КОРНИЛОВ И ВАСИЛЬЕВ
Присмотримся, посчитаем — будет причина удивиться.
Борис Корнилов. Павел Васильев. По пять букв в имени, по восемь в фамилии.
Фамилии — обычные, от старорусских имён, которые они часто перебирали в своих стихах, как лошадь губами, — прислушиваясь к гулу собственного, сошедшего в землю, рода.
Корнилов писал всерьёз стихи — не считая детских опытов — с 1925-го по 1936-й. Васильев — не считая детских опытов — с 1926-го по 1937-й. Оба в итоге написали по одному тому. И у того, и другого — немногим более 150 стихотворений, по семь больших, законченных поэм и по три незаконченных. У каждого есть своя драматическая, масштабная поэма — «Триполье» у Корнилова и «Соляной бунт» у Васильева, и есть поэма про художника — «Моя Африка» Корнилова и «Христолюбские ситцы» Васильева.
Характеры: оба очаровательные гуляки, прямо скажем — бабники, балагуры. Оба, наверное, не из той породы, что именуется стальной, но брали на себя многое, больше, чем могли вынести, — за что потом страшно платили.
Оба — провинциальные, выросшие вдалеке от столиц. Оба — сыновья сельских учителей. Пётр Тарасович Корнилов учил детей. И Николай Корнилович Васильев учил детей. Произнесёшь имена отцов — и можно через минуту забыть, где там у кого Корнила, Пётр, Тарас и в какой последовательности.
Деды по материнской линии у обоих были купцами! Остроумов у Корнилова и Ржанников у Васильева. Только Васильев про это рассказывал на каждом углу, а Корнилов — помалкивал.
Оба поэта в детстве переезжали с места на место, из дома в дом, у одного — керженские леса, деревни, провинциальный Семёнов, у другого — казахская степь, маленькие городки. Революционное брожение вроде и было в их краях — но по молодости оба толком не застали основных событий.
Отцы у обоих были призваны — беда в том, что Пётр Тарасович Корнилов оказался после революции эсером, а Николай Корнилович Васильев — писарем у колчаковцев: гордиться их боевым красноармейским прошлым сыновьям не приходилось. Разве что, опять же, Корнилов на эту тему не распространялся, а Васильев, напротив, отцовским опытом бахвалился.
Оба — красивые русские парни, но отчего-то с не очень русскими лицами — глаза у обоих выдают иную кровь, когда-то подменившуюся.
Мы помним, как Корнилов гадал, глядя на себя, — печенег или татарин тут отметились?
Павел Васильев писал о себе в 1926-м:
Я по душе киргиз с раскосыми глазами…
(«Рюрику Ивневу»)
А в 1933-м:
Здесь горожанки эти узкогруды,
Им нравится, что я скуласт и жёлт…
(«Каменотёс»)
В 1934-м он меняет национальность с киргиза на башкира:
Мы народ не робкий и не здешний,
По степям далёким безутешный,
Мы, башкирцы, скулами остры.
(«Другу-поэту»)
Оба опоздали к Гражданской, добирали потом всякими дурными и лишь изредка весёлыми выходками.
Корнилов рванул в 1926 году в Ленинград учиться — но на самом деле за славой, Васильев (он был на год моложе) — в 1927-м в Москву учиться, но тоже за славой. Учёбу оба бросили — образования не имели.
В родные места возвращались оба изредка, наездами.
В первую очередь повлиял на обоих Есенин (оба начинают с прямых подражаний ему), а только потом уже — Багрицкий, Мандельштам. Но не Маяковский.
От Есенина — лиризм, пронзительность, от Багрицкого — пафос, чёткость, жёсткость формулировок, от Мандельштама — «виноградное мясо стиха».
А от себя — природный дар, детство, личный опыт за плечами, не самый богатый, но особенный — потому что увиденного их нерусскими глазами — так не увидел никто.
Васильев начал поэтическую карьеру со стихотворения о смерти Пушкина; у Корнилова тоже первое его, несохранившееся, стихотворение было о Пушкине; и последнее, что написал Корнилов, — цикл о гибели Пушкина.
У обоих — быстрый взлёт, громкий, но неустойчивый, всегда готовый обернуться скандалом успех.
У них даже стихи, с которых начиналась слава, — и те схожи интонационно и ритмически.
Смотрите, вот «Ярмарка в Куяндах» Васильева:
Над степями плывут орлы
От Тобола на Каркаралы…
Стихотворение было опубликовано во втором номере журнала «Новый мир» за 1930 год, и едва журнал вышел, эти строчки были на устах у всей читающей публики.
Корниловское классическое стихотворение «Качка на Каспийском море» написано в том же году, летом, и вышло тоже в «Новом мире», во втором номере, но уже за 1931 год:
…и, качаясь, идут валы
от Баку
до Махачкалы.
Думается, если здесь и было влияние Васильева, то не прямое: откуда-то пришла мелодия, но Корнилов, по крайней мере когда писал, не вспомнил откуда.
Оба были по два раза женаты — на красавицах и, придётся заметить, не были своим красавицам верны.
Корнилова приметил Бухарин, Васильева — Гронский (настоящая фамилия Федулов) Иван Михайлович, в 1928–1934 годах ответственный редактор «Известий ВЦИК», в 1932–1937 годах ответственный редактор «Нового мира». Два старых русских революционера, обоих репрессировали: Бухарина расстреляли, Гронского посадили.
Некоторые стихи Корнилов и Васильев могли бы обменять друг у друга, никто бы не заметил обмена: схожая эстетика — мясная, почвенная, чуть нарочитая, натуралистичная, схожие темы, схожий пафос, схожая бравада, схожая образная система. Краски — густые, пишут так, чтоб от стиха пахло кровью, навозом, плотью.
У обоих неотрывное внимание к дедам и прадедам, — через их густую, разбойную кровь попытка объяснить свой трудный и самобытный характер.
Самый старый — огромный и рыжий,
прадед Яков идёт на меня
по сугробу, осиновой лыжей
по лиловому насту звеня.
……………………………
Вы, хлебавшие зелья вдосталь,
или даже того, кто не слаб,
на веку заимели до ста
щекотливых и рыжих баб.
Это Борис Корнилов — «Прадед» (1934). А это Васильев — «Рассказ о деде» (1929):
Корнила Ильич!
Бородатый дедко,
Я помню, как в пасмурные вечера
Лицо загудевшею синею сеткой
Тебе заволакивала мошкара.
………………………………
Таким ты остался. Хмурый да ярый,
Ещё не уступчивый в стык, на слом,
Рыжеголовый, с дудкою старой,
Весну проводящий сквозь бурелом.
И у него же, в стихотворении «Провинция-периферия» (1931):
И смертно Васильев Корнила Ильич,
Простой, как его фамилия,
Хлестал огневик, багровел, как кирпич,
Он пил — тоски не в силах постичь,
И все остальные пили.
Они оба своих дедов описывают как лесных, из бурелома вылезших, ярых, упрямых, пьющих, да ещё и рыжих — хотя с чего бы? Сами поэты рыжими не были. Но рыжий — значит иной, чем-то меченный изначально, выпавший из породы — и завещавший такую судьбу внуку или правнуку.
Оба пытались разорвать пуповину — со своей землёй, повышали голос, орали на чёрную, корявую малую родину свою, будто пытаясь прогнать самое любимое и дорогое:
Провинция, я прошёл босиком
От края до края тебя — и вижу…
Пусть ты мне давала семью и дом,
Поила меня своим молоком —
Я всё ж тебя ненавижу.
Но эта ненависть свежих кровей,
Которой — не остановиться!
Горячие рельсы в пыльной траве.
Гляди: слетели кресты с церквей,
Как золотые птицы.
Это Павел Васильев, снова «Провинция-периферия».
А вот его собрат, Корнилов, стихотворение «На Керженце» (1927):
Девки чёрные молятся здесь,
Старики умирают за делом
И не любят, что тракторы есть —
Жеребцы с металлическим телом.
Это русская старина,
Вся замшённая, как стена,
Где водою сморёна смородина,
Где реке незабвенность дана, —
Там корёжит медведя она.
Желтобородая родина,
Там медведя корёжит медведь.
Замолчи!
Нам про это не петь.
А сами всё равно поют, и ненависти своей не верят, потому что вылезти из своей шкуры и расстаться с позвоночником нельзя.
Лошадей описывают — сразу ясно, что с детства понимают и любят это животное, и дело с ним имели. И жалеют это животное — всем существом, до слёз.
У Корнилова:
И на двор летит из конюшни серый.
В яблоках. Жеребец.
Он себе не находит места,
сталь на жёлтых его зубах —
это слава всего уезда
ходит по двору на дыбах.
Попрощайся с красою этою.
Вот он мечется, ищет лаз,
и кровавые змейки сетью,
как ловушка, накрыли глаз.
…………………………………
Кровь, застывшую словно патоку,
он стирает с ножа рукой,
стонет,
колет коня под лопатку —
на колени рушится конь.
У Васильева:
А у коня глаза тёмные, ледяные.
Жалуется. Голову повернул.
В самые брови хозяину
Теплом дышит.
Тёплым ветром затрагивает волосы:
«Принеси на вилах сена с крыши».
Губы протянул:
«Дай мне овса».
…………………………
Да по прекрасным глазам,
По карим,
С размаху — тем топором…
И когда по целованной
Белой звезде ударил,
Встал на колени конь
И не поднимался потом.
Трудно не заметить ярмарки Васильева и базары Корнилова: им же обоим надо, чтоб много было мяса, цвета, плоти, а где как не на ярмарке, как не на базаре — этого вдосталь?
У них и пристрастие было к одним и тем же «звериным» словам:
…чтоб снова Триполье
не встало на лапах,
на звериных,
лохматых
медвежьих ногах…
у Корнилова. И:
…цветы эти верно
стояли на лапах… —
у Васильева.
Лапы — это по их части, оба — звероваты, движимы в стихе не столько рассудком, сколько чутьём: как надо сделать, чтоб стих заиграл, загудел, а потом сжался комом в горле.
Оба, знавшие крестьянство лично, изнутри, дали антикулацкие, тяжёлые, едкие картины:
Босяки удила закусили, —
Евстигней раскрывает рот:
— Что тут сделаешь,
Брат Василий,
Как рассудишь
Колхоз идёт.
— Что ж колхоз,
А в колхозе — толку?
Кони — кости и гиблый дых,
Посшибали лошажьи холки,
Скот сгубили, разъяви их! —
из поэмы Васильева «Кулаки» (1933–1934).
Тёрли шеи воловьи,
пили мутную радость —
подходящий сословью
крестьянскому градус.
Приступая к беседе,
говорили с оглядкой:
— Что же.
Это.
Соседи?
Жить.
Сословью.
Не сладко, —
из поэмы Корнилова «Триполье» (1933–1934).
Но за тяжеловесным, ловко срифмованным — как суровой ниткой прошитым — осуждением неизбежно стояло любование мужиком — и это любование чувствовали.
И ругали и первого, и второго за одно и то же: поэтизация кулачества и всё такое прочее.
Оба отругивались:
Не хочу, чтобы какой-то Родов
Мне указывал, про что писать, —
Павел Васильев — «Письмо» (1927).
А нам наплевать —
неприятен, рекламен
кому-то угодный критический вой, —
Борис Корнилов — «Слово по докладу Висс. Саянова…» (1931).
Оба написали практически идентичную историю про работавшую во враждебной и мрачной деревне советскую девушку — «Песня» Васильева 1930 года и «Чиж» Корнилова 1936-го.
Причём у Васильева, скорее всего, и знать не знавшего в 1930 году о Корнилове, его Мария помещена в керженские леса, где Васильев вообще не бывал.
Оба, чтоб от них отстали, гнали схожие пустопорожние, бахвалистые строки на тему советского миролюбия, которое в любую минуту может обернуться совсем иным:
Павел Васильев:
Мы говорим: нам не нужна война,
Мы на войну не выйдем сами.
Но если нападут предательски на нас,
Но если нужно будет — вся страна
Вдруг ощетинится штыками.
Борис Корнилов:
Мы хорошо работаем и дышим,
как говорится, пяди не хотим,
но если мы увидим и услышим,
то мы тогда навстречу полетим.
Неожиданны и постоянны у обоих украинские мотивы (где Украина — и где корниловский Семёнов или Васильевский Павлодар?), но всё потому, что гоголевская эстетика — краски «Тараса Бульбы», разнообразная опасная нечисть, русалки, сельские сытные столы — всё это оказалось особенно близким тогда. Впрочем, не только им: отсюда и Бабель, с его метафоричностью и представлением о жизни, как о луге, по которому ходят женщины и кони. Женщины, кони и гул Гражданской — первое, что приходит к Васильеву и Корнилову в стихи.
Что важно заметить: мелодику, интонацию для описания Гражданской войны, безоговорочной героизации её, начали подыскивать и придумывать те, кто воевал на её фронтах — Багрицкий, Михаил Светлов, Алексей Сурков, Сельвинский (хотя иные русские поэты, в ней участвовавшие, вообще на эти темы не пели: скажем, Иван Приблудный).
Но окончательно раскрылась тема Гражданской у тех, кто туда не попал — у Луговского, Корнилова, Васильева, — прошедших по касательной, только почувствовавших горячий воздух войны.
В итоге к середине 1930-х уже сложились, в том числе при помощи Васильева и Корнилова, определённые архетипы, которые сразу же перешли в кинематограф не столько из прозы, сколько из поэзии: бандитский атаман, безжалостный и картинный (у Васильева принц Фома из одноимённой поэмы, у Корнилова Зелёный из «Триполья», и в ту же копилку Номах Есенина, тоже не воевавшего ни дня), чубатые казаки, непоборимые комиссары, решительные матросы и рядовые красноармейцы, разговаривавшие на особом, смачном, нарочито неправильном языке — неспешные мыслители, под махорочный дымок вечно разрешающие какую-то оригинальную задачу: например, как бы на Ленина одним глазком посмотреть, можно ли землю проткнуть насквозь, или сколько буржуев можно нанизать на один штык, а также непременные кулаки-мироеды — ражие мужики, мощные, как вековые дубы, которые при случае могут агитатора или чоновца пилой разрезать на две части; ну и так далее. Архетипы удались, и преодолеть их впоследствии оказалось задачей почти невыполнимой.
У обоих в стихах более чем достаточно кровавых картин, бессудных расстрелов, кошмара братоубийства.
Но есть и разница: Васильев задуман на радость, на победу, полон «весёлой веры в новое бессмертье» — он распахнут и будто не верит в свою погибель:
Я вглядываюсь в мир без страха,
Недаром в нём растут цветы.
Готовое пойти на плаху,
О кости чёрствые с размаху
Бьёт сердце — пленник темноты.
Корнилов иногда пытается быть таким же, но у него эта распахнутость — чувство куда менее естественное. Внешне он вроде бы такой же — но внутренний ужас в нём сильнее, неотступней и неизбежно прорывается. На плаху он не хочет и заранее об этом предупреждает.
Разглядывая их фотографии (или шаржи, сделанные на поэтов), можно обратить внимание, что Васильев, как правило, улыбчив и боевит, а Корнилов скорее минорен — а если улыбается, то есть подозрение, что он не совсем трезв.
Впрочем, на фоне всего остального вышесказанного это не определяющие различия.
Говорить о взаимовлиянии в их случае, как ни удивительно, довольно сложно: они хоть и знали друг друга по лучшим стихам, но многое из того, в чём Васильев и Корнилов повторяются, — они не читали друг у друга. Весомая часть стихов Васильева так и не была опубликована при его жизни — в отличие от Корнилова, у него отдельной книжкой вышла только поэма «Соляной бунт»; да и у Корнилова многое было рассеяно в нижегородской и ленинградской периодике, за которой Васильев элементарно не мог уследить.
Тут другое: схожесть воспитания, взросления, схожесть взгляда на эпоху, общие пристрастия — хоть в поэзии, хоть в шальном времяпрепровождении, схожесть судеб, причём не только начала и развития этих судеб, но и финала тоже, — всё это сыграло с ними забавную шутку: они непрестанно, чуть преломляясь, отражались друг в друге.
А потом два отражения почти одновременно треснули.