Протопопиха на коленях умоляла дочь не выходить замуж за арестанта
Время, говорят, лучший судья. В отношении Ольги Лепешинской (урожденной Протопоповой) время стало не только лучшим, но и жесточайшим судьей.
Оно оставило на положении непреложной действительности только жертвы, низведя все идеи Ольги Лепешинской до уровня бреда, о котором люди, в лучшем случае, говорят со снисходительной улыбкой.
Юность без девичьих радостей, в силу аскетического отказа от них. Юность, отягощенная чувством своей без вины виноватости за судьбы России. Порыв освободиться от этой без вины виноватости принесением себя в жертву за лучшее будущее народа.
А ведь даже не похоронили у Кремлевской стены…
Одна особенность отличала жизнь всех разбогатевших российских семей промышленного класса — их страшная изолированность. Российские капиталисты приобретали свое состояние путем упорного труда и строгой экономии, при этом у многих из них не оставалось времени, чтобы оказывать внимание своим детям.
Мать Ольги Лепешинской была занята проблемами, связанными с принадлежащими семье каменноугольными копями, и не составляла никаких планов относительно будущей жизни дочери. Она, по-видимому, не имела никакого понятия о том, что могло ждать ее дочь — революционная стезя, фиктивный жених, ссылки, эмиграции.
Мать думала о деньгах, поэтому дочь не должна была заботиться о хлебе насущном. У дочери было время, чтобы подумать о вечном и о любви к ближнему.
Представляла ли мать Ольги Лепешинской своего зятя — Пантелеймона Лепешинского — профессионального революционера, с вечно грязными от типографской краски руками? Нет, мать Ольги Лепешинской думала лишь об одном — как не обанкротиться.
О чем втайне мечтала в детстве Ольга Лепешинская, мы никогда не узнаем в точности. Может быть, ей не хватало только материнского тепла. И этот недостаток родительского внимания в детстве сформировал у Ольги Лепешинской своенравие и агрессивность, которые в свою очередь привели к революционному фанатизму. Вольтер, описывая фанатизм, говорил, что это «безумие мрачное и жестокое по своему характеру; это болезнь, заразительная, как оспа». Более универсальный характер носит то определение фанатизма, которое дал ему Руссо: «Фанатизм — не заблуждение, а слепая и тупая ярость, которую разум никак не может сдержать». Именно это определение приходит в голову, когда читаешь воспоминания Ольги Лепешинской.
«Мои родители были крупные капиталисты. Отца я почти не помню. После его смерти мать занялась предпринимательскими делами.
На высоком берегу Камы особняком стоял двухэтажный кирпичный дом. В одной половине жили мы, другая, большая половина его, была занята гостиницей, откуда с раннего утра и до позднего вечера слышался несмолкаемый шум от людского говора, стука вилок и ножей, хлопанья пробок, звона стаканов, музыки, пения, смеха и аплодисментов. Не знаю, нравилось ли это моим братьям и сестрам, но мне, семилетней девочке, бывало не по себе от этого утомительного однообразия. Я пряталась в дом, но и в плюшевых гостиных не находила ничего нового. Любимым местом для игр я избрала запущенный сад, куда редко кто заглядывал. Там хорошо и покойно было среди лопухов и крапивы.
Мать, по горло занятая делами, мало уделяла внимания нашему воспитанию. Мы были предоставлены гувернанткам и учителям, приходившим репетировать с нами уроки, заданные в гимназии. Сухая, желчная, неумолимо строгая мать лишь изредка делала кому-нибудь из нас замечания.
Лично мне повезло. Отданная под надзор своей бывшей кормилицы, я была вполне довольна судьбой. Я очень любила Аннушку и, мне кажется, она также любила меня. Была у меня еще одна маленькая радость — коза Машка. Из-за нее я впервые вступила в спор со своей матерью.
Это случилось во дворе. Аннушка доставала из большой бутылки вишни для киселя и складывала их в чашку.
Подбежала Машка и разбросала вишни. Куры, утки, индейки с криком набросились на ягоду. Через некоторое время птицы, опьянев, тыкались головами в землю, а захмелевшая Машка влетела за мной в дом, увидела свое изображение в зеркале и, разбежавшись, ударила в него рогами. Звон разбитого стекла переполошил всех.
— Немедленно, сегодня же зарезать козу! — гневно приказала мать.
— Ни за что, — крикнула я и загородила собой Машку. Не знаю, чем мой вид поразил мать, но она не решилась повторить приказание, а я, труся в душе, смело смотрела на нее.
Я часто лазила через забор в чужой сад в поисках чего-нибудь интересного. По этой же причине я любила кататься на лодке, совершая длинные прогулки по реке. Зимой каталась на коньках. Товарищами в моих играх бывали соседские ребята, среди которых я чувствовала себя отлично, за что мать называла меня «уличной девочкой». Охотней всего я играла с Петей, горбатым мальчиком, сыном нашей прачки. Наблюдая тяжелую жизнь наших слуг, я недоумевала, почему мы живем в просторных комнатах, а они ютятся в полутемных подвалах. Иногда, пользуясь хорошим настроением матери, я спрашивала ее об этом.
— Это ты в кухне наслушалась? — подозрительно и строго спрашивала она и запрещала мне водиться с моими приятелями.
Десяти лет меня отдали в гимназию. С первых дней я была одной из лучших учениц, но зато в шалостях никому не уступала.
В гимназии ко мне была прикреплена ученица восьмого класса Катя Пановец. Мы подружились. Катя просто и интересно умела отвечать на мои вопросы, и я старалась как можно дольше задержаться возле нее. Но Катя бывала неумолима. Ласково улыбаясь, она решительно отправляла меня в класс.
Однажды на уроке рисования я старательно срисовывала с натуры огурец и не слышала, как подошел учитель.
— Вы что делаете?.. — спросил он.
— Рисую, — ответила я довольно самоуверенно.
— Да разве так рисуют?.. — он перечеркнул мою работу. — Начните снова.
Я вскочила и громко на весь класс крикнула:
— А вы… вы ничего не понимаете.
— За это я вас накажу.
Учитель направился к кафедре. А после уроков меня оставили без обеда. В пустой класс пришла Катя.
— Оленька, что ты наделала? — ласково и с укором спросила она, а потом долго доказывала мне всю несерьезность и ненужную горячность моего поведения. Я и сама почувствовала мелочность своего поступка. Выслушав Катю, я искренне созналась в своей грубости и обещала на следующий день извиниться перед учителем в присутствии всего класса.
Это обстоятельство, очевидно, расположило ко мне моего лучшего друга, и Катя, усевшись рядом со мной, уже весело улыбаясь, сказала:
— Ну, вот за это я буду с тобой отбывать наказание. — И тут же начала мне рассказывать о декабристах. Она так увлекательно и душевно рассказывала, что я слушала ее затаив дыхание. И когда вдруг раздался голос служителя: «Протопопова, вам пора уходить домой», — я с грустью рассталась с ней.
Убийство царя Александра II у нас в семье восприняли как большое горе. Мать, братья Борис и Александр, сестры Лиза, Наташа и тетя Анюта плакали, а я недоумевала, за что убили царя? В гимназии нам внушали, что царь — отец народа, помазанник божий, но разве отца убивают?.. С этим вопросом я обратилась к студенту Вармунду, учителю моего младшего брата Мити. Вармунд, сосланный к нам в Пермь из Москвы, ласково потрепал меня по щеке:
— Ты еще маленькая, Олечка, а когда подрастешь, поймешь сама.
На следующий день в гимназии была панихида по убитому царю. Я стояла в паре со своей подругой Сашей Барановой и безразлично слушала похоронную музыку. Я с нетерпением ждала окончания панихиды, чтобы побежать к своей Кате, которая уж наверное скажет мне правду, за что убили царя.
Я вбежала в восьмой класс и, не заметя классной дамы, крикнула:
— Где Катя?
Классная дама со зловещей улыбкой ответила:
— Ваша Катя арестована, и ее повесят вместе с Желябовым.
Уже взрослой я узнала, что Катя была в группе народников и умерла в тюрьме от туберкулеза. Милая Катя, она пыталась мне помочь найти путь к правде, но сама не успела этого сделать.
Шли годы. Потускнел образ голубоглазой Кати Пановец. Я была уже в восьмом классе. Маскарады, спектакли, балы, концерты, танцы на льду при феерическом освещении цветных фонарей, масленичные катанья на тройках — все это тянулось пестрой лентой на гимназическом фоне моей жизни. При всем внешнем благополучии меня иногда волновали какие-то неясные для меня ощущения, главным из которых было сознание того, что я живу не так, как нужно. Это чувство особенно усилилось, когда стали доходить смутные слухи о волнениях рабочих, о том, что они разбивают станки и предъявляют какие-то требования хозяевам. К этому времени брат мой Борис был назначен директором каменноугольных копей на Губахе, а брат Александр был директором спичечной фабрики.
Однажды мать вошла в мою комнату и предложила ехать на Губаху для выдачи жалованья рабочим.
— Борис заболел, а там нужен хозяйский глаз, — сказала она.
Такое обращение матери меня покоробило: «хозяйский глаз», и я уже хотела категорически отказаться от этой поездки, но желание увидеть своими глазами, как живут рабочие, побороло, и я согласилась, тем более что мать поручила мне проверить, закончено ли строительство квартир для рабочих. Последнее поручение даже вызвало какое-то особое доверие к матери, и я спросила, отчего рабочие ломают оборудование, при помощи которого работают.
— Видишь ли, Оля, это действительно случается. Но рабочие это делают, когда напиваются пьяными и начинают хулиганить.
Мне ничего иного не оставалось, как поверить матери, но по приезде на Губаху я увидела, как все было на самом деле. Комната, в которую выходило маленькое окошечко кассы, была полутемная, сырая, душная. Рабочие, тесно прижавшись друг к другу, стояли угрюмые, раздражительные. Когда я проходила мимо них, они не ответили на мое приветствие.
Началась выдача денег. Рабочие один за другим подходили к окошку, расписывались в ведомости, получали деньги и, ругаясь, отходили. К окошку протолкалась женщина с ребенком на руках. Ей уступили очередь. Кассир подал ей ведомость. Женщина расписалась, а когда получила деньги, начала кричать:
— Ироды проклятые, три рубля вычли. Куда я теперь с тремя ребятами? В петлю?.. В петлю?.. — Она истерически выкрикивала это слово, а мне оно резало слух. Я почувствовала, как лицо мое покрылось краской.
— Что вы кричите? Что вам сделали плохого? — спросила я, подойдя к окошку.
— Что сделали! Она еще спрашивает! Люди добрые, скажите хоть вы ей.
Совсем близко увидела я желтое, изможденное лицо и горящие ненавистью глаза.
— А чего говорить, будто сама не знает, — крикнул кто-то.
Потом сразу заговорили все:
— Штрафами замучили…
— Жить невозможно.
— Хозяйка с сыном своим всю кровь выпила…
Пошатываясь, отошла я от окна, села рядом с кассиром. Шум все нарастал. У меня дрожали коленки.
— Будь она проклята…
— Провалиться бы сквозь землю Протопопихе!
Кассир злобно ухмыльнулся:
— Вот вам, барышня, и любовь. И всегда так. При каждой получке они устраивают нам такой балаган. Ну, кто там в очереди, подходи.
К окошечку приблизился рабочий с отечным лицом, серым от въевшейся в кожу угольной пыли. Расписавшись в ведомости, он дрожащей рукой пересчитал деньги.
— Четыре рубля тридцать копеек. Пошто так мало?
— Лодырь! Работать не хочешь, а за деньгами идешь в первую очередь, — заорал кассир.
Сжимая кулаки, рабочие рвались к окошку. Казалось, что раскаленная лава сейчас сметет все. Я вскочила со своего места и, не помня себя, закричала на кассира.
— Что вы делаете! Не смейте! Я запрещаю. Мама этого не знает… Но она будет знать!.. — угрожающе добавила я.
Кассир криво усмехнулся и, как мне показалось, язвительно сказал:
— А вы, барышня, не повышайте своего голосочка… А маменьке доложите обязательно, чтобы она знала, что тут происходит.
Так состоялось мое первое знакомство с действительностью.
На следующий день я попросила, чтобы меня спустили в шахту. Пронизывающая сырость, непривычное ощущение пребывания под землей вызвали во мне чувство страха. А когда корзинка, в которой я сидела, опустилась на самое дно шахты, меня охватило смятение.
— А как отсюда выбраться в случае обвала? — спросила я приказчика.
— Как выбраться?.. Отсюда не выберешься, — безразлично отозвался он.
Я поняла: в шахте привыкли ко всякого рода несчастьям и горю, и никого уже не волнует забота о тех, кто отдает работе всю свою жизнь.
Цепляясь за выступы, я спускалась все дальше и глубже. Проход становился уже. Я стала озираться по сторонам. Где-то жалобно поскрипывала вагонетка. При тусклом свете фонарика я увидела забойщиков. Они лежали на спине, и голые тела их были в черных потеках от угольной пыли и пота. Ручными молотками они отбивали уголь. Глухие удары болью отзывались в моем сердце.
Я увидела перед собой невысокого паренька. На черном лице его блестели белки глаз. Руки с тяжкой монотонностью поднимали и опускали молоток, все тело его при этом изгибалось, помогая удару.
— Сколько вам лет? — как можно ласковей спросила я.
— Семнадцать, — коротко отозвался забойщик, даже не посмотрев в мою сторону.
17 лет! Столько, сколько и мне. Я мгновенно представила себе его жизнь. Как не похожа она была на ту, которую вела я и круг знакомых моей матери.
В комнате, приготовленной для меня, я прилегла отдохнуть и уснула. Проснулась я ночью от каких-то криков. Я встала с дивана. Трепещущее зарево освещало окно и стены комнаты. Горел каменный уголь. Я прислонилась лицом к холодному стеклу и смотрела на пожар, вслушиваясь в крики толпившихся перед конторой рабочих.
— Будете давить штрафами, еще не то дождетесь…
— Кровопийцы! Скоро и на вас управу найдем!
На рассвете пожар удалось потушить. А утром я наблюдала еще одну, обычную на шахте, картину. У заборной лавки стояла огромная очередь, и всюду слышались те же проклятия в адрес матери.
Я вспомнила про квартиры. В конторе мне ответили, что в них уже давно живут шахтеры. Я выразила желание их осмотреть.
— Не ходите, барышня, рабочие злы…
Но я все же пошла. Вместо «квартир» я увидела пещеры, вырытые в горе: Только со стороны входа пещеры были обшиты тесом. Рядом с узкой дверью было пробито маленькое оконце — одно на узкую и глубокую дыру, именуемую жилой комнатой. Я остановилась растерянная. В это время из крайней пещеры вышла женщина:
— Зайди, барышня, к нам. Посмотри, как люди живут, — это тебе полезно.
Я вошла. Топилась печурка. Низкая каморка была наполнена дымом. На земляном полу сидели трое ребят и играли в бабки. В углу на сундучишке в тряпках кто-то лежал и тихо стонал. Женщина робко сказала:
— Вчера на пожаре обгорел…
— Как обгорел? Я ничего о жертвах не слыхал.
— Да видишь, молодой и дурной. Его заставляли тушить пожар, а он не схотел, ну, приказчик, рассердимшись, толкнул, а он, видно, не рассчитал и прямо в пламя.
Я дрожала от негодования.
— Почему же вы его в больницу не отправляете? Ведь он тут у вас умрет! — спросила я, не зная чем помочь.
— Местов нету, — тихо, беспомощно отозвалась женщина.
Я взглянула на больного… Это оказался тот самый паренек, с которым я накануне виделась в шахте. Я быстро направилась к выходу…
— Помоги, барышня, в больницу его отправить, — говорила мне женщина, а ребятишки, притихнувшие во время нашего разговора, смотрели на меня выжидательно.
— А у тебя хлебушко есть? — спросил старший мальчик.
Через час я уезжала домой. Единственным моим утешением была мысль, что мать не знает всей правды о жизни рабочих. Наивная мысль, в чем я очень скоро убедилась.
Домой я приехала поздно ночью. Все уже спали. На столе заботливо был приготовлен ужин. Измученная пережитым, я с отвращением взглянула на стол и решила тут же лечь спать, но ко мне в комнату пришла мать. Она была в ночном чепце и капоте.
— А я и не знала, Оленька, что ты уже приехала, — ласково сказала она. В своем ночном наряде мать казалась доброй и милой.
Я рассказала все, что видела. Мать слушала меня, нахмурив брови.
— Надеюсь, ты не вмешивалась в дела администрации? — строго спросила она. — Ты наивная девочка. Рабочие всегда недовольны. Вместо того, чтобы быть мне благодарными за построенное им жилье, они устроили пожар. Но ничего, за все убытки они мне заплатят из своего кармана. Ложись-ка спать, — глаза матери жестко блестели, и она уже не казалась мне доброй и милой.
Посещение копей открыло мне глаза. Я больше не верила матери. Жить так, как жила до этого, я больше не могла. У меня выработалось решение после окончания гимназии идти учиться на фельдшерские курсы и жить своим трудом, отказавшись от всех благ, которые мне давало наше богатство.
Я сказала о своем решении матери.
— Глупости болтаешь, — ответила мать. — Кончишь гимназию, поедешь в Париж, там с Лизой будете жить и учиться.
Лиза, моя старшая сестра, писала в письмах о прелестях парижской жизни. Но я уже знала, какой ценой покупаются все эти удовольствия, и твердо держалась принятого решения. Окончив гимназию, я тут же послала свои документы в Петербург на курсы лекарских помощников. Но документы вскоре пришли обратно с извещением, что на эти курсы принимаются только девушки, имеющие золотую медаль.
— Ну вот видишь, — сказала мне мать. — А в Париже золотой медали от тебя не потребуют.
Я узнала, что аттестат зрелости за мужскую гимназию может заменить золотую медаль и стала усиленно заниматься. Я трудилась целый год. И в этот год познала сладость труда. Это была моя первая настоящая борьба за право жить так, как я считала нужным.
Через год я послала ходатайство в Учебный округ о разрешении мне экзаменоваться на аттестат зрелости. Я сдала экзамены отлично и, получив аттестат, собралась в дорогу.
Как сейчас помню яркий солнечный день 1891 года. Я чувствовала, что навсегда покидаю родительский кров. На душе было и грустно и радостно. Все прошлое позади. Предстояла битва за новую жизнь, в которой все будет зависеть только от меня самой».
В новой жизни друзья-революционеры помогли Ольге найти жениха. Следует отметить, что Пантелеймон сразу понравился Ольге (как и Ленин Крупской). Но как же могла благовоспитанная девушка признаться в своих чувствах профессиональному революционеру, занятому изготовлением и распространением листовок, призывающих к свержению существующего строя? Никак невозможно сказать о своих вполне естественных желаниях, ведь между друзьями по партии «не может быть ничего пошлого». Но «ничего пошлого» это только на словах. А на деле для революционно настроенных девиц, мечтающих найти партнера, в ту пору существовали роли «фиктивных невест». В качестве «невесты» девица отсылалась в тюрьму с передачей, а там уже как Бог пошлет… Получалось что-то вроде телевизионной игры в «любовь с первого взгляда».
Да и фиктивный брак — не новомодное изобретение — это революционеры-профессионалы тоже проходили.
К примеру, в XIX веке, когда незамужние женщины острю почувствовали свою ущемленность, они были зависимы от мужчин, попираемы семьями, не имели возможности учиться (российские университеты стали доступными для них только в 1906 году) и свободно путешествовать. Женщины просто вынуждены были самоутверждаться, в том числе и с помощью фиктивного брака. Мужчины терпели их горячечную эмансипированность и часто шли навстречу.
Как известно, великая мечтательница Вера Павловна смогла от души насладиться своими сюрреалистическими снами, лишь когда фиктивно вышла за Лопухина. Фиктивный брак помог легендарной Софье Ковалевской выехать за границу и получить европейское образование. Елена Петровна Ган заключила брачную сделку с вице-губернатором Блаватским, чтобы оградить свою репутацию от сплетен и стать подвижницей и философом.
А сколько подобных махинаций совершалось среди революционеров! Фиктивный брак стал для некоторых средством выживания, единственным шансом выкарабкаться на поверхность и вдохнуть еще немного воздуха. Это — реальность. Ольга Лепешинская не скрывала всего этого и подробно рассказала о своем замужестве в мемуарах: «Через общество политического красного креста мне предложили посещать арестованного Лепешинского в качестве фиктивной невесты. Свидание с заключенными могли получить только близкие родственники, а также жених или невеста. Этим правилом пользовались для связи с арестованными. Поэтому я сразу поняла, для чего Лепешинскому понадобилась «невеста», и с радостью согласилась играть эту роль.
Я знала, что в качестве фиктивных невест посещали: Владимира Ильича — Надежда Константиновна, Кржижановского — Невзорова, Ванеева — Труховская, Старкова — Тоня и т. д.
Я проконсультировалась как вести себя, собрала несколько невинных книжечек и кое-что из лакомств и отправилась к своему «нареченному». Мне сообщили, что Пантелеймон Николаевич сидит в одиночной камере, что условия в тюрьме тяжелые и с волей он не имеет никакой связи. Меня волновало, что я скажу ему? Поймет ли он, что я прикомандирована к нему «невестой»? И в то же время я была горда оказанным мне доверием и была готова его оправдать.
Придя в тюрьму, я попросила свидание. Пока ходили за Лепешинским, я ждала в тревоге: «А вдруг он не поймет моей роли, и все погибнет в самом начале?» Я не успела опомниться и собраться с мыслями, как передо мной уже стоял Пантелеймон Николаевич. Все то же обаятельное, но похудевшее лицо, спокойная ясность в глазах. Увидев меня, он приветливо, но как-то неуверенно улыбнулся. Я поняла, что он не узнает меня.
— Где мы с вами встречались? — голос его звучал мягко, глуховато. От этих слов холодный пот выступил у меня на лбу. Я кинула быстрый взгляд на жандарма — тот напряженно смотрел на меня.
— В последний раз мы веселились у Вареньки, — я особенно выделила слово «последний».
Пантелеймон Николаевич тотчас понял свою оплошность и заговорил как близкий и хорошо знакомый мне человек. Жандарм зевнул и отвернулся.
Летели месяцы. Лепешинский уже не чувствовал себя в «предварилке» одиноким, оторванным от жизни и от борьбы. Я по мере сил своих старалась обеспечить ему связь с волей. В часы свиданий мы научились разговаривать обо всем, не обращая внимания на сидевшего между нами жандарма.
Пантелеймон Николаевич всегда встречал меня радостно и приветливо.
— Во мне клокочет торжествующее чувство жизни, — несколько витиевато встретил он меня при очередном свидании. — Вы, Ольга Борисовна, мои глаза, мои уши и руки… Благодаря вам я забываю о тюрьме. А сегодня утром мне дали французскую булку… Между прочим у меня к вам просьба, — продолжал он многозначительно, — я приготовил для вас белье, прошу постирать его на воле.
— Очень хорошо, — в тон ему ответила я. — А у меня для вас вишневое варенье… Вы ведь очень любите вишневое варенье.
Прошли последние шесть месяцев заключения Лепешинского. Просидев в тюрьме полтора года, Пантелеймон Николаевич должен был отправиться в ссылку в Восточную Сибирь на три года. Перед ним открыли ворота тюрьмы и сказали: «Вы свободны на при дня для приведения в порядок своих дел, а потом явитесь в пересыльную тюрьму в Москве, оттуда отправитесь со своей партией этапом в путь-дорогу».
Я была ошеломлена, когда увидела Пантелеймона Николаевича с узелком в руке на пороге своей комнаты. От неожиданности я в первый момент не знала, что делать. То ли усадить его, так как вид у Лепешинского был очень усталый, то ли предложить ему умыться.
Пантелеймон Николаевич спокойно рассказал, что ожидает его в ссылке. Из его слов я поняла, что он смотрит на ссылку как на время подготовки себя для дальнейшей борьбы. В его планы входило изучить многое из того, что он еще не знал или знал плохо. Все для него было ясным и заранее определенным. Я видела — он хотел предложить мне разделить его судьбу, но не решался сказать об этом первым. Я сама сказала, что решила ехать за ним, как только закончу курсы.
Ликвидировав все свои дела, с дипломом фельдшерицы направилась я в дорогу, написав письмо матери, в котором сообщила, что еду к жениху в ссылку и очень хотела бы с ней повидаться. Деньги ей на дорогу я выслала из Челябинска.
Мне предоставили место фельдшерицы в переселенческом пункте. Я обязана была встречать каждый приходящий в Челябинск поезд, обойти все вагоны и отыскать среди переселенцев больных, чтобы оказать им медицинскую помощь. Из боязни карантина больных прятали под кадки, в мешки, женщины прикрывали их своими юбками. Уставала я очень, но работа мне нравилась. Большинство переселенцев были крестьяне. Вконец разоренные, придавленные нуждой, они ехали с одной думой — найти землю. Как не похожи были эти люди со своими чаяниями и надеждами на тех крестьян, о которых так много философствовали народники. Переселенцы давно потеряли всякие иллюзии, и если еще держались «миром», соблюдая какие-то подобия «общин», то потому, что сообща, гуртом, легче было добиться от путевого начальства быстрейшей отправки, а также решения других, связанных с дорогой, дел.
Кроме меня, на пункте работали еще две девушки фельдшерицы и врач-студент пятого курса. Кроме оказания медицинской помощи, мы занимались политической пропагандой. Нам помогали иногда железнодорожные чиновники. Среди них мне запомнился Михайлов Иван Петрович. Он часто подносил носилки для тяжелобольных и, мне кажется, догадывался о нашей нелегальной работе.
Как-то возвращаясь домой после дежурства, я заметила, что в моей комнате находится кто-то посторонний. Я насторожилась и, открыв дверь, увидела мать.
— Оленька, — растроганно сказала она, прижимая меня к груди. — Как ты изменилась, возмужала, похудела. — Мать вынула платок и заплакала. — Я так несчастна. Я глубоко раскаиваюсь, что прекратила тебе посылать деньги. Я виновата перед тобой. Ты получила туберкулез. Меня Бог покарал очень сурово.
Я была ошеломлена. Я стала уверять мать, что совершенно здорова и счастлива, как никогда в жизни, что меня оплакивать не надо, а надо радоваться за меня. Но мать словно и не слышала моих слов. Она стала убеждать меня не выходить замуж за арестанта, не ехать в ссылку.
— Я умоляю тебя, дочь моя, я готова встать перед тобой на колени. Не убивай меня окончательно, я этого не переживу…
Я прервала ее:
— Мама, я уезжаю к своему жениху. И прошу тебя, больше не говори мне об этом ни слова.
Мать поняла мою непреклонность. Она заглянула мне в глаза и тихо сказала:
— Видно, не сломить мне тебя. Не поминай меня лихом. На вот — возьми на память… Сама вышивала… Она протянула мне ковер. Я не успела ничего сказать. Мать моя поднялась и вышла из комнаты. Я выбежала за ней. Мать на крыльце мне сказала:
— Прощай, Оленька. Нам с тобой не по пути. Ты сама говорила, что мы люди разных взглядов. Будь счастлива…
Она быстро ушла. А я стояла во дворе и смотрела ей вслед. Я видела, как она переходила улицу и, не оборачиваясь, скрылась из моих глаз. Я тихо вошла в комнату. Мать была такая беспомощная, жалкая. И все-таки я чувствовала — внутренне она осталась прежней и, если бы представился случай, она, не задумываясь, вернула бы утраченные богатства. Да, мы были людьми разных взглядов, мы были идейными врагами.
В комнату кто-то постучал. Я даже вздрогнула. Вошел Михайлов. Увидев меня, он остановился посередине комнаты.
— Ольга Борисовна, что с вами? — спросил он.
— Я только что прощалась со своим прошлым…»
Что же было в будущем?
Будущее показало, что Ольга оказалась достойной дочерью своей матери. Внутренне она была такая же, как мать. Она унаследовала у своей матери главное — железную хватку и жестокость.
Ее муж, Пантелеймон Лепешинский, после октябрьского переворота работал в Наркомпросе. Умер в 1944 году. А его супруга Ольга Лепешинская, которая до октябрьского переворота успела получить диплом фельдшера, сумела при советской власти стать видным ученым-биологом.
Лепешинская была среди тех ученых, которые содействовали утверждению культа личности Сталина. Культ Сталина был поддержан и развит учеными. Его «избрали» Почетным членом Академии наук СССР. В 1949 г. к его 70-летию был издан толстый фолиант панегириков, где не только такие «академики», как Т. Лысенко, О. Лепешинская, А. Вышинский, М. Митин, но и физик А. Иоффе, биохимик А. Опарин, геолог К. Обручев и другие бессчетное число раз величали Сталина «гениальным ученым», «величайшим мыслителем», «корифеем науки» и т. п.
Лепешинская взялась за выигрышную тему — поиски «эликсира молодости» (советским партийным деятелям хотелось жить вечно). Лепешинская обещала Сталину, что древняя тайна «эликсира молодости» вот-вот будет разгадана. Быть может, будет найден и новейший рецепт. Она вселяла в диктатора надежду, что в конце концов сможет открыть путь к существенному продлению жизни на десятилетия и даже на века. Века? Да, ведь в это верил К. Циолковский, утверждавший, что жизнь человека не имеет определенного ограничения и может быть удлинена до тысячи лет. Ведь всем хочется жить долго. Но одно не учитывала Ольга Лепешинская — чтобы подольше задержаться на этом свете, предпочтительно жить без злобы и досады, без ненависти и зависти, радуясь везению или маломальскому успеху, даже чужому. Именно такая жизнь обещает отдаление старости.
Лепешинская разработала способ омоложения с помощью метода, который назвала «клеточной терапией», она верила в способность клетки к «самостоятельной регенерации». Для скорейшего выздоровления от ран она рекомендовала прикладывать к ранам кровь. Похоже, что ей вспомнился принцип, выдвинутый Парацельсом еще в XVI в. — «Лечи подобное подобным». Но дело происходило в веке двадцатом, поэтому Ольга Лепешинская со своими лженаучными теориями испортила жизни многим выдающимся ученым. Вред, который она нанесла науке, трудно оценить. Она имела прекрасные лаборатории и получала многочисленные премии «за достижения в области науки», в то время как истинные ученые работали на лесоповалах. Так в сфере науки воскресла истинная «Протопопиха» — властная, недалекая и жестокая — истинная дочь своей матери.