24. Моя работа в городе
Не имея больше ни физической, ни моральной возможности жить в деревне, я переехал в город. За эти последние пять лет, проведенных мною в станицах, я видел, как, «засучив рукава», вооруженные открыто и со спрятанными револьверами в карманах партийные работники хозяйничали в деревне, точно жестокие завоеватели, проводя в жизнь постановление партии о «работе в деревне», напечатанное в «Правде» в 1928 году. Целые кварталы и даже улицы исчезли с лица земли и заросли бурьяном и кустами акации. Часть населения была убита по судебным приговорам и по линии НКВД, часть выслана, часть разбежалась, побросав свои хаты и хозяйство, часть вымерла от голода. Для народа кровь, слезы, разрушения и жертвы были в те годы не меньшие, чем во время войны с немцами.
Я уже приводил в пример станицу Прочноокопскую, одну из богатейших в крае, совершенно вымершую и опустевшую. До 75 % жителей исчезло из громадной станицы Старо-Нижне-Стеблиевской. То же надо сказать и о Гиагинской, Дондуковской, Константиновской, Чамлыкской и других станицах, которые я видел своими глазами. В других станицах я не был, но знаю, что там было не лучше. Так, станица Полтавская была выселена вся целиком, У майская разорена дотла. Словом, на черную доску занесена была вся Кубань, а потому она подверглась разорению и разграблению.
Путем убийств, насилия и грабежа сопротивление крестьян было к 1934 году сломлено. Кровавый пир закончился, деревня была усмирена, наступил могильный покой, уцелевшие жители покорно, в рванье и тряпках, капитулировали и, вступив в колхоз, стали выходить в степь на работу, чтобы получить кусок кукурузного хлеба, который правительство стало выдавать вымершей деревне в виде «продовольственной ссуды», подлежащей возврату из нового урожая.
Для пополнения опустевших станиц правительство предприняло переселение жителей на Кубань из Ставропольской, а затем из Ярославской губерний. Их принимали в нашей станице как убежденных колхозников, добровольно переселяющихся, чтобы показать пример в работе: так «брехали» сельсоветчики с трибуны при въезде этих людей. Оказалось же, что это такие же несчастные люди, как и наши жители, и что их переселили принудительно. Часть их умерла от голода, часть разбежалась, и к моему отъезду из станицы там остался лишь один парень, из Ярославля, который женился и «осел».
Уезжая из станицы в город, куда я решил переселиться, я видел на своем сорокакилометровом пути вереницы «богомолок» в лохмотьях, с намотанными на ноги тряпками; часть из них шла в районный центр, часть шла обратно, неся на спине по пуду кукурузы. Это были семена для колхозных полей. Лошади все передохли, машин еще не наделали, голодные женщины тащили семена на плечах и часто падали и умирали. За труд они получали по килограмму кукурузного хлеба, затрачивая на этот путь три дня. А над разоренной деревней, над этой грудой тлеющих костей все еще низко летали «черные вороны» — уполномоченные разных мастей и рангов: районные, краевые, столичные и личные уполномоченные Сталина.
При отъезде я зашел в милицию. В это время начальник милиции передавал телефонограмму в район. Содержание ее было таково: «Умерших 18, пухлых 900, трупоедов 25, людоедов не обнаружено». У меня с ним были приличные отношения, несмотря на то что именно он меня арестовал. Я спросил его, что происходит. Он ответил, что в Ростов приехал Калинин и требует эти сведения по всем станицам, поэтому колхозам и выдали продовольственную ссуду.
Ежедневно все начальники милиций станиц отправляли такие «сводки» в район, а районы пересылали данные в Ростов.
Переехав в Краснодар (Екатеринодар) в конце 1933 года, я вступил в городской коллектив защитников и пробыл в нем до 1935 года включительно, когда и был «вычищен» по требованию областного прокурора. Картина города в это время была несколько иная, чем в деревне. Правда, кое-где на дороге, на базаре и на вокзале валялись трупы умерших, однако на улице были видны лошади: хоть и истощенные, но они ходили сами. На базаре можно было купить стакан муки, крупы, блюдце фасоли, кусочки сахара, даже печеный черный хлеб — пайки, получаемые по карточкам. Продавались котлеты из барды с винокуренного завода, имевшие кислый и алкогольный вкус. Бывало, от них даже умирали. Я же получил хлебную карточку на 200 граммов кукурузного хлеба в день.
Городские дела не представляли особого интереса. Это были в большинстве случаев взятки, служебные преступления, растраты, хищения служащих со складов и магазинов. Бывали дела с массовым привлечением по 15–20 человек, например, всего состава работников Заготскота, Главмяса и пр. Здесь я узнал, что члены партии могут быть привлечены к суду только в том случае, если на это согласно местное партийное бюро.
Одно из первых моих дел было все же отголоском деревенских событий. Я был назначен «казенным защитником» по делу двух сельских активистов, обвиняемых в «перегибе». Сущность дела такова. Во время изъятия хлеба у крестьян два активиста, ныне обвиняемых, забрали в семье середняка все зерно. В результате отец семейства умер. Оставшиеся в живых жена и дочь умершего срезали с покойника мясо, посолили его в бочонке и питались этим. Затем все же умерла от голода и мать. Тогда двенадцатилетняя девочка срезала с матери мясо…
Примерно в это время в Ростов-на-Дону приехал Калинин. Колхозам была выдана продовольственная ссуда с возвратом и с обязательством каждого получающего ссуду работать. Вместе с тем, были изданы секретные циркуляры о том, чтобы умирающих на улицах, дорогах и площадях подбирали и оказывали им помощь. Это было примерно то же, что мертвому ставить банки. Однако в «сферах», видимо, было мнение, что произошел «перегиб», хотя об этом никто не писал и не говорил.
Настоящее дело и было результатом борьбы с «перегибами» на местном уровне. Однако это было единственное дело, по которому к суду привлекали «стрелочников». Больше о таких делах я ничего не слышал. Не знаю я и ни одного дела о смещении какого-нибудь секретаря парторганизации или председателя райисполкома.
Итак, девочка, питавшаяся мертвечиной своих родителей, выжила, но ограбивших их семью активистов из тюрьмы в суд не доставили, так как они оба умерли там от голода, и дело было прекращено «за смертью обвиняемых».
Когда я пишу эти строки, я невольно задаю себе вопрос: неужели все это могло быть? Да, все это было. Перед людьми и перед Богом я отвечаю за все те строки, которые пишу.
Применение закона «по аналогии» и «кодекса без статей» практиковалось в городе так же, как и в деревне. Натяжки и просто искажение фактов — один из любимых приемов следователей и судов. Так например: в степи жгли осенью сорные травы. Неожиданно ветер стал менять направление, и огонь пошел на стог сена. Это стихийное явление было сочтено за контрреволюционный умысел, имевший целью уничтожить корм для колхозного скота. Обвиняемый Майборода был приговорен к расстрелу.
В городе я познакомился и с другими методами «работы» НКВД и судов. Расскажу два случая.
Особенно дефицитным товаром в СССР являются гвозди, как в прошлом, так и в настоящем. В продаже для населения их нет: это так называемый «планируемый» товар (весь металл идет «на оборону»). К заведующему складом сельхозснаба явился человек и завел разговор о продаже ему гвоздей, запланированных для нужд колхозов и совхозов. Заведующий категорически отказал. Покупатель был настойчив, достал бутылку водки и хорошую закуску. В конце концов он «ублатовал» заведующего и заплатил ему все деньги вперед по 20 руб. за пуд — 3600 руб.
Первая же партия гвоздей в количестве 5 пудов была задержана при вывозе со склада, заведующий арестован и предан суду по декрету от 7 августа 1932 года. При аресте у него были обнаружены все 3600 руб., номера которых были записаны у покупателя, так как он был агентом НКВД. Обвинение было построено как хищение государственного имущества и притом «особо дефицитного». Суд приговорил его к расстрелу.
Другой случай. Слушалось дело по обвинению восьми человек в хищении из центрального магазина товаров и денег. Вдруг, на второй день разбора дела, судья сделал неожиданный перерыв: ему кто-то «стукнул» запиской, что один из народных заседателей — «кулак». После часового перерыва дело было возобновлено с другим народным заседателем, которому председатель в совещательной комнате «разъяснил» все то, что происходило в суде за два дня. Прокурор против этого процессуального нарушения не возражал. Защиту даже не спросили, да она и не возражала бы, так как нарзаседатели — пешки, а требовать разбора дела с начала — это озлобить судью, который даст за это несколько лишних лет обвиняемым.
Но не в этом был интерес настоящего дела. Процесс был громкий, с участием отчаянного головореза-прокурора. По ходу дела мне стало ясно, что не привлечен еще один обвиняемый — девятый, главный виновник. Это было понятно, конечно, и прокурору, но следственный материал и прокурор почему-то его выгораживали. Я, конечно, этого вопроса не касался вообще. Меня интересовал только вопрос: был ли он агентом ГПУ или дал взятку, а дать он мог «крупно», хватило бы и следователю, и прокурору. (По советским масштабам «крупно» это, например, по мешку белой муки.) Все восемь обвиняемых получили разные сроки тюрьмы, а девятый… в скором времени заплатил своей жизнью, по совсем другому делу.
Следователем по этим делам был некий Кобзарь, бывший белый офицер, перешедший к красным и за измену заслуживший прощение. В партию все же он принят не был и оставался беспартийным. Когда ему приходилось бывать в расстрельных комиссиях, о которых я рассказывал выше, он, будучи в то время народным судьей, кроме обязанностей судьи добровольно выполнял и роль палача. Он был следователем, затем судьей, потом опять следователем, но, несмотря на свои жестокости и зверства, не достиг высоких постов и в конце концов стал юрисконсультом хозяйственных организаций.
Этот Кобзарь вместе с прокурором пришили несчастному еще худшее дело: контрреволюционное вредительство. Он был директором хлебозавода, т. е. механизированной пекарни, а потому его обвинили в том, что во время движения теста по конвейеру он высыпал туда граммофонные иголки с целью массового ранения полости рта и желудков населения и возбуждения народа против власти. Тесто, куда были брошены иголки, было, дескать, выпечено, и вся партия хлеба с иголками попала в магазин номер 5, где и была обнаружена следователем еще до продажи его населению. Остальной хлеб, вышедший из пекарни, был хороший. Дело это было закончено следствием очень быстро, передано в НКВД, и обвиняемый был расстрелян.
А произошло вот что. Следователь и прокурор получили по первому делу с обвиняемого взятку и, не желая оставаться таким образом у него в руках, «ликвидировали» его по второму делу. Иголки, конечно, всыпал сам следователь, затем проследил за выпечкой этой партии, узнал, в какой магазин она идет, и обнаружил преступление заблаговременно, предотвратив тем самым контрреволюционные последствия.
Все эти «провокационные» дела очень типичны: они раскрываются следственными органами в самый последний момент. Этим подчеркивается, с одной стороны, что преступление вполне закончено, а потому обвиняемый несет полную ответственность, с другой стороны — «бдительность» следственной власти безупречна, и она должна заслужить благодарность населения.
Для нас, защитников, связь этих двух дел и общая картина были совершенно ясны, тем более что Кобзарь любил выпить за чужой счет и во время выпивок рассказывал такое, от чего волосы становились дыбом. Рассказал он нам и о деле с граммофонными иголками, а потому, встречаясь в суде с этими «судебными работниками», мы поджимали хвосты, так как понимали, что каждому из нас может быть «пришито» любое дело. Прокурор же, участвовавший в деле об иголках, вскоре получил назначение в краевую прокуратуру. Позже он был отправлен в Москву, в НКЮ.
Профессия честного советского адвоката — одна из наиболее тяжелых и опасных: в то время, как все от Белого и до Черного моря молчит, «бо благоденствует», как сказал Тарас Шевченко, адвокат после погромной речи прокурора, который с завыванием требует от имени мирового пролетариата расстрела, должен встать и публично говорить в защиту «врага народа» в напряженнейшей атмосфере терроризированной толпы слушателей, среди которых стоят и шныряют чекисты с красными околышами и огромными маузерами в деревянных чехлах, а за судейским столом сидит партийный разбойник.
Многие советские адвокаты не выдерживают этого психологического натиска, судебного террора и в своей защитительной речи, вполне соглашаясь с прокурором и присоединяясь к его мнению, просят лишь о снисхождении к обвиняемым, а также и к себе. Где же взять силы и мужества, когда кругом кровь, слезы, стоны, невинно осужденные, бесконечные ссылки на верную гибель, провокации следственных органов и прокуроров и многочисленные смертные приговоры?
Суд, прокуратура, следователи — это термины, краденные из европейского и американского обихода, и понятия эти совершенно не подходят к советской судебной системе. Будет понятнее, если советскую юстицию назовут кухней и лакейской: прокуроры и следователи, как повара, крошат, рубят, пропускают через мясорубку и жарят, а судьи, как лакеи, подают на судейский стол для общественного питания омерзительные кушания с отвратительным гарниром и под кровавым соусом, в соответствии с сегодняшним партийным меню.
Я в своих записках останавливался на эпохе НЭПа, т. е. на золотом веке советской юстиции, когда вышли кодексы, подчас хорошо комментированные, с систематически расположенным материалом, когда советские судьи соревновались друг с другом, кто сумеет больше и «чище» «взять» и когда адвокату было положительно совестно просить у суда удовлетворить его иск только потому, что так написано в законе.
Я остановился также на страшном периоде деятельности суда в «эпоху мирного строительства социализма», где суд, наряду с органами НКВД, был бесчеловечным кровавым палачом народа, когда уже не играли роли ни кодексы, ни законы, ни справедливость, но только директива партии: «Если не будете ставить к стенке вы, мы будем ставить к стенке вас».
В 1935 году я был «вычищен», и карьера моя в качестве адвоката закончилась.
Отойдя, хотя и вынужденно, от этого дела и оглянувшись на все события, я понял, что я рано или поздно попал бы в еще большую беду, так как примириться с такой системой советского правосудия, в основе которой лежит партийный произвол, весьма трудно и подчас совершенно нестерпимо. Когда прокурор является носителем морального и физического насилия, а защита должна быть покорной, послушной и почти бессловесной рабыней, когда в душе все кипит и клокочет — в эти моменты легко сорваться с крутого скользкого обрыва и упасть в бездну.
Полгода я был безработным и дошел до состояния крайней нужды и нищеты. Куда бы я ни обращался за работой, я получал отказ, так как я был «вычищен», да еще по требованию областного прокурора. Наконец я получил место юрисконсульта в одном кооперативном учреждении, откуда мой предшественник был удален за пьянство. В дальнейшем я наблюдал «работу» судебно-следственных органов уже в качестве юрисконсульта различных хозяйственных организаций до и во время войны.
Разврат в органах юстиции, с такой охотой воспринятый судебными работниками сверху до низу, прочно укрепился в советской судебной «семье». Он является началом и фундаментом советских «судебных традиций», и, как неизбежный вывод из этого положения, советская юстиция превратилась в охоту на людей. Задачи советской судебной системы те же, что и НКВД, т. е. приведение населения к полной покорности. В общей массе народ является врагом социализма, и поэтому он должен быть забит так, чтобы не посмел поднять глаз на лучезарный лик своего владыки-поработителя. В этом партия видит воспитательное значение суда.
Бесправие, судебный произвол и безумная жестокость советской судебной политики не менее тягостны, чем экономические лишения и разруха в стране социализма. Они не только спутники, но движущая сила при построении бесклассового общества.