Глава вторая

Глава вторая

1

Император Николай I сидел за столом у себя в кабинете и сегодня выглядел несколько веселее обычного. Хотя осеннее наступление на Кавказе в целом принесло мало результатов и противники, потрепав друг друга, отступили на прежние позиции, горцы недосчитались нескольких тысяч. Правда, в эти тысячи следовало зачислить, кроме воинов под знаменем Шамиля, и сотни мирных жителей. Граббе и особенно генерал-лейтенант Галафеев[65] применяли тактику выжженной земли: заподозрив какой-нибудь аул в нелояльности, окружали его и уничтожали всех до единого — стариков, женщин, детей, сакли разрушали, посевы сжигали. Так в свое время действовал Ермолов, утверждая, что «эти дикари» понимают лишь язык силы. Стоило ли удивляться, что приток свежих сил к Шамилю не иссякал?

Николай Павлович посмотрел на вошедшего к нему Михаила Павловича, вполне благосклонно принял его доклад об отходе русских войск на зимние квартиры. Сообщил:

— Мы внимательно рассмотрели представления генерала Граббе о наградах. Все вполне разумно и за малым исключением они нами поддержаны.

Поклонившись, великий князь взял бумаги, быстро пролистал, обращая внимание лишь на вычеркнутые фамилии. Вдруг споткнулся.

— Ваше величество не согласны с награждением Лермонтова?

Самодержец взглянул на брата с неудовольствием.

— Ты же знаешь, как я отношусь к этому бузотеру.

— Но поручик не только и не столько бузотер: генерал Галафеев говорил о его личном мужестве во время сражений, особенно у речки Валерик. — Он перешел на доверительный тон. — И потом, если бы Граббе просил о медали или ордене, я, возможно, усомнился бы тоже. Но ведь речь идет о его переводе в гвардию тем же чином с отданием старшинства и об именной сабле с надписью «За храбрость».

— Золотой сабле, — уточнил монарх.

— Золотой, конечно. Так за храбрость не жалко.

Император молчал, снова превратившись в каменного идола. Это было дурным знаком. Повторил:

— Ты же знаешь мое к нему отношение. Для чего каждый раз обострять? Для чего портить настроение?

— Да помилуй, дорогой! У меня и в мыслях не было…

— И императрица туда же: «снизойди», «прояви великосердие», «бабушка за него просила»… А зачем бабушка воспитала внука так дурно?

— Николя, помилуй: он храбрый воин.

— Храбрый воин, — раздраженно передразнил российский правитель. — Знаем мы этих храбрецов. Вместо Тенгинского полка оказался вдруг в штабе у Граббе. Отчего?

— Не могу знать, — огорченно ответил Михаил Павлович.

— То-то и оно. — Помолчав, император закончил: — Пусть еще послужит как следует на Кавказе. Впрочем, поощрить можно — заодно уважить императрицу и бабушку: дать ему отпуск на два зимних месяца.

— Это справедливо!

— Только передать… неофициально… чтоб не появлялся в свете в Петербурге. Пусть сидит при болезной бабушке где-нибудь в Москве. Или здесь, только у себя на квартире.

— Будет сказано.

— Я и так слишком милосерден к этому щелкоперу и ему подобным.

— Ваше милосердие не знает границ.

Николай Павлович насторожился.

— Не шути такими вещами, Миша.

— Упаси бог! Я предельно искренне.

— Знаю я твою искренность — палец в рот не клади, весь в покойную бабушку — Екатерину Великую.

Улыбаясь, великий князь отступил к дверям.

— Счастлив, что частица великой крови у меня в жилах.

— Все, иди, иди, после договорим.

Выйдя от императора, Михаил Павлович вытащил платок и утер им взмокший лоб и шею. Старший брат с каждым днем становится все нетерпимее и нервознее. Начинания его неизменно вязнут в российской действительности, как в болоте. Армия хоть и велика, но неповоротлива и уныла, боевого задора нет, как во времена Суворова и Кутузова. Но какой задор, если рекруты служат по 25 лет? Хуже каторги за убийство. А ведь армия — главное детище Николая. В остальных сферах процветают казенщина и официоз, за малейшее вольнодумство — кара. Общество замерло в развитии. Молодежь не знает, чем себя занять, — так и возникают печорины, как у Лермонтова… Михаил Павлович вздохнул. Подобные мысли ведь не только у него, но и у Александра, наследника; много раз говорил с племянником с глазу на глаз, но сказать брату и отцу не решались — не поймет, прогонит да еще и накажет. Приходилось проявлять полную лояльность. Скорого воцарения Саши ждать нельзя, да и грешно желать смерти собственному брату для освобождения трона. Будет, как с их отцом, Павлом Петровичем: воцарения ждал от Екатерины II больше четверти века, а когда власть свалилась в его руки, не сумел распорядиться ею на благо Родины…

Надо обрадовать императрицу: многие ее протеже получили награды и поощрения, в том числе и Лермонтов. И сказать Жуковскому — это он хлопотал за опального поэта. Пусть доложит бабушке о воле монарха — отпуск провести в Белокаменной и сюда носа не казать или в Петербурге, но сидеть, как мышке в норке.

Тяжкая у него доля — родственник самодержца.

А доля того во сто крат тяжелее.

Старший брат — Александр I — много раз собирался отречься. Тень невинно убиенного Павла его постоянно пугала.

Тяжкая доля правителей России.

Брать на себя ответственность за такую страну, за такой народ — это надо обладать мужеством, граничащим с сумасшествием.

Всюду лихоимство и ложь.

Кровь и ужас.

Смех и слезы, как у Гоголя в «Ревизоре».

2

Лермонтов узнал о своем отпуске в Ставрополе, где квартировал вместе с офицерами штаба Граббе. Тут собрались многие его друзья: Саша Долгорукий, Серж Трубецкой, Саша Васильчиков. Близко сошелся с братом Пушкина — Львом Сергеевичем (они виделись и раньше, до начала военных действий против Шамиля, но особенно сдружились поздней осенью и в начале зимы). Лев Сергеевич походил на Александра Сергеевича только профилем и копной курчавых волос, был не так смугл и слегка флегматичен, но порой и с ним случались приступы гнева: например, родные едва удержали его, как и Нечволодова, от безумного шага — ехать во Францию и стреляться с Дантесом. Он, по званию штабс-капитан, много лет добровольно служил на Кавказе и приятельствовал с семьей Чавчавадзе. В этот раз, возвратившись из командировки в Тифлис, рассказал Лермонтову о последних новостях в доме Александра Гарсевановича: сам глава был назначен членом совета Главного управления Закавказского края и успешно боролся со вспышками чумы в Дагестане и Грузии, Катерина счастлива в замужестве и уехала к супругу в Мегрелию, Нина живет с матерью и маленькой сестрой, добиваясь издания сочинений Грибоедова.

Лермонтов поинтересовался:

— Как там поживают сестры Орбелиани?

Пушкин затруднился с ответом.

— Ох, не знаю, не любопытствовал. Вроде бы пока обе не замужем.

— Монго говорил, еще летом, что к Майко сватался Бараташвили, но остался с носом.

— Монго, по рассказам, сам не прочь был жениться на младшенькой, но не успел — начались военные действия.

И еще одну новость сообщил Лев Сергеевич:

— Вы ведь знали отставного майора Федотова?

— Да, служил под его началом. Отчего вы употребили прошедшее время?

— Он, увы, скончался у себя в имении в Новгородской губернии, и его супруга, Катерина Федотова, прежде Нечволодова, получив часть наследства деньгами, возвратилась в Грузию, в Дедоплис-Цкаро, и живет с двумя дочерьми. Подурнела немного или, лучше сказать, повзрослела, но красавица по-прежнему.

— Надо бы поехать, проведать, — произнес задумчиво Михаил.

— Отпроситесь у Граббе, — посоветовал Пушкин. — Он относится к вам очень хорошо и на две недели отпустит.

— Да, пожалуй.

И поехал бы, если бы не известие о двухмесячном отпуске и возможности повидать бабушку.

Лермонтов, действительно, честно заслужил поощрение. Не скрывался в штабе от пуль, а, наоборот, ревностно исполнял обязанности адъютанта, донося повеления начальства всем разрозненным отрядам, воевавшим на передовой. Впрочем, фронта в его классическом понимании не было: стычки происходили то тут, то там, горцы подкарауливали русских, налетали, убивали, скрывались, русские подстерегали горцев, нападали, убивали, скрывались. Раза два Михаилу приходилось возглавлять боевые действия, если командир отряда был убит или ранен. И на всем протяжении летне-осенней кампании он не получил ни одной царапины. Сослуживцы им восхищались за эту его особенность, говорили, что, вероятно, заговорен; а поручик в ответ смеялся: «Время не пришло, Бог оберегает меня для чего-то главного». Но чего? Ведал только Всевышний.

Новый, 1841 год, он встретил в Анапе, где теперь располагался штаб Тенгинского полка (все-таки поэт состоял в его рядах, а при Граббе находился формально в командировке), но на Черноморском побережье пребывал недолго — получил приказ возвратиться в Ставрополь. И узнал о высочайшем поощрении — отпуском на два месяца. Радости не было границ. Золотую саблю «За храбрость» он не особенно жаждал получить, повышения в звании тоже; лишь бы вырваться в родные края — пензенские Тарханы, Москву, Петербург, погулять по милым мирным улочкам, повидаться с родными и близкими…

От княгини Щербатовой он за эти полгода получил только два письма: первое еще до ее отъезда за границу, а второе из Франции. Оба довольно пресные, без особых чувств, словно Мэри, покинув родину, не хотела вспоминать прошлое и стремилась начать жизнь с чистого листа; кроме приветствия «дорогой Мишельчик» и «целую» в конце — никаких нежностей.

Теперь Лермонтов надеялся увидеть ее в Петербурге: знал от Додо Ростопчиной, что Щербатова может возвратиться к началу марта.

Бабушка писала, что известие об его отпуске воскресило ее — быстро начала поправляться, встает с постели и поедет к нему навстречу в Москву, чтобы не терять драгоценных дней общения. Говорила, что продолжает хлопоты по начальству и надежда появляется в связи с близким тезоименитством цесаревича: в честь совершеннолетия Александра Николаевича может выйти снисхождение ссыльному поэту. Верилось в это с трудом, но мечталось с удовольствием.

За полгода он сочинил немного: несколько стихотворений, в том числе и о битве на реке Валерик («Я к вам пишу случайно; право, не знаю, как и для чего»). Обращение было к Мусиной-Пушкиной. Он все больше думал о ней в последнее время, и ее образ отчего-то делался в его сознании ярче и привлекательней образа Щербатовой. И не потому, что надеялся на восстановление прежних отношений в будущем; просто теперь ему казалось, что Милли ему дороже. И уже не знал, хочет ли жениться на Мэри. Ничего не знал, просто рвался к родным пенатам телом и душой. Милый прежде Кавказ повернулся другой своей стороной: кроме великолепия природы, гостеприимства и хлебосольства добрых горцев — кровью, грязью, смертью боевых товарищей, болью, злобой. Возвратится ли Лермонтов сюда снова? Будет ли Провидению это угодно?

Он получил отпускной билет на два месяца 14 января. В тот же вечер закатил прощальную пирушку с друзьями. Зачитал вслух письмо, пришедшее накануне от Монго из Тифлиса: тот на днях тоже ехал в отпуск и надеялся встретиться с другом и родичем в Петербурге. «Коли будешь у А. В.-Д., передай привет и скажи, что в ближайшее время припаду к ее ногам», — завершал послание Алексей Аркадьевич. Все смеялись на прощальной пирушке, понимая, что А. В.-Д. — Александра Кирилловна Воронцова-Дашкова, прежняя любовь Монго, видимо, к ней он собирался вернуться. Пили и болтали до самого утра.

Выехал утром 15 января. Было довольно пасмурно, но не холодно, с неба сыпался легкий снежок. Михаил — верхом, в казацкой папахе и бурке, слуги — в возке. Днем обедали в селе Медвежьем, а ночевали в станице Егорлыкской, напросившись на постой к местному дьячку. Тот, узнав, что к нему заехал автор стихотворения «Бородино», несколько мгновений стоял в оцепенении, вытаращив глаза, а потом с помощью дьяконицы выставил на стол лучшие запасы из погреба. Ели и пили до полуночи. И наутро получили в дорогу массу снеди. Лермонтов вежливо отказывался, а Андрей Иванович взял за милую душу — дескать, все в пути пригодится, деньги на еду сэкономим. Впереди были Ростов-на-Дону и Новочеркасск, Миллерово и Воронеж… Ехали спокойно, без приключений; правда, в Воронеже задержались на два дня — Михаил лечил простуженное горло (холода стояли уже приличные).

Подъезжали к Первопрестольной в пятом часу вечера 30 января. Станционный смотритель в Щербинке сообщил, что сегодня 23 градуса ниже нуля. Да, мороз пробирал до костей! В городе было немного теплее, но поручик еле слез с лошади возле дома бабушки на Молчановке — руки и ноги плохо слушались, совершенно задубев. Вскрикнув, Елизавета Алексеевна заключила внука в объятия, плакала, причитала: — Наконец-то, наконец-то дождалась счастливой минутки. Никуда не отпущу больше, слышишь? Станем добиваться твоей отставки. Внук не возражал.

Грели для него в печи чугуны с водой, наливали в ванну, он лежал, отмокал, согревался. Пил горячий чай с медом и вареньем. Засыпал за столом, слушая бабушку, рокотавшую над ухом, — пересказывала новости и слухи, строила ближайшие и дальние планы. Оживился только от одной ее реплики.

— Видела в гостях у Закревской твою давнюю пассию.

Лермонтов приоткрыл один глаз.

— Да? Кого?

— О, конечно: у тебя их пруд пруди! Настоящий гусар.

— И поэт.

— И поэт… Мусину-Пушкину, вот кого.

У него открылись оба глаза.

— Милли в Петербурге?

«Милли»! И не совестно этак говорить о замужней даме? «Милли»! Да, Эмилия Карловна возвратилась из-за границы. Чуть поправилась после родов — видимо, пошли ей на пользу. Пышет красотой и здоровьем.

— Новорожденную тоже привезла?

— Хм, так ты знаешь, что это девочка? Уж не от тебя ли?

— Бабушка, ответьте.

— Я почем знаю! Видела графиню мельком, обменялась несколькими фразами. О тебе…

— Обо мне?

— Да, она спросила, как ты на Кавказе. Я ответила, что тебя поощрили отпуском. Но скорее всего в Петербурге не будешь.

— Как — не буду? — изумился он.

Бабушка поджала узкие губы.

— Мне Жуковский рекомендовал, разумеется, со слов великого князя, — не пускать тебя в северную столицу. От греха подальше.

— От какого еще греха?

— По рекомендации августейшей особы. Дескать, нежелательно появление наказанного поручика в петербургском свете.

— Я не собираюсь являться в свет. Ни в театры, ни на балы не пойду. Но поехать в Петербург должен непременно. Книжечка моих стихов вышла — как же не увидеть Краевского? Деньги за нее получу. Повидаю Карамзиных. И к тому же — Милли… ну, Эмилия Карловна.

— Вот что для тебя главное! — рассердилась Елизавета Алексеевна. — Книжка и друзья — лишь предлог. Надо было молчать про Мусину-Пушкину. Вот я старая дура — проболталась невзначай!

Он ответил с улыбкой:

— Проболталась, не проболталась — это все равно, я поеду в Петербург в любом случае. Быть в России и не побывать в Петербурге — нонсенс, несуразность!

Бабушка вздохнула и сказала просительно:

— Миша, заклинаю. Не поедем, останемся в Москве, а затем отдохнем в Тарханах.

— Не хочу в Тарханы. Я с ума сойду, буду биться, как тигр в клетке. И потом: как вы собираетесь хлопотать о моей отставке, будучи в Тарханах?

— Да, ты прав. Надо в Петербург…

— А, вот видите! Непременно надо.

— Только обещай мне вести себя смирно и не лезть в светские салоны?

— Кроме Карамзиных — ни к кому.

— Хорошо, поверю, — заключила Елизавета Алексеевна. А потом произнесла хмуро: — Чует мое сердце: лучше бы не ехать… Но не ехать тоже нельзя. Заколдованный круг какой-то.

Лермонтов беззаботно откинулся на спинку стула.

— Лучше сказать — судьба.

— Я читала твоего «Фаталиста». Может, ты и сам стал фаталистом?

— Может, и стал.

— Миша, не к добру это.

— Отчего не к добру? Возвратился с войны без единой царапины. Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет.

— Полно меня пугать.

— Я и не пугаю, бабуля. Говорю, как есть.

3

Цесаревич Александр Николаевич находился в масленичные февральские дни в самом лучшем расположении духа: накануне приехала из баденских земель юная принцесса Гессенская и приняла православие, превратившись в Марию Александровну. Свадьба была назначена на 16 апреля, накануне тезоименитства великого князя — 17 апреля. Чего еще желать молодому и влюбленному?

Сразу после будущих торжеств собирался уехать за границу главный его наставник — у Василия Андреевича Жуковского начинался новый этап в жизни. В Дюссельдорфе он тоже собирался жениться на дочери своего друга, живописца Рейтера, 21-летней Лизе Рейтер, и закончить перевод «Одиссеи» Гомера. Так что настроение у обоих женихов было превосходное. Портить его заботами о судьбе опального Лермонтова совсем не хотелось. Но, превозмогая себя, все-таки решили воспользоваться моментом (свадьба, тезоименитство) и добиться милостей от монарха. Действуя однако не напрямую, а опять-таки при посредничестве ее величества, императрицы Александры Федоровны. Жуковский передал письмо бабушки, Елизаветы Алексеевны, цесаревичу, а тот — матери. И 8 февраля 1841 года она заговорила с супругом во время чаепития:

— Ваше величество, я намедни читала книжку стихотворений нелюбимого вами Лермонтова.

Николай Павлович поставил золотой подстаканник на блюдце.

— Да? И что же?

— Очень поэтично. А отдельные опусы просто гениальны.

Самодержец признался:

— Я тоже читал на досуге. И согласен с вами: недурные вещицы имеются. Он способный молодой человек, но ему не хватает внутренней дисциплины и ясности мышления. Много мусора в голове.

Александра Федоровна сказала просительно:

— Поддержите гения, ваше величество.

— Уж и гения!

— Ну, пусть таланта.

— В чем, по-вашему, я должен его поддержать?

— Возвратите с Кавказа и отпустите в отставку. Пусть сидит и пишет. Храбрых воинов у нас много, а таких поэтов — раз-два и обчелся.

Император возразил твердо:

— Нет, в отставку ему пока рано. Пусть послужит лет хотя бы до тридцати.

— Так верните с Кавказа по крайней мере.

— Я подумаю.

— Нет, пожалуйста, обещай, Николя, теперь же, — перешла на интимный тон императрица, потому что знала: муж — человек военный, если даст слово, сдержит обязательно.

Но и тот был не промах, постарался увильнуть от прямых заверений.

— Обещаю подумать, Алекс.

— Нет. По случаю предстоящих торжеств прояви милосердие. Бабушка Арсеньева не переживет, если внука на Кавказе убьют. Пожалей не его, так ее хотя бы.

Николай Павлович вздохнул и проговорил скрепя сердце:

— Будь по-твоему, дорогая. Коли Лермонтов не затеет новых безобразий, то в связи с бракосочетанием цесаревича и его тезоименитством разрешу твоему протеже послужить где-нибудь в центральной части России.

— О, благодарю, ваше величество, — улыбнулась Александра Федоровна.

— Только потому, что вы меня просите. Я сегодня добр.

4

Михаил приехал к Карамзиным и вошел в гостиную, где был встречен восторженными возгласами: «Наконец-то наш юный кавказец прибыл!» — его сразу окружили гости, в том числе Вяземский, Одоевский и Ростопчина. Стали поздравлять с возвращением, пусть и на два месяца, но зато таким жизнерадостным, посвежевшим. Спрашивали: «Что-нибудь успели сочинить за время походов?» — «Так, по пустякам». — «Почитаете?» — «Непременно, но немного позже, дайте прийти в себя».

Софья Николаевна, взяв его под руку, повела к дивану.

— У меня для вас маленький сюрприз.

— Я уже заметил, какой.

— Вот вы шустрый, право.

— Не заметить Эмилии Карловны в первый же момент было невозможно.

— Да, она расцвела еще больше.

Мусина-Пушкина холодно смотрела в их сторону, чуть облокотившись на валик и слегка обмахиваясь веером. Платье на ней представляло из себя писк последней западноевропейской моды: декольте неглубокое, с кружевной отделкой «берте», с кринолином и широкими оборками; прическа с крупными буклями «а-ля Севинье»[66]. Да, слегка располнела в талии. И лицо вроде округлилось. Ей это идет.

— Бонжур, мсье.

— Бонжур, мадам. Вы похорошели. Вроде хорошеть уже было некуда, а оказывается, можно.

— Мерси. Да и вы возмужали, как я погляжу. Даже посуровели. Говорят, проявляли чудеса героизма.

— А, пустое. Жив остался — и слава богу.

Софья Николаевна спросила:

— Вы расскажете о своих подвигах? Мы вас очень просим.

— Полно, никаких подвигов. Вот стихи почитать могу.

— Да, конечно, просим! Господа, садитесь. Михаил Юрьевич будет нам читать.

Он отпил зельтерской воды и покашлял, прочищая горло. Посмотрел внимательно на Милли и негромко начал:

Я к вам пишу случайно; право,

Не знаю, как и для чего.

Я потерял уж это право.

И что скажу вам? — ничего!

Что помню вас? — но, Боже правый,

Вы это знаете давно;

И вам, должно быть, все равно.

И знать вам также нету нужды,

Где я? что я? в какой глуши?

Душою мы друг другу чужды,

Да вряд ли есть родство души.

Мусина-Пушкина сидела смущенная, продолжая обмахиваться веером и не смея поднять глаза.

С людьми сближаясь осторожно,

Забыл я шум младых проказ,

Любовь, поэзию, — но вас

Забыть мне было невозможно.

Он читал просто и печально, рисуя картины своего походного быта.

Кругом белеются палатки;

Казачьи тощие лошадки

Стоят рядком, повеся нос;

У медных пушек спит прислуга.

Едва дымятся фитили;

Попарно цепь стоит вдали;

Штыки горят под солнцем юга.

Но вот начался главный рассказ о военной операции.

Раз — это было под Гихами —

Мы проходили темный лес;

Огнем дыша, пылал над нами

Лазурно-яркий свод небес.

Нам был обещан бой жестокий.

Из гор Ичкерии далекой

Уже в Чечню на братний зов

Толпы стекались удальцов.

Голос Лермонтова дрожал, все вокруг со страхом слушали.

Чу! в арьергард орудья просят;

Вот ружья из кустов выносят,

Вот тащат за ноги людей

И кличут громко лекарей.

Описание схватки было так живо, просто и рельефно, что у многих мурашки забегали по телу.

И два часа в струях потока

Бой длился. Резались жестоко,

Как звери, молча, с грудью грудь,

Ручей телами запрудили.

Хотел воды я зачерпнуть…

(И зной, и битва утомили

Меня), но мутная волна

Была тепла, была красна.

И с горечью прозвучали впечатления поэта:

А там вдали грядой нестройной,

Но вечно гордой и спокойной,

Тянулись горы — и Казбек

Сверкал главой остроконечной.

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: «Жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он — зачем?»

Стихотворение завершалось. Оно началось обращением к любимой женщине и кончалось им же:

Теперь прощайте: если вас

Мой безыскусственный рассказ

Развеселит, займет хоть малость,

Я буду счастлив. А не так?

Простите мне его как шалость

И тихо молвите: чудак!..

Воцарилось гробовое молчание. Даже видавшие виды поэты, седовласые старцы — посетители салона Карамзиных — были потрясены услышанным: словно порыв ветра распахнул оконную раму, и в гостиную ворвались запахи пороха, крови, смерти, войны. В Петербурге так мирно и привычно-уютно, но пришел человек и поведал страшную правду о другой, параллельной жизни, от которой становилось не по себе.

Вяземский приблизился к Лермонтову, обнял по-отечески.

— У меня нет слов. Надо еще прочесть глазами и осмыслить. Вы явились нам в новом, непривычном облике — не мальчика, но мужа. И стихотворение ваше — маленький шедевр.

Посетители салона выйдя из оцепенения, и задвигались, и заговорили, бурно обсуждая услышанное. Михаилу жали руки. Андрей Карамзин — тоже военный — сказал, что намерен подать в отставку, чтобы не иметь ничего общего с теми, кто бездумно посылает людей убивать и умирать неизвестно за что.

Лермонтов посмотрел на диван и, представьте, не увидел там Эмилии Карловны. Поискал глазами по комнате и опять не нашел. Подождал какое-то время, а затем спросил у Софьи Николаевны, где же Мусина-Пушкина. Та ответила:

— Милли уже уехала.

— Как — уехала? Отчего?

— У нее разболелась голова после вашего чтения.

— Вы хотите сказать, что мои стихи сделались причиной головной боли?

Карамзина усмехнулась.

— Ну а вы как думали? Это обращение в начале и потом в конце… можно трактовать только однозначно.

— Приняла на свой счет?

— Все так поняли, и она тоже. Выбежала в слезах и рыдала у меня в комнате. А потом уехала.

Михаил сказал огорченно:

— Видимо, я перестарался.

— Вы и сами не представляете силу своей поэзии.

— Что же делать? Я хотел бы поговорить с ней до отъезда.

— Бог даст, еще увидитесь. Вы ведь не завтра уезжаете.

— По приказу должен ехать назад четырнадцатого марта. Коли бабушка не выхлопочет мне отставку.

— Ну, вот видите. Времени еще много.

5

«Дорогая Додо.

Я не знаю, что делать. По дошедшим до меня слухам, Э. К. заболела после моего чтения у Карамзиных чуть ли не горячкой, а разведать подробности не могу никак. Что Вам известно? Напишите скорее.

М.»

* * *

«Дорогой Мишель.

Не преувеличивайте, никакой горячки не было и в помине, провалялась в постели день, а теперь уже на ногах и вполне здорова. Я к ней ездила и имела долгий разговор. Хочет с Вами увидеться. Будете ли Вы 9 февраля на балу у Воронцовой-Дашковой? Мы приглашены с Э. Очень удобная оказия».

* * *

«Милая Додо.

Безусловно, оказия удобная и я зван, но имею рекомендации от известных особ не совать носа в свет во время моего краткосрочного отпуска. Что делать?»

* * *

«Ах, Мишель, да оставьте свои глупые сомнения — что за вздор, отчего Вы не можете зайти в гости к кому бы то ни было? Танцевать на балу необязательно, а сидеть где-то в уголке — тихо, скромно — кто же вас осудит? Приходите, не думайте. Ведь еще неизвестно, скоро ли сможете повстречаться с Э. К. в другой раз».

* * *

«Бабушка не советует, и Краевский тоже отговаривает идти. Но во мне, как обычно в этих ситуациях, неожиданно просыпается дух противуречия: ах, вы так, значит, стану поступать вам назло. Знаю, что не надо бы ехать, но теперь поеду решительно. Все ж таки это отпуск, а не ссылка и не арест, в отпуск можно находиться, где хочешь. Стало быть, увидимся. И спасибо за все».

6

Лермонтов приехал с небольшим опозданием дабы не маячить в еще не заполненных залах, а, наоборот, смешаться с гостями. Жаль, не маскарад: в маске было бы вдвойне удобней. Ну, да ничего: прошмыгнет серой мышкой, чтоб не привлекать к себе посторонних глаз. Только подошел поздороваться с хозяйкой бала и шепнул ей на ушко привет от Столыпина-Монго. Та сказала с улыбкой:

— Знаю, знаю, он писал мне с дороги. Должен появиться в Петербурге со дня на день.

Михаил отправился на поиски Евдокии и Эмилии, но не смог их найти. Зато столкнулся с сестрой Милли — дама сидела рядом с Андреем Карамзиным. Аврора Карловна Демидова все еще была в трауре: муж ее скончался меньше года тому назад в Висбадене. Стройная, высокая, более утонченная, чем Эмилия, с томным взором аристократки до мозга костей.

— Рора, ты знакома с нашим знаменитым поэтом Лермонтовым? — обратился Карамзин к своей собеседнице, и поручик отметил про себя эти «Рора» и «ты».

— Не имела чести.

— Так позволь исправить сие досадное упущение. — Он представил обоих друг другу. Кавалер поцеловал даме ручку и проговорил:

— Вы давно в России, мадам?

— Уж четвертый месяц. Возвратились вместе с Эмилией, побывав по дороге в Стокгольме у нашей младшей сестренки.

Лермонтов подумал: чтобы оставить у той маленькую Машу? Но спросить не решился.

— Где ж сама Эмилия Карловна? Я мечтал ее поприветствовать.

— Обещалась быть.

Вновь прошелся по анфиладе комнат. Гости прибывали, и уже возникла некая толчея, что, с одной стороны, радовало его — в целях конспирации, но, с другой, затрудняло поиски Додо и ее подруги.

Заиграла музыка, и в большой зале начались танцы. Михаил стоял за колонной: и не на виду, и обзор прекрасный. Наконец, он увидел Ростопчину в сиреневом платье, необычайно ей шедшем, и в изящном сиреневом тюрбанчике с ниткой жемчуга. Подойдя к поэтессе, выпалил на одном дыхании:

— Бонжур, бонжур, вы сегодня прелестны, как дела, где Милли?

— Где-то здесь, но учтите: Милли не одна, а с мужем.

Он пробормотал несколько ругательных слов.

— Ничего, не переживайте: как обычно, Владимир Алексеевич сядет вскоре за ломберный стол — обещал по-крупному нынче не играть, — и жена останется в вашем распоряжении.

Неожиданно оркестр заиграл «Боже, царя храни!» — и танцующие гости расступились: в зале появился его величество император Николай Павлович под руку с супругой Александрой Федоровной, вслед за ними шла великая княгиня Ольга Николаевна под руку с дядей — великим князем Михаилом Павловичем, а еще далее — великая княжна Мария Николаевна с мужем — герцогом Лейхтенбергским. Все почтительно поклонились. Император сказал какие-то ласковые слова хозяевам дома, после чего танцы продолжились. Лермонтов поспешно скользнул в курительную комнату, скрывшись там в клубах дыма.

Посмолив трубочку, все-таки рискнул выйти, чтобы поискать Милли, — и, конечно же, по закону подлости, нос к носу столкнулся с Марией Николаевной. В замешательстве шаркнул ножкой.

— О, да наш поэт тоже здесь! — усмехнулась великая княжна. — Я-то думала, что вы на Кавказе под пулями горцев, а от вас, выходит, можно ожидать подвигов только на паркете бала да еще на амурном фронте?

Он ответил сдержанно:

— Поощрен был его императорским величеством двухмесячным отпуском.

— Да, я, кажется, вспомнила: мне мама? говорила, что за вас хлопотала ваша бабушка, ссылаясь на свое нездоровье. Отчего же вы не сидите у одра несчастной старушки, а гуляете в свете?

Потупя взор, Михаил произнес смиренно:

— Слава богу, бабушке уже лучше.

— Слава богу. Что ж, желаю ей и вам всего наилучшего. Я читала новую книжку ваших стихов. Есть прелестные вещи. Как это в вас уживается — умный, тонкий поэт и несносный бонвиван?

Он пожал плечами.

— Отчего вам кажется, будто бонвиван не может быть поэтом? Взять того же Дениса Васильевича Давыдова…

— Да, его стихи неплохи, но у вас лучше.

— Зато я не такой гусар, как он.

Вдруг по правую руку от него появилась Мусина-Пушкина. Лермонтов, увидев ее, наверное, изменился в лице, потому что Мария Николаевна с удивлением проследила за его взглядом. Эмилия Карловна трепетно присела в поклоне. У великой княжны изогнулась левая бровь — совершенно так, как это бывало у ее августейшего родителя, — и она иронически произнесла, адресуясь к поручику:

— Вот и ваша фаворитка, мсье гусар. Полагаю, именно из-за нее вы пренебрегли участью сиделки у бабушки.

Молодой человек, понурившись, молчал.

— Что ж, не смею задерживать. Вы должны успеть с нею полюбезничать, ведь того и гляди рядом вырастет грозный муж. — И она величаво удалилась.

Облегченно вздохнув, он с волнением посмотрел на то место, где стояла Милли, и ее не увидел. Начал озираться — да где там! Гости кишели, как муравьи, и опять найти графиню среди них было очень трудно. Бросился направо, налево — все безрезультатно. Устремился к Ростопчиной.

— Господи, Додо, где она?

— Вот, действительно, чудак! Говорила с ней два мгновенья назад. Поищите в буфетной.

Но в буфетной Милли тоже не было. Выходя, заметил, как хозяйка бала — Александра Кирилловна Воронцова-Дашкова — с озабоченным видом приближается к нему. Подошла и взяла под локоть.

— Михаил Юрьевич, я ищу вас по всем залам.

— Что-нибудь случилось?

— Случилось, да… Государю донесли о вашем здесь пребывании. И его величество выразил неудовольствие. Мне об этом поведал великий князь Михаил Павлович. И просил увести вас незаметно, как можно скорее, черным ходом.

— Да неужто? Я в недоумении.

— Нет, вы не ослышались. Пойдемте вместе. Вашу шинель принесет привратник. Если вы столкнетесь тут с Николаем Павловичем, будет невообразимый скандал.

— У меня есть догадка, кто ему донес.

— Это уже неважно. Ах, не стойте же истуканом, ради всего святого! Быстро, быстро — в боковые двери.

Она провела поэта через задние комнаты — не натопленные и темные — и заставила ждать наверное, почти четверть часа, за которые он слегка продрог, ощущая, как промокшая нижняя сорочка холодит грудь и спину. Наконец, ему принесли шинель и фуражку. Лермонтов оделся, и лакей выпустил его через черный ход во двор, где было так темно, хоть глаз выколи. Побродив по сугробам, он обнаружил арку и проход на улицу. Бормотал самому себе: — Вот попался, дурень! С Милли не поговорил, а немилость на себя навлек. Разумеется, это Мария Николаевна донесла по злобе. Больше некому. Впрочем, мало ли кто меня мог заметить — Бенкендорф, Дубельт… Вот не повезло! — И, вздыхая, зашагал на Шпалерную, где они с бабушкой в этот раз нанимали комнаты.

7

От Ростопчиной принесли конверт. Лермон прочел:

«Дорогой Мишель.

Остаюсь посредником в Ваших делах сердечных. Отправляю оба письма, а уж Вы разбирайтесь сами.

Преданная Вам Е. Р.».

* * *

«Милостивый государь Михаил Юрьевич.

Я не знаю, есть ли у меня право называть Вас теперь иначе: не писала целую вечность, за которую бог знает что могло произойти с Вами. Но надеюсь, что Вы по-прежнему живы и не женаты. Я жива и не замужем тоже. Тут за мной ухаживают несколько кавалеров, но такие хлыщи, что смотреть противно. Бабушка от них тоже не в восторге и гоняет почем зря — очень порой потешно.

Мы по-прежнему в Сан-Ремо (это по-французски, итальянцы пишут слитно), здесь зимой довольно уныло, хоть и снега нет. Море серое и недоброе, но не замерзает. Если сравнивать с Петербургом, то не холодно: ходим в теплых накидках, никаких шалей и салопов. Некто Дмитриевский (Вы его вряд ли знаете), что работает помощником нашего консула в Ницце, дал мне почитать Вашу книгу стихов. Вы такая умница! Я над многими опусами плакала, ибо слышала сама, как Вы их читали вслух у Карамзиных. Ах, зачем судьба разлучила нас?

Мы вернемся на родину не раньше осени. Буду ждать нашей встречи с нетерпением. Напишите, если не забыли еще, если не обиделись на мое долгое молчание. Не сердитесь, пожалуйста. Я по-прежнему питаю к Вам самые искренние чувства.

М. Щ.»

* * *

«Мой бесценный друг.

Я в отчаянии: по дошедшим до меня слухам, государь находится в крайнем неудовольствии оттого, что явились Вы на бал к Воронцовым-Дашковым, будучи в опале; якобы грозит отменить отпуск и немедля отправить сызнова на Кавказ. Неужели мы так и не увидимся, не поговорим как следует? Мне Вам надо сказать так много! Годы нашей разлуки и рождение дочери сделали меня другим человеком. От когда-то бездумной, легкомысленной барыньки больше нет следа. Я теперь ценю то, что отвергала прежде с беспечной легкостью. Но, возможно, что Вы изменили свое отношение ко мне? И всерьез хотите обвенчаться с княгиней Щербатовой? Заклинаю: повремените! Жду Вас у Карамзиных. Приходите, пожалуйста. Мы с Авророй бываем там регулярно, ибо у Андрея Николаевича самые серьезные виды на нее. Что ж, до встречи, мой милый друг.

Ваша Э.»

8

— Монго, дорогой, наконец-то!

Столыпин ввалился с мороза: пышные усы в инее, щеки алые и глаза шальные. Явно опрокинул с утра пару-тройку рюмочек.

— Наконец-то, Маешка — это правда! — скидывал он на руки Андрею Ивановичу шапку, шарф, шинель. — Дай тебя обнять. Ишь какой сделался мужчинка: плечики стальные, пальчики как клещи. Жизнь походная сделала свое дело.

— Ну а ты никак исхудал?

— Да уж не поправился. В Туле диарея прошибла, не сходил с горшка двое суток. Думал: не холера ли? Но зимой холер не бывает. Ничего, кажется, очухался. Прочищал кишки водкой. Водка, брат, великая сила!

— Вот сейчас и выпьем. Как не выпить за встречу после долгой разлуки?

Говорили о новостях Петербурга, о знакомых актрисах, о балах, о конфузе, происшедшем на балу Воронцовой-Дашковой. Монго жевал телятину и качал неодобрительно головой.

— Надо же так опростоволоситься! Дернуло тебя заявиться в свет при твоем положении.

— Видишь, значит, дернуло. Должен был увидеться с одним человеком.

— Эмилия в Петербурге?

— Догадался, черт.

— Мудрено-то не догадаться. Что, амуры вспыхнули с новой силой?

— Да какое там! Все никак не встретимся. Может быть, сегодня у Карамзиных.

— У Карамзиных можно: августейшие особы — не любители литературных салонов.

— Ты туда со мной?

— Нет, избави бог: там у вас такая скучища. Это не по мне. Если не набьюсь в гости к Сашеньке, то пойду по рукам актрисок.

— Ну, конечно, Монго в своем репертуаре.

Друг, зажмурившись, сладко потянулся.

— А то! Отпуск надо провести с пользой. Ты когда назад?

Лермонтов вздохнул.

— Если в срок, то четырнадцатого марта.

— Потяни немного, и поедем вместе.

— «Потяни» — скажешь тоже. Лишь бы раньше не выгнали.

— Медицинское заключение никогда получить нелишне. Ломота в суставах, то да се.

— Я подумаю.

Вечером он поехал к Карамзиным. Эмилия сидела с чашечкой чая и о чем-то беседовала с хозяйкой, матерью семейства, Екатериной Андреевной. Обе обернулись навстречу Михаилу, и Карамзина сказала:

— О, какие гости! Милости прошу. Потолкуйте здесь, а потом отправимся ужинать. — Встала, уступая поручику место. Он, склонившись, поцеловал ей руку, а она шепнула: — Действуйте смелее. И полу?чите счастье всей своей жизни.

У него в груди сладко екнуло сердце.

Он сел на пуфик рядом с Милли. И проговорил для начала:

— Никаких распоряжений насчет меня пока не вышло. Видимо, отпуск не отменят, но отставки мне не видать как своих ушей. И поближе, в Россию, переведут вряд ли.

— Очень жаль, — проронила Мусина-Пушкина.

— Жаль, конечно, но не фатально. Я еще вернусь в Петербург. И надеюсь, что навсегда. Вы меня дождетесь?

Милли подняла брови.

— То есть как «дождусь»? Вы о чем?

— Не уедете за границу? Не решите со мной порвать?

Она покусала губки.

— Не решу, пожалуй… За границу же, возможно, поеду — по одной серьезной причине.

— К дочке?

— Да.

— Расскажите о Машеньке.

Милли с удовольствием улыбнулась.

— Что рассказывать? Очень, очень славная девочка. И необычайно серьезная.

— Вот как?

— Подойдешь, бывало, к кроватке, чтобы посмотреть, хорошо ли спит, а она не спит. Молча лежит с открытыми глазками. Вроде думает о чем-то. Ни с одним из моих сыновей не было такого.

— А еще, еще?

— Кушает неважно. Иногда животик болит. Мы давали ей укропную воду, и она тогда не плакала.

— Закажите ее портрет. И пришлите мне. Я его вставлю в медальон и носить стану на груди. Вместе с ладанкой.

— Закажу непременно.

Появилась Софья Николаевна и произнесла приглашающе:

— Господа, просим всех в столовую.

Лермонтов сидел за столом рядом с Мусиной-Пушкиной, а Аврора — с Андреем Николаевичем. После ужина почитали стихи, дамы помузицировали, а в конце вечера Михаил и Андрей проводили сестер к их экипажу. Целовали им ручки. Приглашали приехать еще — завтра, послезавтра… Сестры обещали.

Поднимаясь по лестнице, Михаил сказал:

— Ты счастливее меня, оттого что Аврора теперь свободна и ничто не мешает вам соединиться.

Карамзин усмехнулся.

— Да, ничто. Но имеется некто, кто невольно мешает.

— Кто? Додо?

— Совершенно верно. Ты ведь знаешь, что ее младшая дочка — от меня?

— Знаю, но Додо замужем и не собирается разводиться.

— Да, а совесть? Как я буду смотреть ей в глаза, ежели женюсь на Авроре?

— Да она будет только рада, если ты обретешь семью.

— Сомневаюсь.

— Я уверен в этом.

— А Эмилия со своим расстанется?

— Мы не говорили об этом теперь. Раньше не хотела, а сейчас не знаю.

— Мы с тобой в любви несчастливы оба, — резюмировал Карамзин.

Но поэт не согласился.

— У тебя есть все-таки надежда на Аврору. У меня же надежды не имеется вовсе.

— Ну, не говори: а Щербатова?

— Разве что Щербатова.

Попрощавшись с хозяевами, сумрачный и печальный, он поехал к бабушке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.