16. Высылка. Расширение прав народных судов. Судьи-гастролеры

В станице как-то ранним утром разнеслась жуткая новость: «Началась высылка». Никто не знал, что его ждет. Списки высылаемых были секретные. Базар мгновенно опустел, на улицах также никого не было видно, и люди прислушивались со своих дворов к крику и плачу, раздававшимся то тут, то там. Высылок было три; в них попали «кулаки». Затем была еще и четвертая, в нее пошли и бедняки, и середняки, и вообще все, кто не выполнил госзаданий и мешал коллективизации. Вторая высылка проходила при особенно неблагоприятных условиях погоды: распутица, грязь, холод, снег, гнилая кубанская зима. Жалкие, худые, голодные колхозные лошади, выбиваясь из сил, тащили тяжело нагруженные подводы к ближайшей станции железной дороги, за 36 километров.

На следующий день мне пришлось добираться пешком из нашей станицы на эту станцию железной дороги. Путь напоминал отступление противника: валялись дохлые лошади, фуры со сломанными колесами, некоторые предметы домашнего обихода, сброшенные для облегчения груза. Не доходя до станции Старо-Михайловской, в глухой степи я увидел женщину, сидящую на мокрой земле, и прижавшуюся к ней девочку. Они накрылись какой-то мокрой одеждой и барахлом. Возле стояло на земле небольшое корыто из оцинкованного железа, в нем лежал мертвый ребенок. Оказалось, что на их фуре сломалось колесо и всех погнали пешком, а муж ее был на другой фуре. Она взяла свою дочку за руку, а маленького ребенка положила в корыто и тащила за собой по грязи на веревке. Так они шли и остановились ночевать, где я их застал. Силы им изменили, и они не могли встать и идти дальше. Они погибали от голода, холода и сырости. Я не буду передавать слов этой женщины, но я видел, что чаша ее страданий переполнена и она уже не верит в милосердие и помощь Бога. Я отдал им все, что было со мной: кусок черного хлеба и полкило колбасы из конины, и обещал сообщить о них в сельсовет, чтоб им прислали помощь.

Не могу не остановиться здесь на этом ужаснейшем продукте советского питания: «кази-конь», то есть казанская конская колбаса, 7 руб. килограмм. Возле станицы Тульской, над рекой Белой, на живописной полянке расположилась конская бойня. К ней подгоняют палками и дубинами, с руганью тащат на веревках, иногда волокут прямо по земле жалкое подобие лошадей, с вытекшими глазами, в нарывах и гнойных язвах, хромых, с ранами на плечах и холках, с вытертыми тощими боками крестьянских помощниц, доведенных в колхозах до состояния крайнего изнурения, болезней и худобы. Их не режут, а наносят удар молотом между ушами, и еще живых, трепещущих подтягивают за задние ноги веревкой к верхней балке и начинают снимать с теплой кожу, так как с остывшей это требует больше труда и времени. Мне приходилось часто проходить на станцию железной дороги мимо этой бойни и слышать стоны, напоминающие детский плач и вопли.

7 руб. килограмм — это за мясо для питания советского обывателя. Кожа — для защитников советской власти, для командиров и бойцов Красной армии, а для колхозов — ни копейки: они получают только акт от бойни для списания лошади с баланса, так как Госстрах платит лишь в случае падежа от болезни, но не за убой по причине истощения.

В сущности, эту колбасу в цивилизованном государстве не допустила бы к продаже ни одна санитарная инспекция, так как бойня не имеет ни водопровода, ни вентиляции, ни холодильника. Я видел это мясо, срезанное и содранное с подвешенных конских туш: оно голубого цвета, все в пленках, его бросают кусками в деревянные бочки с рассолом, а кишки для колбасы промывают тут же в стоящих деревянных кадушках. Тысячи зеленых и черных мух крупного калибра роятся и гудят, как на пчельнике, над этим скользким синим мясом.

Если вы входите в магазин, когда туда привезли партию казанской конской, вас одурманивает тяжелый запах лошадиного пота и какого-то смрада. Но люди стоят уже густой очередью, и вы становитесь тоже…

И вот я отдал той женщине и ее дочурке полкилограмма такой еды. Ничего больше у меня не было.

Но это еще не был голод. Голод был еще впереди. Это были лишь зловещие предвестники идущего голода, друга партии и правительства и помощника их в мероприятиях по проведению сплошной коллективизации в деревне.

В сельсовете станицы Старо-Михайловской женщина-председатель на мой вопрос о несчастных сказала примерно следующее:

— Знаю и без вас. Да у нас у самих высылка, и лошадей нет, послать нечего. Да, кроме того, эта кулачка из станицы Темиргоевской, обращайтесь туда… Вон там на станции одному кулаку вагонной дверью руку оторвало, чего же я одна за всех должна отвечать?

Я зашел к секретарю станичной партийной ячейки. Он был всклокоченный, не спавший ночь, и грубо меня спросил:

— А вы кто такой, ваше социальное положение? Ну так вот: обойдемся и без защитников, революция не пострадает, если кулаки погибнут, хоть и все.

Казалось бы, что после такого расслоения деревни, бесчеловечно жестокого троекратного погрома, когда весь неблагонадежный элемент и кулаки были «изъяты», дело коллективизации деревни должно было бы идти успешнее. Однако нет: эта гнилая промышленно-экономическая система, хотя и насыщенная тракторами, комбайнами, агрономами, различными льготами и ссудами, могла возникнуть и существовать только под кнутом и насилием. Нажим администрации и судов на единоличников с целью разрушения их хозяйств и принуждения вступить в колхоз все усиливался, пощады не было и оставшимся после трех высылок середнякам и беднякам. Возникали дела об агитации против колхозов и о преступлениях внутри колхозов, а также «дела о ямах», в которые крестьяне прятали хлеб от ненасытного правительства.

Народные суды получили право вынесения приговоров наравне с краевыми судами, т. е. право расстрела (до этого они могли давать максимум 10 лет лишения свободы с последующей высылкой на 15 лет). В помощь местным народным судьям стали посылаться «гастролеры» — судьи из Ростова-на-Дону и Екатеринодара, натасканные и получившие «зарядку» в краевых центрах.

Четыре моих клиента обвинялись в агитации против колхозов в глухом хуторе Скобелевском. Дело разбиралось на месте преступления налетным судьей из Ростова. Обвинение было построено по ст. 58–10 УК РСФСР с лишением свободы до 10 лет, хотя, как я указывал ранее, в этой статье говорится лишь о «призыве к свержению, подрыву или ослаблению советской власти». Коллективизация на этом хуторе проходила следующим образом. Люди никак не хотели обобществлять своих лошадей и вступать в колхоз. Однажды глухой ночью вспыхнул огромный пожар: загорелся большой стог соломы в степи невдалеке от хутора. В церкви ударили в набат, сельсоветчики и активисты бегали по хутору с криками, увеличивая панику, и выгоняли всех на тушение огня. Когда солома благополучно сгорела и люди вернулись на хутор, они увидели, что лошади их «обобществлены» и стоят уже в изъятых крестьянских конюшнях, отведенных под колхозное хозяйство.

Прокурор, широко жестикулируя руками, громовым голосом требовал для моих клиентов 10 лет, указывая на их особую социальную опасность. Он громил этих несчастных крестьян, сидящих с опущенными головами на скамье подсудимых, называл их «позорными» именами кулаков, подкулачников, врагов и т. д. Процесс был так называемый «показательный», на страх всему хутору, собравшемуся слушать дело. Что можно было сказать в защиту этих людей, если они совершили «преступление» не против соседа или частного лица, а против государства? Это такой случай, что защитник обвиняемых может лишиться еще и своей головы, так как эти дела считаются делами особой политической важности.

Настроение слушателей, сидящих и стоящих густой толпой в помещении, в окнах и дверях, было мрачное и тяжелое. Мне казалось, что каждый думал: «Не только свели лошадей со двора, как конокрады, а еще и судят нас! Где же правда, где закон, где найти защиту, делают с нами, что хотят…»

Прокурор закончил эффектным жестом руки: я требую 10 лет!

Я решил действовать против «них» тем же оружием. Схема моей речи была примерно такова: «Прокурор утверждает, что это социально опасные люди… Это глубокая ошибка. Колхозное движение неудержимым потоком охватило крестьянство земли русской; крестьяне уже не спорят, что лучше: единоличное хозяйство или колхоз. Они спорят лишь о том, как лучше поставить дело внутри колхозов. Обвиняемые же подобны муравьям, пытающимся переплыть этот неудержимый бурный поток колхозного движения. Поэтому они не социально опасны, а социально смешны и все равно будут захвачены этим могучим течением крестьянской массы.»

Я делал вид, что говорю искренне и с воодушевлением, и продолжал так: «К тому прогрессу крестьянского хозяйства, о котором говорил тов. прокурор, я добавлю, что партия и правительство шлет в деревню невиданную до сих пор не только у нас, но и за границей механизацию и агрономическую помощь всех видов. Правительство помогает крестьянам поставить колхозное сельское хозяйство на высоту технических и научных знаний, а они, обвиняемые, все еще держатся за хвост слепой кобылы. Это деревенские комики. Правда, дураков и в церкви бьют, но здесь же советский суд! Я усматриваю в них не социально опасный элемент, а комический, а потому прошу оставить их на свободе, чтобы на колхозных собраниях можно было бы не только обсуждать серьезные деловые вопросы, но иногда и посмеяться над этими чудаками, желающими ковырять землю однолемешным плужком, когда трактор тянет 12 лемехов на любую глубину. Тем более что обвиняемые, будучи маломощными середняками, не могут по своему классовому положению быть противниками рабоче-крестьянского правительства».

Речь сложилась удачно, и я видел среди слушателей одобрительные улыбки; люди понимали, что тучи над головами обвиняемых рассеиваются. Но в душу мне закрадывалось сомнение, не «переборщил» ли я, не превратился ли я в колхозного агитатора. А что, если суд все же даст 10 лет и этим подчеркнет правдивость моих слов о «благодеянии» партии и правительства и об опасности подсудимых? Я хотел ценою своей лжи купить свободу моих клиентов. Если они будут осуждены, у них и у слушателей останется воспоминание о моей подлости, а у меня в душе осядет проклятая ложь. Совещание продолжалось недолго. Приговор оглашен: три месяца принудительных работ каждому, из-под стражи освободить, зачтя время, проведенное в тюрьме во время следствия. Толпа повеселела и хлынула вместе с обвиняемыми к выходу. Секретарь суда вызвал меня в совещательную комнату. Кроме судьи, я увидел там человека в какой-то мятой шапке и в старом грязном брезентовом плаще. Он протянул мне руку:

— Ну, брат, здорово же ты агитнул, вот спасибо тебе, это защитник настоящий, а я все думал, что же ты будешь говорить по этому делу. Молодец!

Обращение на «ты» означало особое расположение.

Это оказался заместитель председателя Северо-Кавказского краевого исполкома тов. Касилов. Он был в начале революции сапожником в станице Крымской, а сейчас находился на хуторе, проводя кампанию по коллективизации и пахоте, так же как и другие «головки» из Ростова, командированные на «работу в деревне». Пахота на хуторе подвигалась плохо, так как у трактористов износилась и разбилась обувь, а босым работать было нельзя, так как по утрам ударяли морозы. Тогда он созвал правление колхоза и актив на заседание в колхозную сапожную мастерскую. Перед ним лежала груда рваной, грязной, вонючей обуви. Он открыл заседание по текущим вопросам хозяйства и, в грязном фартуке, вооружившись ручным сапожным инструментом, стал выдирать клещами прелые стельки, кроить из старых голенищ новые, мочил «товар» в воде, стучал молотком, работал дратвой, шилом и рашпилем совместно с колхозными сапожниками — словом, к концу заседания были не только рассмотрены вопросы, стоящие на повестке дня, но и разрешена основная проблема: трактористы могли работать уже в обуви, отремонтированной самим зам. пред, краевого исполкома. В суд же он зашел послушать показательный процесс.

В 1937 году Касилова расстреляли. Но когда он возился с вонючей обувью, он был еще во всей своей славе и могуществе.

Были гастролеры-судьи и похлеще. Так, один мальчишка, комсомолец, вынес смертный приговор колхознику за то, что тот замахнулся вилами на председателя колхоза. Дело шло без прокурора и без защитника. Обвиняемый, видимо, не подозревал, какая судьба его ожидает. Когда судья вынес смертный приговор, часовые щелкнули затворами винтовок и взяли ружья наперевес, направляя штыки на обвиняемого. Толпа слушателей ахнула от неожиданности и ужаса и, думая, что осужденного сейчас же на месте будут расстреливать, бросилась к выходу, опрокидывая скамейки и стулья. Поднялся крик, плач и вопли.

Через некоторое время меня вызвал судья и предложил подать кассационную жалобу по этому делу. Это значит, что они будут нагонять ужас и страх, а защитник должен где-то в отдаленной кассационной инстанции, в Верховном Суде смазать это дело. Обвинение было построено как покушение на убийство с контрреволюционной целью, а на самом деле это была просто крестьянская руганка, во время которой председатель колхоза пригрозил обвиняемому кнутом, а тот вилами.

Однако возвращаюсь к прерванному рассказу о гастролере, вынесшем приговор по делу моих клиентов — антиколхозных агитаторов. Акции мои после разговора с Касиловым поднялись на 100 %, а потому судья предложил мне вернуться в станицу вместе с ним на тачанке. Дорога была очень плохая, глубокая грязь, огромные ухабы, местами болота, и лошади тянули с трудом. Судья, под впечатлением разговоров в суде о механизации сельского хозяйства, продолжал тянуть эту канитель. На одном из гиблых мест, когда казалось, что лошади дальше не вытянут, он промолвил:

— А знаете, через какую-нибудь пару лет, во всяком случае, к концу пятилетки мы будем ездить здесь уже по асфальтовым или бетонным дорогам.

— Да, — ответил я, — нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики.

Стало совсем темно, и с неба сыпался то дождь, то снег; вдруг сломалась задняя ось, и тачанка села. Темнота, глухая степь, грязь. Кругом стоят еще не убранная колхозная кукуруза и колхозный бурьян, и в них шелестит ветерок. В таких случаях выпрягают лошадей и едут верхом, а утром приезжают и забирают тачанку. Так и было решено. На лошадей навьючили постромки, вожжи, подушки от сидений, дела, портфель судьи и секретаря; кучер и я пошли пешком.

Судья был высокий тощий человек, близорукий, в больших роговых очках. Секретарь с горбом на спине и груди, с тяжелой одышкой… Словом, Дон-Кихот и Санчо Панса.

Вдруг раздался выстрел в степи, и пуля просвистела где-то близко, затем вторая и третья…

— Ох, я, кажется, буду первой жертвой, — пробормотал судья, нагнувшись к гриве лошади. — Неужели это террористический акт?

— Нет, товарищ судья, — сказал я, — должно быть, это кто-то отстреливается от волков, ведь здесь недалеко идет дорога на хутор Левандовский, а там большие прошлогодние стога колхозной соломы, где волки делают себе логовища.

— Но ведь волки могут прийти и сюда. Вы знаете, товарищ защитник, возьмите мой револьвер и стреляйте в них, а то мне с лошади неудобно. И что это они думают в Ростове, неужели я должен рисковать своей жизнью, чтоб провести пару каких-то паршивых дел!

— Это «работа в деревне», товарищ судья — ответил я.

В это время слева от нас, не очень далеко, замерцали зеленые огоньки и скрылись, затем снова и ближе. Так мерцают теплой летней ночью в воздухе Ивановы светлячки.

— Это, похоже, волки, — сказал флегматично кучер. — А ну-ка, товарищ защитник, попужайте их.

Я выстрелил подряд два раза. Лошадь судьи рванулась, и он свалился с нее и упал в грязь с портфелем, делами, вожжами, постромками и подушкой. Кучер бросился к лошади, чтобы она, освободившись от груза, не убежала домой, а я стал помогать судье. Все было у него в грязи: и шапка, и пальто, и портфель, и руки, и он запутался в вожжах и постромках. Кроме того, он обронил свои очки. К счастью, портфель его был набит туго номерами «Правды»: он предполагал вести еще в деревне культурно-развратительную работу. Мы зажгли один номер «Правды», затем другой и разыскали очки. В дальнейшем кучер взял всю пачку газет и, идя впереди, время от времени зажигал газету и размахивал ею в ночной темноте, отпугивая зверя. К счастью, до станицы оставалось недалеко, и путешествие наше окончилось без приключений.

— Вы знаете, товарищ защитник, я никогда не упал бы с лошади, это не в моих правилах, но мне показалось, что вы попали нечаянно в меня, — сказал судья.

Придя домой в разорванных калошах и с ботинками, полными воды и грязи, я свалился и заснул мертвым сном. Через некоторое время меня вызвал к себе прокурор и стал расспрашивать о нашем путешествии. Я рассказал.

— Значит, вы были обстреляны в степи неизвестными лицами, а затем отбивались от волков и разводили огонь? — сделал вывод из моих слов прокурор. Оказалось, это был запрос от Северо-Кавказского краевого суда по рапорту судьи о его «работе в деревне» с опасностью для жизни. Очевидно, это в его партийном деле было отмечено особо, как заслуга перед революцией. Допрашивались также кучер и секретарь.

У меня в душе все же было поганое чувство в связи с моей агитационной речью в пользу колхозов по делу на хуторе Скобелевском. Однако в один прекрасный день ко мне по маловажному делу с этого хутора пришел клиент. В разговоре он сказал мне:

— Уж очень нам всем на хуторе понравилась ваша речь: как вы ловко ихнее сало им же за шиворот вылили. Мы ведь тоже понимаем, что вам надо было людей спасать. А машины что? Они действительно и пашут, и косят, и молотят, но они же вслед и увозят все зерно от нас, а нам выточки остаются. Очень вы хитро подъехали к ним, а судья рот и раззявил.

Прощаясь с моим клиентом, мы крепко пожали друг другу руки, и на душе у меня просветлело.