АНАТОЛИЙ И СЕРГЕЙ
Мариенгоф и Есенин прожили вместе, под одной крышей (вернее, под несколькими крышами, так как переезжали) больше, чем Есенин с любой из своих жён.
И фотографий совместных у них столько, сколько у Есенина нет ни с одной женщиной. Мало того, их больше, чем снимков у Есенина со всеми его жёнами и любимыми, вместе взятыми. Какую-то конкуренцию составляет Айседора Дункан, но тут другая история: это не сами Есенин и Дункан фотографировались — это их, как одну из самых известных пар, фотографировали зарубежные репортёры.
Происхождение фотографий Мариенгофа и Есенина иного свойства: им ужасно нравилось себя запечатлевать. Они были уверены, что это — для истории.
Есенин посвятил другу самую главную свою теоретическую работу «Ключи Марии» (1918) — «С любовью Анатолию Мариенгофу», лучшие поэмы: маленькую — «Сорокоуст» (1920) и драматическую — «Пугачёв» (1921), а также стихотворение «Я последний поэт деревни…».
И ещё одно пронзительное посвящение — «Прощание с Мариенгофом» (1922): «…Среди прославленных и юных / Ты был всех лучше для меня»…
Ещё раз, для закрепления, повторим: Среди. Прославленных. И юных. Ты. Был. Всех лучше. Для меня.
После этих строк оспорить значение Мариенгофа в жизни Есенина нельзя — надо самого Есенина отрицать. Ни Клюеву, ни Орешину, ни Клычкову, ни Наседкину, никому другому он такого не говорил.
Мариенгоф посвятит Есенину стихотворения «На каторгу пусть приведёт нас дружба…» и «Утихни, друг. Прохладен чай в стакане…», поэму «Встреча». Есенин — и в пору дружбы, и после смерти — будет упоминаться во многих его стихах.
Это было высокое чувство — о таких отношениях слагают песни и пишут романы.
«Как Пушкин с Дельвигом дружили, / Так дружим мы теперь с тобой», — писал Мариенгоф, и вовсе не кривил против истины.
Понятно, что могут нам сказать по этому поводу: «Не было бы Есенина — не было бы никакого Мариенгофа!» Щедрый рязанский Лель пригрел на груди змею с лошадиным лицом — Толю, — а тот позже отблагодарил чёрной, без вранья, неблагодарностью, написав известные мемуары.
На самом деле всё как раз наоборот. Когда бы Мариенгоф писал и жил отдельно от Есенина — он и остался бы как отдельный стихотворец и писатель, вполне себе первого ряда, ну или полуторного — потому что там тако-ой первый ряд был: глаз не хватит вершины разглядеть. Что поделать, да, Есенин — национальное достояние. Есенин был настолько велик, что оказался способен заслонить кого угодно — собственно, и заслонил. Кажется, даже великий поэт Николай Клюев не вполне выбрался из-под есенинской тени.
Но.
Они — Сергей и Анатолий — после выхода многочисленных совместных сборников задумали выпустить книгу «Эпоха Есенина и Мариенгофа». Даже написали для неё манифест (и в очередной раз сфотографировались вдвоём).
Долгое время (по меркам своей стремительной жизни) Есенин безусловно воспринимал своего друга — как равного.
Вдвоём они хотели сочинить две монографии — о художнике и имажинисте Георгии Якулове и о великом скульпторе Сергее Коненкове (к нему одно время они постоянно захаживали в гости). Выход этих книг анонсировало их издательство «Имажинисты»; но руки, видимо, так и не дошли.
Позже не раз заводили речь о другом совместном сборнике, на обложке которого было бы написано: «Есенин и Мариенгоф: хорошая книга стихов».
Подписи Есенина и Мариенгофа стоят под дюжиной имажинистских манифестов. Характерно, что с крестьянскими поэтами Есенин никаких совместных манифестов не выпускал. Любой исследователь, пытающийся отлучить Есенина от имажинизма и изучающий его исключительно по ведомству «почвенников», неизбежно вынужден обходить эти очевидные вещи.
Неужели это означает, что у Есенина был дурной вкус, раз он выбрал себе такого собрата? Или он не разбирался в людях? А мы теперь такие умные выросли, что разбираемся?
В Пензе, в здании по улице Московской, 34, до революции размещалась частная гимназия Пономарёва — там учился и там собрал поэтический кружок Мариенгоф. А сейчас в этом здании находится магазин под названием «Арлекино». Знаковое совпадение!
По сей день многие воспринимают не столько Мариенгофа, сколько его «цирковой образ».
Арлекин, клоун, акробат, даже шут — всего лишь маски, которые выбрал себе Мариенгоф. На самом деле он: реформатор рифмы, создатель собственной уникальной поэтической мастерской, своей, узнаваемой и только для него характерной манеры, кого-то — отталкивавшей, кого-то — завораживавшей.
По чёрным ступеням дней,
По чёрным ступеням толп
(Поэт или клоун?) иду на руках.
У меня тоски нет.
Только звенеть, только хлопать
Тарелками лун: дзин-бах!
Многие купились на эти его — под куполом — кульбиты. Кто-то аплодировал, кто-то свистел, но только самые внимательные догадались, что кричит он столь дерзко и громко далеко не всегда для того, чтобы на него обратили внимание. Иногда он кричит так, как кричат дети, чтобы напугать то, что самих их приводит в ужас.
К тому же маска шутовства даёт возможность, кривляясь, говорить о самом главном и самом страшном. Шут потом станет частым персонажем стихотворных драм Мариенгофа, да и кто герои его романа «Циники», как не трагические шуты? Можно сказать, что повествование романа «Бритый человек» также идёт от лица шута.
У Мариенгофа Есенин многому научился.
Поэту Владимиру Эрлиху Есенин говорил, что у него в «Пугачёве» рифмы — «как лакированные башмаки».
В самом широком смысле, и в прямом и в переносном, лакированные башмаки в жизни Есенина появились — от Мариенгофа. Есенин с удовольствием надел их, прибрав лапти.
Ещё Вадим Шершеневич заметил: «Краевое созвучие (рифма, ассонанс, диссонанс) не может исчезнуть; но, вероятно, ей суждено пережить какую-то очень сложную и трудную эволюцию. В этом направлении сейчас много работает имажинист А. Мариенгоф, разрабатывающий трудолюбиво рифмы, основанные на переходных ударениях <…> Несомненно, под его влиянием Есенин стал рифмовать: смрада — сад, высь — лист, кто — ртом, петь — третий и т. д.».
О том же говорили даже за границей. Например, польский поэт и переводчик Леонард Подгорский-Околув в статье «О рифме» писал тогда, что разноакцентная рифма Мариенгофа просматривается в рифмовке Есенина.
Но не только в рифме дело. Есенину до 1919 года вообще не была свойственна своеобразная поэтическая ирония, разве что в народном смысле — по линии озорной частушки. Иронизм, человеческий, почти уже тактильный контакт с читателем в стихах, новая, слегка, а то и сильно провоцирующая интонация, откровенность на грани скандала — всё это безусловное наследство дружбы с имажинистами, особенно с Мариенгофом.
Мариенгофа в творчестве Есенина можно обнаружить не только в «Кобыльих кораблях» или в «Пугачёве», но и в цикле «Москва кабацкая», и в лирике последних двух лет.
Обратите внимание, насколько свободное строение строфы и нарочито элементарные, точные рифмы таких стихов Мариенгофа, как «Я не хочу, чтобы печалились и сожалели…» или «Друзья (как быть?) не любят стихотворцев ныне…», интонационно схожи с поздними «маленькими поэмами» Есенина — «Русь уходящая», «Русь Советская» и т. д.
Оцените, например, такой фокус:
О сверстники мои!
Бунтовшики!
Друзья!
Мне ль видеть вас в покорном равнодушьи?
Печальна осень на Руси:
Здесь клён топорщит багровеющие уши,
Там хлопает осина
В жолтые ладоши.
………………
Ну что ж!
Прости, родной приют.
Чем сослужил тебе, и тем уж я доволен,
Пускай меня сегодня не поют —
Я пел тогда, когда был край мой болен.
…………………
Уж и берёза!
Чудная… А груди…
Таких грудей
У женщин не найдёшь.
С полей обрызганные солнцем
Люди
Везут навстречу мне
В телегах рожь.
Это могло быть одно стихотворение, но первая строфа тут Мариенгофа, а вторая и третья — из разных стихов Есенина.
Парадокс лишь в том, что эта новая, вольная, как бы уставшая, на три пуговицы расстёгнутая стихотворная манера появилась у Мариенгофа, после всех его имажинистских выходок, в 1922 году — а Есенин упомянутый цикл «маленьких поэм» написал года два-три спустя.
Есенин вовсе не обязан был хранить в душе благодарность милому Толе за дружбу и, в известном смысле, сотворчество.
Есенин был гений, ему простительно. Но для потомков не будет лишним отдавать себе в этом отчёт.
На друга своего Мариенгофа Есенин ещё в разгар их дружбы немного озлился, сказав, что Толя «ничему не молится», а нравится ему «только одно пустое акробатничество».
На эти есенинские слова любят ссылаться безмерно почитающие Есенина и столь же безмерно не любящие Мариенгофа.
В них, да, есть правда.
Но не полная, не вся.
И образы его с каждым годом становились всё более органичными. И он — молился.
Быть может, Родине в меньшей степени, чем Есенин, хотя и Родине тоже.
Но товариществу, дружбе и высокому искусству молился точно — и этого немало.
Сегодня вместе
Тесто стиха месить
Анатолию и Сергею.
Поэтическая дружба была для него священнодействием!
А когда дружба иссякла — и поэзия отошла.
О други, нам земля отказывает в материнстве,
Пусть будем мы в своей стране чужими.
Делить досуги с ними мудрено, —
Они целуют в губы нелюбимых,
Они без песен пьют вино.
Не говорите ж стихотворцам горьких слов,
В пустыне жизнь что лёгкий дым,
Но хлеб черствее, чем каменья.
Мы сами предадим
Торжественному запустенью
Любимые сады стихов.
Неожиданно выяснилось, что Мариенгоф в поэзии и в поэтической дружбе (а эти вещи для него, пожалуй, равнозначные) не лукавил и не кривлялся — долгое время он весь был соткан из этого.
Читавшие в начале 1920-х строки Мариенгофа о том, что он сам предаст запустению свои любимые стихотворные сады, могли подумать, что он опять кокетничает.
Но тут была правда — его поэтическая страсть скоро сойдёт на нет.
Окончательный распад дружбы с Есениным тут является едва ли не главной причиной.
Пока Есенина мотало по Европе и Америке, Мариенгоф несколько раз совершил те или иные оплошности: то пытался выудить у Бениславской, без ведома Есенина, главу из «Пугачёва» для публикации, то не передал какой-то причитающийся гонорар сестре Есенина — Кате, которая переехала в Москву, а она потом нажаловалась брату…
Но вернувшись в Россию, Есенин сбежал от Дункан и захотел вновь поселиться с Толей вместе, а Айседору послать туда же, куда послал всех предыдущих жён.
Мариенгоф предложил Есенину вернуться в их бывшую квартирку на Богословском. Есенин — согласно воспоминаниям Мариенгофа — отказался, сказав, что ни к чему пытаться усидеть на чужом облучке: тут у тебя, Толя, жена, сын…
На самом деле, Есенин некоторое время всё-таки жил с молодой семьёй Мариенгофа. Но это уже не прежняя их жизнь была: почти ничего от неё не осталось, только адрес жилплощади.
Одно время они вроде бы задумали на двоих купить новую квартиру…
Никритина, по-женски осознавая, что мужа этот золотоголовый может утянуть за собой, делает любопытный вывод: чтоб Сергей Александрович не брал в оборот Толю, надо его влюбить — и знакомит Есенина с актрисой Августой Миклашевской — незамужней, известной и очень красивой.
Надо сказать, Никритина угадала: Есенин видит Миклашевскую, пришедшую к ним в гости на Богословский, и немедленно увлекается ею…
Всё это какое-то время длится, но настоящей, причём в самом прямом смысле близости у Есенина с Миклашевской не складывается.
…Есенина опять качнуло к милому Толе.
Но что-то накопилось уже, что-то надорвалось и не приживалось больше — и клубок этот не распутаешь, сколько ни тяни за нитку — то один узелок, то второй, — и вызвать всех свидетелей не удастся.
Не прикипала душа, трещина пошла всё глубже и глубже.
Если б Мариенгоф поступил так же, как Есенин… оставил бы семью… жену… ребёнка… Но он не умел так обходиться с ближними, как Есенин. У Есенина была одна цель: поэзия, всё остальное должно было способствовать написанию стихов, продвижению даже не вверх, а ввысь. Мариенгоф такие ставки на поэзию уже не делал.
Напротив, с необычайным удовольствием он писал:
Ах, милый плут!
Ах, дорогой сынишка!
Ты продолжаешь славный род,
Как солнышко любовь печёт.
Но что это?
Мой юный друг
Уже разинул рот
(Прощай, стихи,
И вдохновенью крышка!),
Сейчас каналья заорёт.
У Есенина было четверо детей от трёх женщин — и ни одного подобного стихотворения. Он вообще не понял бы, о чём тут речь идёт: что значит «Прощай, стихи»? Как это понимать?!
К тому же Есенин по-прежнему хотел быть вождём, но теперь уже почти точно решил, что имажинисты — это прошлое, пройденное (и был прав, увы), а команду нужно набирать другую.
Всё чаще он виделся с теми, кого по большому счёту оставил в 1919 году: крестьянская компания — Орешин, Клычков, прочие, даже Клюева вспомнил.
Есенин встречается с Троцким и хотя дарит ему последний номер «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», но неожиданно много говорит именно о крестьянских поэтах — о том, что им негде публиковаться, все их обижают. Есенин хочет создать свой журнал и в список авторов Мариенгофа уже не вписывает: к чёрту Толю. И Вадима Шершеневича тоже.
Имажинисты его уже не волнуют.
Ещё волнует общий бизнес — но Мариенгоф, судя по всему, сознательно обанкротил летом 1924-го «Стойло Пегаса», после чего уехал с женой в Берлин и Париж. Есенин, как совладелец кафе, был уверен, что бывший друг его обокрал. Впрочем, есенинские подозрения ничем не подтверждаются: кафе действительно прогорело, Мариенгоф и сам бедовал, а на поездку они с женою копили целый год.
Встречу по возвращении Мариенгоф описывает так:
«От Есенина пахнуло едким, ослизшим перегаром:
— Ну?
Он тяжело опустил руки на столик, нагнулся, придвинул почти вплотную ко мне своё лицо и, отстукивая каждый слог, сказал:
— А я тебя съем!
Есенинское “съем” надлежало понимать в литературном смысле.
— Ты не серый волк, а я не Красная Шапочка. Авось не съешь.
Я выдавил из себя улыбку, поднял стакан и глотнул горячего кофе.
— Нет… съем!
И Есенин сжал ладонь в кулак».
Это была их первая ссора за шесть лет. На другой день вся литературная Москва говорила об этом: неразлучные — разошлись.
В сентябре 1924-го Есенин в компании поэта Грузинова объявит о роспуске группы имажинистов в газете «Правда». И «Правда» это публикует — подтверждая тем самым высокий и даже государственно значимый статус имажинистов — достаточно сказать, что больше в те годы ни одна литературная группировка на всю страну о своём распаде не объявляла.
Имажинисты в лице Мариенгофа, Шершеневича, Ивнева, Кусикова, Афанасьева-Соловьёва, Ройзмана и братьев Эрдманов ответят, что никто Есенину этого права не давал: распускать их…
Но они переоценивали свои возможности. Не то чтоб имажинизм был бессмыслен без Есенина — тут сложнее: самое время менялось, в бетон заковывалось, какие тут ещё имажинисты, «школа образа»…
После заявления Есенина Наркомпрос тут же закрыл журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном» — власть имажинисты раздражали всё сильнее, а зачем им журнал — если группы уже нет?
Так что за «Стойло Пегаса» Есенин в любом случае отомстил товарищам.
Но в 1925-м, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаённое с 1919 года:
Эх вы, сани! А кони, кони!
Видно, чёрт их на землю принёс!
(Помните, у Мариенгофа было: «Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони!»)
Такие весёлые стихи, но ведь это апокалиптические кони, везущие в смерть. Их потом ещё Высоцкий запряжёт — едва ли догадываясь, кто этих коней выпустил на волю первым.
Словно предчувствуя что-то ужасное, Мариенгоф решает позабыть все эти суетные, глупые раздоры и навещает Есенина в психиатрической лечебнице: Вяточка менялся так скоро, так страшно, как будто товарища действительно уносило на чёртовой тройке.
Из «Романа без вранья»:
«По коридору прошла очень красивая девушка. Голубые, большие глаза и необычайные волосы, золотые, как мёд.
— Здесь все хотят умереть… Эта Офелия вешалась на своих волосах», — сказал Есенин.
Мариенгоф запомнил эту Офелию, эти волосы, как мёд, эти слова.
Потом, годы спустя, он из раза в раз будет возвращаться к этим последним встречам и гадать: может, надо было как-то иначе себя повести, что-то сделать — и Есенина спасти?..
Но Есенин же не просил его спасать — да и как можно спасти того, кто сам себя приговорил.
23 декабря 1925 года Мариенгоф сидел на скамеечке возле Камерного.
Вдруг откуда ни возьмись Есенин. Такой же ласковый, как и прежде, словно и не было ничего, никаких ссор.
— Мартышона поджидаешь?
— Ну да, Вятка.
— Толя, ты любишь слово «покой»?
— Слово — люблю, а сам покой не особенно.
— А хорошее слово, Тольнюха. От него и комнаты называются покоями, и покойник… Ну, пойду попрощаюсь ещё с одним человеком.
— С кем это, Серёж?
— С Пушкиным.
Через пять дней Есенин повесился.
В самоубийстве друга Мариенгоф никогда не сомневался, — как, в общем, и все остальные, — но в отличие от многих причины самоубийства понимал.
Память о друге Мариенгоф пронесёт через всю жизнь — доказать это не сложно: ни о ком он не напишет столько болезненных и ностальгических слов.
Надо, наверное, это сказать наконец: Мариенгоф очень любил Есенина. Только отца, жену и сына он любил так же страстно, ревниво и непреодолимо.
После смерти Есенина всерьёз стихов Мариенгоф сочинять больше не станет, лишь иногда, по инерции — а те, что напишет — их могло бы и не быть.
Более того: иных — действительно лучше бы и не было.
В имажинизме слова Мариенгофа сияли — порой мертвенным цирковым блеском, порой солнечным, — а потом, раз, и сиять перестали.
Как будто арлекин снял маску и мы увидели уставшего, постаревшего человека, нервного, неровного… впрочем, ещё очаровательного, ещё помнящего то, что он умел когда-то.
Пока был «поэт или клоун» и шёл на руках — получался ошеломительный «дзин-бах».
Потом «перешагнул за середину», встал на ноги и понял, что пора заняться другим делом.
Были у Мариенгофа как минимум три попытки заговорить новым поэтическим голосом — стать детским поэтом (в конце двадцатых), военным поэтом (в сороковые-роковые) и автором поэтических афоризмов (самая последняя попытка).
Все три истории заслуживают рассмотрения, — но, по гамбургскому счёту, вышеназванное любопытно лишь в том контексте, что это написал «тот самый» Анатолий Борисович.
Арлекин с тарелками лун.
Его не Есенин съел, он просто закрыл свой цирк.