Глава 1
Глава 1
О свободе и необходимости ее использования; побуждение и проект, которые ни к чему не приведут; изыскание на тему об отчужденности от окружающего и муках проклятого
Когда весь мир так юн, брат,
И зелен полог леса,
И каждый гусь, брат, — лебедь,
Все девушки — принцессы.
Тогда, брат, ногу в стремя,
Мир обскакать не лень,
Кровь юная зовет, брат,
И праздник — каждый день.[264]
Когда минуло семь лет, необходимость, которой все мы служим, соблаговолила обратиться ко мне: «Вот теперь можешь совсем ничего не делать. Поживи в свое удовольствие. На один год я снимаю ярмо рабства с твоей шеи. Как ты распорядишься моим подарком?» Рассмотрев вопрос с разных сторон, я захотел было заняться перевоспитанием общества, но, поразмыслив, решил, что на такое дело уйдет больше года и в конце концов общество едва ли будет благодарно мне за это. Тогда я подумал: а не запить ли мне? Но тут же сообразил, что выдержу от силы месяца три, а головная боль после этого продлится все девять.
И вдруг явился глоб-троттер[265], самая ненавистная мне личность. Развалившись в моем кресле, он с нескрываемым высокомерием, которое приобрел на пять недель вместе с билетом конторы Кука, начал поносить Индию. Ведь он прибыл из Англии и, следовательно, перестал соблюдать приличия еще в Суэце.
«Я уверяю вас, — сказал посетитель, — вы здесь слишком приблизились к действительности и поэтому не можете правильно оценить ее. Вы стоите к ней вплотную. А вот я…» — и, скромно вздохнув, покинул меня, чтобы я сам в одиночестве завершил его мысль.
Однако я успел рассмотреть собеседника (от новенького шлема на голове до сандалий на ногах) и пришел к выводу, что передо мной самая обыденная, заурядно мыслящая личность. Затем подумал об оклеветанной, молчаливой Индии, которая отдана на попрание таким злонамеренным типам, об Индии, где люди слишком заняты, чтобы отвечать на поклепы в их адрес. Я чувствовал себя так, словно сама судьба повелевала мне отомстить за Индию чуть ли не трем четвертям человечества.
Я понимал, что исполнение этого замысла потребует немалых и мучительных жертв, потому что мне самому предстоит стать глоб-троггером в шлеме и сандалиях. Но ради нашего крохотного мирка я готов стерпеть и не такое. Я тоже буду «день-деньской» поставлять нашей публике «скандальные суждения» по любому ничтожному поводу, не стыдясь этого. Я двинусь навстречу Солнцу и буду идти до тех пор, пока не достигну Сердца Мира, чтобы снова вдохнуть воздух, пропахший лондонским асфальтом.
Индийское общество не поручало мне ничего подобного, но я сам взвалил себе на плечи эту задачу, назвавшись Главным уполномоченным милого нашим сердцам мирка.
И тогда лик жизни переменился на моих глазах. Я уподобился умирающему, который в свое последнее утро не узнает собственной комнаты и понимает, что видит ее в последний раз. Я намеренно шагнул в сторону от потока нашей привычной жизни и уже не разделял ее интересов.
Между тем все шло своим чередом. На равнине распускались персиковые деревья; поговаривали, что благодаря обилию снегов в Гималаях жара продержится недолго… Мне было безразлично все это. На верандах появились опахала и опахалыцики, а в окнах общественных зданий — крыльчатые вентиляторы. В весеннем саду распевал медник, и ранняя оса с низким гудением летала вокруг дверной ручки. И медник, и оса — оба — предсказывали наступление жаркой погоды. И это тоже не касалось меня. Я словно перестал существовать и смотрел на прежнюю жизнь с равнодушием мертвеца.
Странной была моя жизнь. Я даже не мог точно сказать, минуло семь лет или сутки. Одно было безусловно: я мог наблюдать, как люди отправляются на службу, а сам нежился в роскошной постели; мог выходить на улицу в любое время суток; мог просиживать допоздна с полной уверенностью, что утро не принесет мне новых трудов. Я узнал, с каким чувством заключенный, отбывший срок, оглядывается на тюрьму, которую только что покинул… То есть я постиг переживания, прежде мне недоступные, а кроме того, понял, насколько глубок эгоизм безответственного человека.
Ходили слухи, что наступающий год будет голодным и принесет множество бед из-за обильных дождей. Это опечалило меня; я испугался, что дожди размоют железнодорожную колею, ведущую к морю, и таким образом отсрочат мой отъезд.
Кое-кто предвещал эпидемии, и я вообразил, что Необходимость пожалеет о сделанном мне подарке и немедля, шутки ради, одним махом сметет меня с лица земли, прежде чем я успею увидеть хоть что-нибудь на ее поверхности.
На афганской границе было неспокойно[266] — возможно, армейские корпуса поднимутся по тревоге, многие люди погибнут, а другие в горных поселениях станут оплакивать их. Я ужасно боялся, что между Иокогамой и Сан-Франциско русский крейсер перехватит пароход, который понесет мою драгоценную персону.
«Да будет отсрочена катастрофа, да не сбудется Армагеддон, — молил я, — не сбудется ради меня, чтобы ничто не помешало мне предаваться удовольствиям. Война, голод, эпидемии обернутся слишком большими неудобствами». И я стал унижаться перед этим великим божеством — Необходимостью, нарочито громко повторяя: «Чур меня! Чур! Забудь обо мне в моих странствиях!» Воистину, мы добродетельны лишь тогда, когда зарабатываем на хлеб насущный.
Итак, я посмотрел на людей другими глазами, и мне стало жаль их. Они трудились. Им приходилось трудиться. А я превратился в аристократа: навещал их в любое время, спрашивал, для чего они трудятся и как часто это делают. Те ворчали в ответ, и зависть в их глазах доставляла мне удовольствие. Однако я не осмеливался насмехаться слишком открыто, опасаясь, как бы Необходимости не пришло в голову схватить меня за шиворот и водворить обратно на мое собственное, не успевшее остыть местечко рядом с ними.
Когда стало ясно, что моя персона внушает отвращение всем знакомым, я удрал в Калькутту, которая, как это ни больно было видеть, продолжала оставаться городом, где даже занимались торговлей, несмотря на то что год назад я официально, в прессе, проклял эту зловонную столицу. Повторяя проклятие, надеюсь, что она все же потерпит крах. Подумать только — подъезжая к городу, приходится закуривать еще на мосту Хаура, потому что лучше заработать головную боль от никотина, чем отравиться миазмами Калькутты.
Некий калькуттец, в общем-то вполне порядочный человек, несмотря на то что работает руками и головой, спросил меня, почему ежегодно попустительствуют сезонному переносу столицы, этому скандальному «Исходу» в Симлу. Я ответил: «Оттого, что ваша Калькутта, эта сточная канава, непригодна для обитания. Потому что все в этом городе: вы сами, ваши памятники, купцы и прочее — гигантская ошибка. Мне приятно сознавать, что десятки лак истрачены на строительство общественных зданий в другой столице, в местечке под названием Симла, а другие десятки лак пойдут на сооружение линии Дели — Калка, чтобы цивилизованные люди ездили в Симлу с комфортом. С открытием этой линии ваш огромный город умрет, будет похоронен, и с ним будет покончено. Это послужит вам уроком, сэр». Тогда он сказал: «Когда здесь идут дожди, покойники превращаются в желе на пятые сутки после погребения. Видите ли, они подвержены омылению». Я ответил: «В таком случае идите и сами подвергайтесь этому. Ненавижу Калькутту».
Я чувствовал себя больным и несчастным; он поклялся, что мой сплин — результат «взгляда на жизнь с точки зрения Симлы», просил не отправляться в путешествие столь предубежденным и пригласил пройтись с ним в местный парк, который называется «Сады Эдема»…
Вы, кто остался трудиться на этой земле, только вообразите: в надлежащее время я сел на пароход и, хотя мне некуда было торопиться, улизнул из Калькутты, воспользовавшись услугами так называемой Бараньей Почтовой компании, которая занимается доставкой овец и почты в Рангун[267]. Казалось, половина Пенджаба ехала с нами, чтобы послужить королеве в Бирманской военной полиции. И снова грубоватый, резкий говор внутренней Индии ласкал слух среди невнятного бормотания бирманцев или бенгальцев. Итак, в Рангун на борту «Мадуры». Дорогие читатели, отправимся-ка вместе со мной вниз по Хуг-ли и попытаемся вникнуть в жизнь лоцманов, этих странных людей, которые знают о существовании суши только потому, что им приходится видеть ее с середины реки.
— Вот и застряли ниже северной подводной гряды. Под килем шесть дюймов. И это при юго-западном муссоне! Наверное, только на небесах знали, куда я иду… — гудел чей-то бас.
— Чего вы хотите? — вторил другой.
— Затмевающиеся огни там не годятся. Дайте мне красный с двумя проблесками, хотя бы на внешней отмели. В мире нет реки хуже, чем Хугли.
— Подумать только, как обращается с вами правительство!..
В конце концов лоцман с Хугли всего-навсего человек. При исполнении служебных обязанностей он волен говорить хоть по-гречески, но когда дело доходит до критики правительства, ругает его так основательно, словно он гражданское лицо, не связанное контрактом. У лоцмана нелегкая жизнь, зато он знает много занимательных историй и, коли с ним обращаются уважительно, может поделиться некоторыми из них.
Если лоцман прослужил на реке «щенком» лет шесть, остался в живых и не износился, то, полагаю, он зарабатывает до пятидесяти рупий, гоняя по речным плесам двухтысячетонные суда с сотнями пассажиров. Но вот он перелезает через борт, унося ваши последние любовные послания, и бродит на своем буксирчике в устье, пока не встретит другой пароход, чтобы ввести его в реку. Для утешения лоцману требуется не слишком много.
Где-то в открытом море несколько дней спустя.
Я решил не писать. Не могу, оттого что меня неумолимо клонит ко сну. Меня обуяла великолепная лень. Журналистика — плутовство. То же самое — литература и искусство. Индия скрылась из виду еще вчера, и двухмачтовое лоцманское суденышко, качавшееся у Сэндхе-да, уносило мое прощальное письмо в тюрьму, которую я покинул. Мы достигли границы синей воды (растопленные сапфиры), и легкий бриз колышет парусину тента. Утром заметили трех летающих рыбок. Чай на чотахазри[268] не слишком хорош, зато капитан превосходен. Устраивает вас такой бюджет новостей или же сообщить вам по секрету о профессоре и компасе? Позже вы еще не раз услышите о нем, если, конечно, я вновь возьмусь за перо. В Индии профессор работал по девять часов в сутки, а сегодня в полдень проявил интерес к циклонам и прочему. Он даже подумывал спуститься в каюту, чтобы принести компас и некую книгу по метеорологии, двинулся было с места, но, вспомнив о выпивке, заколебался.
— Компас лежит в ящике, — сказал он сонным голосом, — и все дело в том, что придется вытаскивать ящик из-под койки. Если хорошенько подумать — овчинка выделки не стоит.
Затем он принялся слоняться по палубе, а сейчас, полагаю, крепко спит. В его голосе не слышалось ни малейших угрызений совести. Я хотел упрекнуть его, но язык не повиновался мне. Я чувствовал себя еще более виноватым.
— Профессор, — молвил я, — в Аллахабаде выходит глупая газетенка под названием «Пионер». Мне нужно написать туда статью… Написать собственными руками! Вы когда-нибудь слышали что-ни-будь более нелепое?..
— Интересно, пойдет ли ангостурская горькая[269] с виски? — откликнулся профессор, поигрывая бутылкой.
Индии и дневной газеты «Пионер» не существовало. Это был дурной сон. Единственно реальные вещи в мире — кристально чистое море, добела вымытая палуба, мягкие ковры, жгучее солнце, соленый воздух и безмерная, тягучая лень.