В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому

В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому

23 января 1955 г., Туркмен.

Дорогой Аркадий Захарович.

Сегодня получил Вашу телеграмму и, как видите, немедля отвечаю, не ссылаясь ни на занятость, ни на нездоровье. Я, находясь на Севере, всегда энергично осуждал людей, которые, уехав, не пишут, пытаясь в самом простом оборвать связь с прошлым, со страшным, не понимая, что к этому прошлому человек привязан на всю жизнь и смерть и нет людей (или это не люди), которые ушли бы от власти льда. Да это и не нужно. И там нам есть чем гордиться и там нам есть чего желать. Разрывать с прошлым — значит рвать с самим собой, с натурой, поставленной когда-то в условия испытательные, когда она может показать себя целиком во всей своей слабости или силе. Это все — старое, постоянное мое исповедание. Трудности огромны, моральные барьеры — высоки. Вы можете вспомнить соответствующие мучения Веры Фигнер[51] по выходе из Шлиссельбурга. А ведь, казалось бы, жизнь в Шлиссельбурге по сравнению с Севером — ребячьи игрушки. Я напомню Вам еще, что Чехов не однажды писал, что вся его жизнь поделена на две части. Одна — до поездки на Сахалин и вторая — после поездки, когда уже он был не в силах написать ни одного юмористического рассказа. «Если раньше, до поездки, — пишет он, — «Крейцерова соната» казалась мне событием, то сейчас она кажется мне пустяковой и бестолковой».[52]

Вот стало быть чем для Чехова были три, всего лишь три месяца наблюдений. Повторяю — душевно очень трудно, очень. Я так понимаю Калембета, Миллера[53] и еще кое-кого из людей, покончивших с собой через год после возвращения в число «чистых». На съезде писателей[54] я не был. Можно было, конечно, приложить усилия и удостоиться лицезрения так называемых писателей, но уже подготовительная работа к съезду (о которой Вы, вероятно, составили представление по литгазете) выяснила, что никаких собственно тем-то у съезда и нет. Ибо вопрос о положительном герое — это не тема для съезда писателей.

Грубовато, но довольно здраво прозвучал выпад Шолохова против Симонова — мне особенно приятный, ибо я Симонова в его любой ипостаси считаю бездарным.

Доклад о поэзии делал Самед Вургун, боже мой, боже мой.

Все, кто в предсъездовских дискуссиях пытался чуточку фрондировать (Сельвинский, Асеев), даже не были допущены к трибуне.

Перед съездом было (в «Л. Г.») любопытно письмо группы писателей о «малой пользе С.П. для литературы» и как же это мигом было растерзано энергично перьями (Наровчатова, Безыменского, Ажаева и др.). А письмо это подписали Казакевич, Гроссман, Паустовский, Каверин, Луконин — т. е. то немногое писательское, что еще осталось «в рядах».

Борис Леонидович не был на съезде. Его и в Москве нет. Он зимует на даче. Болеет, как передает жена. Я его не видел уже давно, давно.

Я пишу по-прежнему много стихотворений, наверно уже около тысячи написано, но путного ничего нет. Сейчас вожусь с короткими рассказами — я давно их не писал, отучился, но с десяток все же состряпал. Конечно, не для того, чтобы их отправлять в какой-либо журнал, а так, для себя. Имел я на Севере последние годы тайную надежду, что, если будет милостива судьба, напишем-ка с Вами вдвоем хорошую книгу, не мемуары, а такую выдумку, в которой наш личный опыт дал бы нам умение лучше показать людей и дал бы нам право судить людей. Во многих пунктах мы сходимся, причины несходства понимаем. Одному очень трудно, знаете. Память, как и чувство, слабеет, тает.

Теперь многих возвращают, прощают, даже кокетничают этим.

Посылаю Вам, оно из вчерашних, еще неправленых стихотворений, просто для того, чтобы Вы уразумели мое нынешнее настроение. Простите за несвязное письмо. Спрашивайте — я своевременно и охотно буду отвечать.

Привет Вашей жене.

В.

Ворвавшись в будни деловые,

Я не нашел, чего искал,

И о тайге моей впервые

Я не шутя затосковал.

Там измерять мне было просто

Все жизни острые углы,

Там сам я был повыше ростом

Любой базальтовой скалы.

Где люди, стиснутые льдами,

В осатанелом вое вьюг

Окоченелыми руками

Хватались за Полярный круг.

Там поднимали к небу руки

Мои умершие друзья,

С какими я не знал лишь смуты

Из всех мучений бытия.

И где текли мужские слезы,

Мутны, покорны и тихи,

Где из кусков житейской грязи

Лепил я первые стихи.