куст. «Что ты делаешь?! — удивляются товарищи. — Зачем немцы под этот куст полезут?» Кириченко гудит незлобиво: «Сюда их снайпер ляжет, больше ему некуда сховаться». И верно: через день находим в этом месте лоскуты серо-зеленой шинели и части оптической винтовки…
Вторым на курсы минеров решено было послать инженера Еременко. Он был молод, лет двадцати восьми, очень ловок и подвижен. Все мы ценили его как прекрасного товарища. Пожалуй, самой яркой чертой в нем была дружественность. В голубых ясных глазах его каждый читал прежде всего чувство любви. Он любил людей, труд свой, любил жизнь ровной, спокойной любовью. Он погиб в отряде. Но и сейчас, когда я вспоминаю о нем, у меня возникает один образ — голубое горное озеро, залитое солнечным светом: такая чистая, глубокая и ясная душа была у Еременко.
Итак, Еременко и Кириченко уехали в Ростов. Следом за ними мы послали еще девять человек из нашей команды на курсы минеров — уже не на республиканские, а на наши, краевые. Остальные члены команды особого назначения — все до одного: и Елена Ивановна, и Геня — учились искусству минирования у известного на Кубани минера капитана Гришина. Он был прислан нам командованием армии.
И надо отдать капитану Гришину должное: преподавал он прекрасно. Очередной лекции его ждала с нетерпением вся команда. Особенно забавлял меня Геня: он ухитрялся на лекциях Гришина оказаться обязательно на одной парте со мною; до начала лекции засыпал меня десятками технических вопросов; после первых же слов Гришина я замечал, как у Гени широко раскрывались и начинали гореть глаза, будто ему рассказывали волшебную сказку.
Однажды в разгар занятий команды с капитаном Гришиным к нам приехал нежданный гость — средний сын мой, Валентин.
Офицер ударной части, дважды тяжело раненный в боях под Москвой и Ростовом, он ехал в Крым, где разгорались напряженные бои.
Сидели далеко за полночь. Мне хорошо, тепло, но не потому, что в открытые окна вместе с запахами сирени прокрадывается теплый ветер… Я смотрю на Елену Ивановну — она полна материнской нежности и гордости: вот они — три сына, один в один. Не скажешь, который лучший…
А через две недели мы проводили Валентина в Крым. Там уже шли тяжелые бои. Елена Ивановна слезинки не проронила, прощаясь с сыном. Но когда мы встретились с нею взглядом, я инстинктивно двинулся к ней и взял ее под руку…