Глава третья
Глава третья
1
Лермонтова разбудили в семь утра. Он сначала не понял, что случилось, и смотрел на Андрея Ивановича невидящими глазами. А слуга втолковывал:
— Михаил Юрьевич, барин, к вам господин военный из штаба.
— Из какого штаба?
— Не могу знать. Говорят, с пакетом.
Натянув на себя брюки и шлафрок, вышел из своей комнаты. И увидел порученца Главного штаба — тот служил у дежурного генерала Клейнмихеля. Козырнув, передал письмо в конверте и сказал своими словами:
— Так что вам предписано в сорок восемь часов покинуть Петербург. Ибо срок отпуска давно вышел.
— У меня медицинское заключение о заболевании.
— Вы лечение продолжите на Кавказе.
— Ожидаю высочайшего распоряжения о моей судьбе.
— Вот оно и есть, в сем конверте.
— Я подам жалобу. Это произвол.
Офицер усмехнулся.
— Если только Господу Богу… — И добавил, смягчившись: — Говорю по-свойски: лучше поезжайте. Если хлопоты всех ваших друзей не окажутся напрасными — вас вернут с дороги. А теперь нельзя не послушаться, надо ехать.
Михаил тяжело вздохнул.
— Понимаю. И благодарю за совет.
— Я от чистого сердца, правда.
Бабушка, узнав о решении наверху, побледнела и выронила платочек из рук.
— Господи, что же это? Мы ведь так надеялись…
Он зло процедил сквозь зубы:
— Значит, зря надеялись. Распорядитесь насчет моих вещей. Я поеду попрощаться с друзьями. Послезавтра должен выметаться из города.
У Елизаветы Алексеевны потекли слезы, и она, обессиленно села на кушетку. Внук поцеловал ее в щеку, стараясь утешить.
— Полно, полно плакать. Я еще вернусь.
Поскакал сначала к Краевскому — тот сидел за гранками новой книжки «Отечественных записок». От известия широко раскрыл глаза.
— Ехать? В сорок восемь часов? Да они взбесились!
— Нет, они гнут свою линию. Это я в бешенстве.
Он отказался от кофе и поехал к Ростопчиной. Та заверила: передаст Эмилии его просьбу быть сегодня вечером у Карамзиных. А потом сказала:
— Я вчера посещала гадалку — Александру Филипповну Кирхгоф. Удивительная старуха. Знает все о нас и предсказывает судьбу. Поезжайте к ней — пусть раскроет будущее, чтобы знать, как избегнуть опасностей.
— Я не верю в ее гадания, — покачал головой поэт.
— А вот Пушкин верил. И она ему предсказала, что бояться должен в тридцать семь лет белого человека в белом мундире. Все сошлось точно…
— Верил, да не смог избежать плохого.
— Может, вам больше повезет?
Она дала адрес на Невском. Это было недалеко, и поручик решил завернуть к ворожее смеха ради.
Кирхгоф жила во флигеле небольшого дома с полуколоннами. Лермонтов позвонил внизу в колокольчик. Дверь отперла смуглая служанка, уроженка юга, но не кавказского — видно, из Бессарабии. Проговорила с акцентом:
— Нет, мадам сегодня не принимать. Болеть.
— Передай, пожалуй, что пришел поэт Лермонтов, завтра я уеду на Кавказ и зайти больше не смогу. Очень нужно потолковать.
— Хорошо. Быстро доложить.
Удалилась, не пропустив его внутрь. Но действительно ходила недолго.
— Да, мадам соглашаться. Можете идтить.
В доме пахло мускатным орехом. Михаил разделся и пошел вверх по лесенке. Навстречу ему выплыла гадалка — высокая немка лет под семьдесят, в черном шерстяном платье и черном кружевном чепчике. Посмотрела на него внимательными глазами. Улыбнулась полным здоровых зубов ртом.
— Проходи, мин херц, извини, что заставила стоять на крыльце, я действительно прихворнула нынче, но тебе отказать не могла.
— Благодарствую, Александра Филипповна.
Проводила в комнату с занавешенными шторами, запалила на столе три свечи. Пригласила сесть. Взяла за левую руку и стала вглядываться в лицо.
От пристально-сверлящего взгляда даже ему, герою Валерика, стало не по себе. Он спросил, запинаясь:
— Что же вы видите, уважаемая?
Облизав морщинистые губы, та ответила на вопрос вопросом:
— Подарили тебе кинжал… убиенного человека… зверски убиенного… правда ведь?
— Точно, подарили. — У поручика внутри все похолодело. — На Кавказе, его вдова подарила.
— Это очень скверно. Острые предметы нельзя дарить. А тем более на кинжале том страшное проклятие. «Умирая — воскресай». И пока он с тобой, смерть твоя поблизости ходит.
— Что же делать, Александра Филипповна? Выбросить его?
— Да не просто выбросить, надо утопить. Только не в Неве, не в России, а откуда он родом — на Кавказе. Есть одно село, называемое Царские Колодцы. Ибо в них — живая вода. Коли бросить в один из колодцев сей кинжал, то вода проклятие смоет. И тогда все у тебя в жизни станет хорошо: женишься на прекрасной горянке с именем Катерина и продолжишь свой род. Ну а коль не утопишь, не избавишься от кинжала, там на Кавказе и останешься навсегда.
— Вы меня пугаете.
— Говорю, что вижу.
Он слегка помедлил и снова спросил:
— А скажите, Александра Филипповна, сколько моих детей проживает на белом свете?
Гадалка сжала его ладонь и опять впилась в лицо взглядом.
— Вижу: трое. Было четверо, да один умер еще младенцем.
— Я смогу с ними встретиться в будущем?
— Коли выживешь, сможешь.
— А у них самих будут дети?
Но она нахмурилась и прикрыла веки.
— Хватит, я устала. Голова болит. Больше ничего не скажу.
Отпустила руку поручика, он, вздохнув, поднялся.
— Сколько я вам должен?
— Ничего не должен. Коли хочешь — так оставь на столе столько денег, сколько пожелаешь.
Он достал портмоне, извлек из него пять рублей ассигнацией, попрощался и вышел.
2
У Карамзиных вечером были Ростопчина, Мусина-Пушкина и Аврора Демидова, позже приехала Наталья Николаевна Пушкина; из мужчин — Жуковский, Соллогуб, Плетнев[67]. Говорили только об отъезде Лермонтова. Он ходил необычно потерянный, слабо улыбался. Софья Николаевна принесла коробочку: в ней лежало серебряное колечко с бирюзой. Пояснила:
— Это оберег. В старину такие колечки надевали воинам перед битвой, чтобы те остались в живых.
— О, благодарю! — просиял поэт. — Я его надену немедля и не сниму. — Взял коробочку и внезапно выронил. Подхватил — но колечка внутри уже не было.
Бросились искать, отодвинули стулья и диван, подняли ковер, сам Жуковский, как маленький, ползал на коленях.
Но колечко как в воду кануло.
Надо же: кинжал со смертельным проклятием не пропал, а серебряный оберег исчез.
Все молчали, посчитав этот случай скверным предзнаменованием.
Лишь Наталья Николаевна постаралась утешить:
— Ах, не придавайте значения этим глупостям. Суеверия — отголоски язычества.
Михаил заметил:
— Да, но Александр Сергеевич верил в приметы.
— Чем весьма всех смешил. До абсурда доходило: он загадывал числа и раскладывал карты, обращал внимание, правой лапкой умывается кот или левой… Что с того? Все равно судьба его не помиловала. Ибо Бог решает.
— Но приметы суть проявления Божественной воли. В мире все Божественно, ибо все разумно. Комбинации цифр разумны — стало быть, Божественны. Сочетания небесных светил также сообщают нам о воле Всевышнего — это неслучайно. Просто кто-то умеет и хочет пользоваться этим, а кто-то нет. Дело в вере.
Гости начали спорить о приметах, знамениях, приходящих к нам из мира Вечности. Лермонтов подсел к Милли, заглянул ей с тоской в глаза.
— Вот ведь как случилось. Неудачи меня преследуют.
Она сказала взволнованно:
— Ах, зачем вы решились на дуэль с тем французиком? Ничего не доказали, только хуже сделали.
— Я не мог не защитить честь дамы.
Графиня глянула гневно.
— Вы, сознайтесь, волочились за ней?
Он оправдываться не стал.
— Да, был грех. Вы оставили меня и уехали. Я пытался клином выбить клин.
— Получилось?
— Нет.
— А Додо говорила, что она вам пишет из-за границы.
— Пишет, правда. Я не отвечаю.
— До поры, до времени? Все поэты ветрены: я уехала, Мэри подвернулась — вы утешились ею. Мэри потом уехала, я приехала — вы теперь любезничаете со мной. Надо определиться, сударь, кто вам больше дорог.
Михаил слегка улыбнулся.
— Что ж определяться? Мне дано сорок восемь часов, из которых пятнадцать уже прошли. Скоро я уеду. И разлука расставит все по своим местам: маленькую любовь погасит, а большую раздует. Там посмотрим, коли не убьют.
Мусина-Пушкина взяла его за руку.
— Ах, не говорите сегодня о смерти. Говорить о ней накануне отъезда — скверно.
— У меня скверные предчувствия.
— Вы обязаны выжить. Вы должны вернуться. Ради нашей с вами любви. Ради Маши в конце концов!
— Ради Маши… — Он склонился и поцеловал ей запястье. — Поцелуйте ее от меня. Коли сам поцеловать не сумею.
— Вы должны суметь. Потому что вы сильный.
— Постараюсь, Милли.
— Постарайся, Миша.
Чай пили в невеселом расположении духа. Лермонтов молчал, глядя в чашку. Потом вдруг расхохотался, начал всех смешить и читать юмористические стихи, но внезапно вскочил и выбежал из комнаты.
У Натальи Николаевны Пушкиной вырвалось:
— Бедный мальчик!
3
Он расставался с тяжелым сердцем — с бабушкой, с Милли, со всеми друзьями, но когда последние очертания Петербурга скрылись из глаз, стало как-то легче. Странный город. Часть фантазий и прихотей Петра I. Населенный его фантомами. На болоте, в гиблом месте. Гиблый сам. Внешне похож на многие европейские города, но с какой-то русской белибердой внутри. С Николаем I. Николай такой же, как Петербург: внешне величавый, жесткий человек и суровый правитель, а наладить цивилизацию не умеет, рубит топором там, где необходим скальпель.
Петербург — окно в Европу и проклятие для России.
Колыбель многих ее бед.
Но для Лермонтова он уже за спиной. Так бывает с детьми престарелых родителей: ты страшишься их смерти, гонишь от себя мрачные мысли, но потом родители умирают, ты хоронишь их, и в душе, несмотря на печаль, чувствуешь какое-то облегчение — скорбные хлопоты уже позади, ты их пережил, перевернул грустную страницу своей жизни и надо существовать дальше.
Лермонтов перевернул грустную страницу.
Впереди Кавказ, новые опасности, новые приключения.
Надо жить. И надеяться на лучшее, несмотря на дурные предзнаменования.
В дороге настроение улучшилось: свежий весенний ветер в лицо, подсыхающий тракт, запах влажной земли после стаявшего снега, пение птиц разгоняли тяжелые мысли и навевали покой. Опять хотелось сочинять, целовать руки дамам, предаваться невинным (или винным) шалостям…
Он приехал в Москву и застал там Монго — тот уехал из Петербурга на неделю раньше, так как не знал, что Маешку вышлют в сорок восемь часов. Оба немедленно отправились в гости к Мартыновым и застали семейство на чемоданах: все собирались на воды в Пятигорск, чтобы подлечить отца — Соломона Михайловича. (Отставной полковник, получивший ранения в боях, он имел многодетную семью — сыновья Михаил и Николай тоже стали военными, обучаясь в одной с Лермонтовым Школе гвардейских прапорщиков, оба были сейчас на Кавказе.) Во время общей беседы Монго с сожалением произнес:
— Вот беда, что мои с Маешкой пути не лежат через Пятигорск!
— А куда вы теперь? — поинтересовалась Наташа Мартынова.
— Для начала — в Ставрополь, а затем, скорее всего, в Дагестан, ловить Шамиля. Наши командиры нынче в крепости Темир-хан-Шура.
— Там опасно? — спросила Юлия.
Лермонтов ответил:
— Ну, чуть-чуть опаснее, нежели в Пятигорске.
Все весело рассмеялись его шутке, вызванной наивным вопросом девушки.
— Коля наш тоже в Пятигорске, — сообщила Наташа. — Он ушел в отставку в звании майора, но скучает без службы и не исключает возможности вновь пойти в армию.
— Ах, как хочется в Пятигорск! — вздохнул Монго.
— А нельзя ли вам поехать в Дагестан через Пятигорск? — задала еще один наивный вопрос Юлия.
— Это вряд ли. Да и не успеем, нам задерживаться не след.
Михаил заметил задумчиво:
— Коли взять медицинское свидетельство о болезни, можно и подзадержаться…
Но Столыпин вдруг озлился.
— Хватит липовых свидетельств, Маешка. В Петербурге брал и теперь на Кавказе хочешь?
— Что с того? — Он взглянул на родича иронически. — Ты соскучился по саблям и пулям Шамиля? Жаждешь их отведать пораньше?
Тот всплеснул руками.
— Нет, одно из двух: или мы служим, или не служим. Если служим, то должны без заминок следовать в штаб. Если едем на Кавказ развлекаться, можно в Пятигорск хоть на целое лето.
— Да, на лето с нами! — запрыгала, как маленькая девочка, Юлия. — Будет так чудесно! Мы, и Коленька, и вы оба. Вместе повеселимся.
Лермонтов начал откровенно подтрунивать.
— Соглашайся, Монго. Барышни просят. Огорчать женщин — грех.
— Знаю, что грех, и всем сердцем стремлюсь с ними в Пятигорск. Но на свете есть долг. В том числе и воинский. Я, как капитан, старший по званию, отдаю тебе приказание: завтра же покинуть Москву.
— Ты, конечно, старше меня по званию, но не мой непосредственный начальник. И приказы твои на меня не распространяются. Можешь завтра ехать, коли так хочется. Я поеду позже.
— Я подам на тебя рапо?рт.
— Это выйдет забавно: дядя доносит начальству на племянника. Все умрут от смеха.
Монго огрызнулся:
— Кроме тебя, Маешка. Ты пойдешь под суд как дезертир.
В спор вмешалась Наташа Мартынова.
— Господа, хватит этих разговоров. Точно петухи. Что вам вздумалось, право? Сможете приехать — приедете, будем только рады. А не сможете — станем за вас молиться.
Пили чай, болтали, но Столыпин вскоре заторопился: завтра надо ехать. Лермонтов не выдержал и вспылил:
— Да иди ты к черту, болван! Поезжай к свиньям! Лично я ни сегодня, ни завтра не тронусь с места.
— Пожалеешь, Маешка.
— Не пужай, пужака.
Попрощавшись, Монго, рассерженный, вышел из-за стола. Михаил просидел в гостях допоздна, сочиняя стихи барышням в альбом и играя с ними в лото. А вернувшись домой, завалился спать. Утром Андрей Иванович подал ему письмо: родич сообщал, что собрался и выехал; в Туле задержится на два-три дня, чтобы Лермонтов смог его нагнать; если нет — ссора навсегда.
— Вот кретин, — выругался поручик. — Пропил все мозги. Прямо будто шлея под хвост попала. Надо ему поставить полуштоф, сразу подобреет. — Крикнул: — Андрей Иваныч! Живо собираемся. Через час надо выезжать.
У слуги округлились глаза.
— Как же — через час, Михаил Юрьевич? Лошади не кормлены, вещи не уложены…
— Я сказал — через час! Мы должны нагнать Алексея Аркадьевича в Туле.
— Ах ты, господи, — завздыхал слуга. — С этим Алексеем Аркадьевичем просто беда… вечно все не слава богу…
4
В Ставрополе было совсем тепло, и военные ходили без шинелей. Зеленела листва, в гостинице Найтаки подавали на завтрак молодую редиску со сметаной и березовый сок в бокалах, что всех необычайно смешило. Но гостиница стояла полупустая: сослуживцы давно съехали с зимнего постоя и, должно быть, находились уже на марше в Дагестан. Следовало ехать вслед за ними.
По дороге в Шуру помирившиеся Монго и Михаил встретили в Георгиевске старого знакомого — ремонтера Борисоглебского уланского полка Магденко. Тот направлялся в Пятигорск в четырехместной коляске, с поваром и слугой, был вальяжен, нетороплив, точно после бани, и немедленно предложил друзьям ехать вместе с ним.
— Да какой Пятигорск? — вновь завелся Столыпин. — Мы имеем предписание прибыть в Шуру.
— Перестань, Монго, что за вздор ты несешь? — возразил Магденко. — Нет таких предписаний, что нельзя было бы обойти при желании. Отведу вас к знакомому доктору, он за небольшую плату выправит бумагу о необходимости излечения вам на водах.
— Сразу заболели вдвоем?
— Ну и что? Ехали вместе, простудились дорогой. Очень натурально.
— А начнут разбираться, вскроется обман, и пойдем мы под суд. Загремим в солдаты.
— Да кому это нужно — с вами разбираться? Погуляете восемь-десять дней и поскачете в свою Шуру. Там отвагой и докажете верность царю и Отечеству.
Капитан посмотрел на поручика: тот сидел с каменным лицом, словно разговор его не касался.
— Что молчишь, Маешка?
Михаил поднял глаза.
— Что тут говорить — ты давно знаешь мое мнение. Просто не хочу с тобой снова ссориться.
Заказали кахетинского, чтобы стимулировать мозговую работу. Было видно, что Столыпин сам не прочь съездить в Пятигорск, но не знает, как приличней сознаться в этом племяннику. Лермонтов помог.
— Давай кинем жребий. Решка — Пятигорск, орел — Шура. Как монетка ляжет, так и поступим.
Монго выпил, вытер пальцем усы и кивнул.
Михаил достал кошелек, вынул пятиалтынный и щелчком большого пальца подбросил в воздух.
Монета сверкнула, звонко упала на пол, покружилась мгновение и замерла решкой вверх.
— Пятигорск! — рассмеялся поручик.
— Пятигорск! — расплылся ремонтер.
— Пятигорск, — согласился капитан внешне с сожалением.
Неожиданно хлынул проливной дождь, а так как коляска Магденко была открытой, до Пятигорска добрались мокрые до нитки. Снова остановились у Найтаки (богатый грек содержал гостиницы по всему Северному Кавказу) и составили донесение коменданту, полковнику Ильяшенкову[68]. Тот послал обоих на врачебный осмотр, и необходимое освидетельствование было получено: ревматизм и признаки лихорадки. Комендант разрешил остаться для лечения в городе, тем более что Лермонтов — знаменитый поэт, о котором знают все цивилизованные люди России.
Столыпин поселился вместе с племянником в домике у подножия горы Машук. Рядом снимали комнаты их друзья — Глебов, Трубецкой, Васильчиков и Мартынов. Именно у Мартынова они и просидели, выпивая, первую ночь в Пятигорске.
5
«Дорогой Миша.
Получила твое письмо при посредничестве Додо. Слава богу, ты в Пятигорске, вдалеке от военных действий. Поправляй здоровье, береги себя и, пожалуйста, не заглядывайся на хорошеньких барышень — стану ревновать. Летом Рора собирается за границу — хочет вывезти сына на море, я, возможно, поеду вместе с ними. Мой супруг не против. Понимает, что главная моя цель — Стокгольм, где живет наша Машенька, и не возражает. Мы давно охладели друг к другу, и семья у нас только для приличия. А тем более у него пассия в Москве. Ах, не будем о неприятном. Жду твоих новых писем. Если Додо тоже соберется покинуть Петербург на лето, переписка будет осложнена, ну да ничего, лето пролетит быстро.
Остаюсь любящей тебя безгранично — твоя Э.».
* * *
«Дорогая Милли.
Как же хорошо нынче в Пятигорске! Все вокруг знакомые, и такое впечатление, будто не уезжал вовсе из обеих столиц. О войне почти разговоров нет. Мы гуляем, болтаем, пьем минеральную воду (вечером — что покрепче), посещаем светские дома: тут Верзилины, Мартыновы, Быховец и другие. Большинство друзей моего кружка. (Словно власти нарочно выслали на Кавказ всех моих товарищей.) А когда разговоры надоедают, я сажусь на моего Парадера и несусь куда глаза глядят, только ветер свищет в ушах, где-нибудь за городом спешусь, упаду в траву и лежу так, глядя в небо, всем своим существом сливаясь с природой, — и покойно так становится на душе, и не мучают скорбные предчувствия. Я пишу немного, но, пожалуй, недурно. Посылаю новые стихи, час назад соскочившие с моего пера.
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана,
Утром в путь она умчалась рано,
По лазури весело играя;
Но остался влажный след в морщине
Старого утеса. Одиноко
Он стоит, задумался глубоко,
И тихонько плачет он в пустыне.
Я порой тоже плачу, Милли, что вдали от тебя, моя тучка золотая, и от Машеньки, посреди человеческой пустыни, не могу вас обеих прижать к груди. Но надежда не покидает меня. По дороге в Шуру я надеюсь попасть в грузинское село Дедоплис-Цкаро и отмыть зачарованной водой его колодцев ныне лежащее на мне проклятие. И тогда все изменится к лучшему, вот увидишь. Жду твоих писем. Поцелуй от меня Машутку. Расскажи ей хоть что-нибудь обо мне. Я, конечно, не ангел, но и не демон, как считают многие, просто старый утес, плачущий о тучке.
Будь же счастлива, дорогая. Любящий тебя М.».
6
Николай Мартынов, по прозванию Мартышка, был на год младше Лермонтова: оба вместе учились в Школе гвардейских прапорщиков, часто фехтовали друг с другом на занятиях (сейчас бы сказали — были «спарринг-партнерами») и приятельствовали за милую душу. Николай — высокий, крепко сбитый, круглолицый блондин с водянисто-голубыми глазами; тугодум, говорил неспешно, взвешивая каждое слово, словно опасаясь сболтнуть лишнее; ходил неторопливо, чуть вразвалочку; а еще имел неприятную манеру, с кем-то беседуя, приближать лицо к лицу визави и переходить при этом на полузаговорщический, почти доверительный тон, хоть и не сообщал ничего важного или интимного. Чувство юмора он имел своеобразное — очень его забавляли фривольные юнкерские поэмки Лермонтова, сплошь пересыпанные нецензурной лексикой, а игру слов зачастую не понимал или понимал, но впрямую, не улавливая нюансов, и нередко обижался на невинные шутки друзей. Тоже писал стихи (кто их не писал в Школе юнкеров?), только никому не показывал. Понимал, что талант поэта у Лермонтова больше, и слегка завидовал, но не сильно. В целом же был добрый, даже добродушный малый; впрочем, не лишенный тщеславия, но карьеру мысливший только на военной стезе. Пил, как все, но дурел при этом, пожалуй, больше многих, становясь злобным и нетерпимым. Проспавшись, укорял себя за содеянное и сказанное в алкогольных парах. Увлекался картами. Выпив, не знал в игре удержу и проигрывал, а потом страдал. А на поле брани действовал хитро, смело, отличаясь недюжинной силой и ловкостью, зарубив и застрелив не одного горца. Но при общем своем благодушии мог внезапно, без видимой причины, из-за глупости или вздора впасть в такую неописуемую ярость, что смотреть на него становилось страшно. Однако такие приступы с ним случались нечасто.
Как майор в отставке, он ходил не в мундире, а одевался под горца — в темную черкеску с газырями и мохнатую папаху. На пояс вешал здоровенный горский кинжал.
В Пятигорске оба приятеля жили неподалеку друг от друга, часто виделись, в том числе на холостяцких пирушках или в доме у Мартыновых (Лермонтов продолжал говорить комплименты Наташе, но не слишком страстно, — дело у них не кончилось даже поцелуем) и в домах у общих знакомых. Сам Мартынов увивался за Надеждой Верзилиной, милой, скромной отроковицей о 15 годах, и пикировался по этому поводу с Аграфеной Верзилиной — старшей ее сестрой (сводной, по отцу). Наденька в силу своей детскости, не могла ответить на его чувства, только улыбалась застенчиво, стихами же Лермонтова восхищалась преувеличенно бурно, называя его исключительно «наш гений» или «наш Байрон». Николая же — из-за его одежды — «наш монтаньяр» (от французского Montagnard — горец). Николай тоже улыбался, но нерадостно, — судя по всему, это прозвище ему мало нравилось.
В начале лета в Пятигорск посыпались грозные запросы из штаба генерала Граббе: отчего Столыпин и Лермонтов до сих пор не на месте, в Темир-хан-Шуре? Пришлось снова заплатить лекарю госпиталя И. Е. Барклаю-де-Толли, чтобы получить нижеследующее свидетельство:
«Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев, сын Лермонтов, одержим золотухою и цинготным худосочием, спровоцированным припухлостью и болью десен, также изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней г. Лермонтов, приступив к лечению минеральными водами, принял более двадцати горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 года; оставление употребления вод и следование в путь может навлечь самые пагубные следствия для его здоровья».
Штаб смирился и отстал.
Лермонтов ходил пьяный от радости: целых три месяца отсрочки! Лето в Пятигорске! Вместе с друзьями и знакомыми! Что еще желать в жизни?
Стычка с Мартыновым произошла у него 13 июля в доме у Верзилиных. Вроде бы ничто не предвещало конфликта: гости пили чай, мило болтали, разместившись по уголкам салона, дамы музицировали и пели. Николай в черкеске с неизменным кинжалом что-то шептал на ушко Наденьке, та краснела и фыркала, а Михаил, сидя рядом с Груней, периодически отпускал едкие шуточки.
— О, посмотрите, посмотрите на нашего монтаньяра, — говорил он с ухмылкой, — вам не кажется, что своим пуаньяром[69] он может поранить нашу маленькую Нади?н?
— Думаете, может? — в тон ему спрашивала Груня.
— И не сомневайтесь: у него такой длинный и острый пуаньяр… Он им не одну уже ранил… Я-то знаю! Барышни, бойтесь пуаньяра нашего монтаньяра!
Оба покатывались со смеху.
Видимо, Николай расслышал кое-что из колкостей, потому что налился краской и неспешно, вразвалочку подошел к поэту. Холодно сказал:
— Мсье поручик, я прошу вас прекратить свои дерзости.
Лермонтов расплылся.
— О, пардон, пардон, мсье майор. Извините, не стану.
— В дружеском кругу можете себе зубоскалить как угодно, это мне все равно. Но в присутствии милых дам мне сие неприятно.
— Полно, обещаю молчать.
— То-то же, мсье.
— Извините, мсье.
Мартынов пошел назад и услышал за своей спиной сдавленный смешок и придушенный шепот Лермонтова:
— Что ж, по требованию майора, забираю свои слова назад: пуаньяр у сего монтаньяра вовсе не такой длинный и острый, как мне казалось ранее…
Николай обернулся, в бешенстве глянул на поручика и, набычившись, вышел из комнаты.
Аграфена сказала:
— Вы рискуете, Михаил Юрьевич — он вас побьет.
Но поэт только отмахнулся.
— Да помилуйте, Аграфена Петровна, как сие возможно — «побьет»? Я же не слуга ему. Мы, в конце концов, офицеры. В крайнем случае, вызовет на дуэль.
— Ну а коли вызовет?
— Значит, будем стреляться.
— Этого еще не хватало! Вас и так сюда за дуэль сослали. Для чего нужны новые неприятности?
— Чепуха, не стоит даже думать. Никаких неприятностей не будет, ибо между нами, друзьями, дуэль невозможна. Что, Мартышка станет в меня стрелять? Или я в него? Экая нелепица! Завтра же помиримся, выпьем по бутылке шампанского и обнимемся, ей-бо.
— Обещаете не стреляться?
— Слово офицера.
Вечер продолжился как ни в чем не бывало. Когда Лермонтов уходил от Верзилиных, то увидел у них во дворе на лавочке мрачного Мартынова, курящего трубку. Михаил вытащил свою и спросил:
— Мне можно присесть?
Николай молча отодвинулся. Михаил закурил.
— Ты сегодня, Маешка, перешел все границы, — медленно начал «монтаньяр». — Я терпел долго, но больше терпеть не намерен. Ты меня унизил в присутствии дам. Этого не прощают.
— Я же извинился. Хочешь — еще раз извинюсь? Завтра при всех.
— Ты меня унизил, — тупо повторил друг. — Этого не прощают.
— Я не унижал, а шутил. Ты что, шуток не понимаешь?
— Шутки шуткам рознь. Никому не позволено так со мной шутить.
Лермонтов вздохнул и спросил грустно:
— Не могу понять — что тебе теперь нужно? Хочешь со мной поссориться и стреляться?
— Коли ты не струсишь.
— Ты ведь знаешь, что я не трус.
— Стало быть, стреляемся.
Михаил уставился на него в недоумении.
— Ты серьезно, что ли?
— Совершенно серьезно. Ты меня унизил. В обществе дам. Этого не прощают.
— После стольких лет добрых отношений — стреляться?
— Я не виноват, что ты, называющий меня своим другом, начал издеваться надо мной в присутствии Наденьки.
— Повторяю: я не имел в виду ничего дурного. Чуть позубоскалил — и все.
— Значит боишься?
— Кто боится?
— Ты.
— Я боюсь с тобою стреляться?
— Ты боишься со мною стреляться.
Лермонтов поднялся.
— Что ж, извольте, сударь, я к вашим услугам. Можете присылать своих секундантов.
— Завтра же пришлю.
— Я надеюсь, к завтрашнему дню вы проспитесь и передумаете.
— Не надейтесь, сударь.
— Значит, будем стреляться.
— Непременно будем и никак иначе.
7
Монго, услыхав о дуэли, долго хохотал и при этом спрашивал, не сошел ли Мартынов с ума. «Он вообще стрелять не умеет из пистолета, — говорил Столыпин, — пару раз стрелял и всегда вывертывал пистолет курком вбок. Ну не дуралей ли?» Серж Трубецкой вторил: «Завтра все уладим, утро вечера мудренее. Завтра петухи перестанут петушиться».
Но назавтра явились Васильчиков и Глебов и сказали, что они секунданты Мартынова и пришли обсудить условия поединка.
Монго с Трубецким набросились на них, убеждали бросить этот фарс, помирить поссорившихся и пойти лучше выпить. Глебов ответил: «Выпить я не прочь, но Мартышка не передумает. Он лежит на кровати и рычит от ярости». Все, кроме Лермонтова, отправились к Николаю. Тот действительно лежал, отвернувшись к стене, и на вопросы друзей не реагировал. Трубецкой вспылил: «Что ты делаешь, Николя? Ведь Мишель пристрелит тебя, как зайца, он стреляет во сто крат лучше». Отставной майор хранил молчание.
Собрались у Васильчикова, чтобы прояснить положение. Первым высказался Монго:
— Мне и Сержу участвовать нельзя, ибо я несу вину за прошлый поединок Маешки с де Барантом, а Серж находится в Пятигорске без разрешения. Стало быть, нам грозит, как минимум, разжалование в солдаты.
Глебов заявил:
— Да никто участвовать не желает. Надо сделать так, чтобы правила были соблюдены, но противники примирились и не стрелялись.
— Как сие возможно?
— Очень просто: мы приедем на место, захватив с собой шампанское и закуску. Вместо выстрелов из пистолетов выстрелим пробками из бутылок — все и утрясется само собою.
Трубецкой поддержал:
— Лермонтов сказал, что ни за что не станет стрелять в Мартышку — потому что друг, а еще обещался Аграфене Верзилиной.
— Хорошо, — заметил Васильчиков. — Значит, врача не станем звать на поединок?
Все на него набросились: да какой врач, если поединок будет расстроен? Он пожал плечами и согласился.
Площадку выбрали в четырех верстах от города на поляне у дороги, шедшей из Пятигорска в Николаевскую колонию, вдоль северо-западного склона Машука. Время назначили на четыре часа пополудни во вторник 15 июля.
Этот день поутру был ясный, солнечный, и друзья провели его кто где — Лермонтов поехал в Железноводск с небольшой компанией — Львом Сергеевичем Пушкиным, дальней родственницей Екатериной Быховец[70] и другими. Там гуляли в роще, потом обедали. Михаил был весел и все время шутил. После трех часов он поднялся и сказал, что ему надо ехать. «Куда ехать, зачем?» — зашумели все. — «У меня дельце в Пятигорске». — «Да взгляните на небо, — отговаривал его Пушкин. — Видно, быть грозе. Вы промокнете по дороге, да еще, не дай Бог, угодите под молнию». — «Ничего, как-нибудь успею до ливня». И уехал.
Тем временем Монго с Трубецким тоже начали собираться и уже вышли было из дома, как действительно разразилась страшная гроза — дождь как из ведра и раскаты грома, сотрясавшие землю. Оба замерли в нерешительности на крыльце.
— Надо ехать, — заявил Серж.
— Что, в такую непогоду? Кто стреляется в бурю и полумрак? Подождем, пожалуй. Все равно без нас не начнут, — возразил Столыпин. — Лучше разопьем бутылочку кахетинского.
Так и порешили. А когда гроза стихла, сели в коляску и отправились к условному месту. Обнаружили там стоявших без шапок, совершенно мокрых, Глебова и Васильчикова. Трубецкой спросил:
— Где же дуэлянты?
Глебов, заикаясь, ответил:
— Наш… Мартынов… ускакал… вне себя…
— А Мишель?
— Там лежит… убитый…
— Как — убитый? Отчего убитый?
Выяснилось вот что: несмотря на дождь и отсутствие вторых секундантов, все-таки решили стреляться. Глебов стал на сторону Лермонтова, а Васильчиков — Мартынова. Двадцать шагов отмерили и велели сходиться. Начали считать: раз… два… три!.. Но никто не выстрелил. По законам поединков после счета «три» полагалось прекратить поединок и велеть либо примириться, либо все начать сызнова. Но эта дуэль с самого начала шла не по правилам и Васильчиков зло спросил: «Господа, вы стреляться будете или нет?» Лермонтов ответил: «Я не стану стрелять в этого дурака». Тут Мартынов неожиданно нажал на курок. Михаил дернулся, выстрелил в воздух и упал в мокрую траву.
— Ах ты, дьявол! — выругался Монго и приблизился к телу двоюродного племянника.
Тот действительно оказался мертв. Красное пятно расплылось на мокрой нижней рубашке.
Трубецкой заплакал.
Монго сел в траву и закрыл лицо руками. Только повторял:
— Что же мы наделали?.. Что же мы наделали?..
После рассказали, что Мартынов два дня и две ночи не сомкнул глаз, беспрестанно ходил по комнате из угла в угол, и бормотал:
— Я же не хотел… я стрелял ему по ногам… и попал случайно…
8
Во дворце первому доложили о случившемся великому князю Михаилу Павловичу. Он вначале был потрясен, а потом ругался на чем свет стоит. Говорил: «Мальчишка! Так бездарно загубить свой талант!» И пошел к императору. Николай Павлович принял его не сразу, а потом взглянул отсутствующими глазами — русская армия терпела поражение за поражением на Кавказе от Шамиля, и монарха это очень беспокоило. Даже переспросил:
— Кто убит? Лермонтов? — Сдвинул брови, думая о чем-то своем, наконец сказал: — Ну, туда ему и дорога. Невелика потеря.
9
Елизавета Алексеевна, убитая горем, слегла: у нее отказали ноги.
А затем, немного придя в себя, стала хлопотать, чтобы власти разрешили перевезти тело внука в Россию и похоронить в Тарханах. Разрешение было получено. Печальную операцию совершили дядька Андрей Иванович с кучером.
В салоне Карамзиных скорбели все. Сокрушались Краевский, Белинский, Гоголь. Заказала заупокойную службу вернувшаяся в Петербург княгиня Щербатова.
Мусина-Пушкина получила весть о смерти Лермонтова в Гельсингфорсе, возвращаясь домой из Швеции. Вскрикнула и упала без чувств. Целую неделю не вставала с постели, бредила и металась в лихорадке. Поднялась бледная, худая, превратившись в собственную тень. Написала письмо сестре в Стокгольм:
«Л. убит. Я в отчаянии. Береги Машеньку».
10
Он вначале не понял, что убит.
Не почувствовал боли.
Думал — это вспышка молнии, а не выстрел.
И, упав в траву, тоже сразу не понял. Лишь когда потрясенный Глебов склонился над ним, прошептал другу удивленно:
— Кажется, этот болван меня застрелил.
И словно провалился во мрак.
Неожиданно он увидел своего Парадера. Впрочем, не совсем Парадера — конь был огненный, крылатый, с развевающейся огненной гривой. Лермонтов вскочил на него без седла, и они помчались стремглав, рассекая темноту мироздания. Языки пламени от гривы и крыльев коня били Михаилу в лицо и в грудь, но не обжигали.
Было легко и свободно.
Все земное казалось мелким и пустым.
Он скакал в Вечность.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.