Накануне катастрофы

В 1910 году Шаляпин снова посещает Александровку и дает концерт для учеников построенной им школы. Затем следуют концерты в Нижнем Новгороде, Риге, Вильно, Варшаве. Оттуда он едет на самый юг Российской империи, в Тифлис и Баку, потом на Волгу, в Астрахань. В Петербурге проходит его концертное исполнение финальной сцены Вотана из «Валькирии» Р. Вагнера.

Начало 1911 года застает Федора Ивановича в Петербурге: он поет Галицкого в «Князе Игоре» и Бориса в новой постановке оперы, осуществленной Всеволодом Мейерхольдом. По поводу этой премьеры критик Ю. Беляев писал в «Новом времени»:

«Мне хочется выделить его Бориса Годунова из всего, что за последнее время показал нам Шаляпин. И вот почему: Борис все еще не кончен… Я не пропустил в Петербурге ни одного представления „Годунова” и с радостью замечал, что в этом огромном сценическом создании открывались все новые и новые черты <…> И это „новое”, это perpetuum mobilе шаляпинского творчества, есть залог его бессменного успеха. <…> Несмотря на всю полноту впечатления, чувствуется, что артист скажет нам еще и еще»[48].

На этом спектакле случился известный скандал, связанный с тем, что Шаляпин, якобы, «преклонил колени» перед царем, скандал, который принес артисту множество неприятностей и горя. На самом деле он оказался случайным участником несколько необычного события, которое вызвало множество толков, совершенно незаслуженно обрушившихся на голову Шаляпина.

Случай, о котором пойдет речь, имел длительную предысторию.

А именно: артисты Императорских театров после двадцати лет работы на сцене уходили на пенсию, размер которой определялся разрядом их жалования к моменту окончания службы. Еще в девяностые годы XIX века хористы Императорских театров выражали недовольство размером своей пенсии, которая едва обеспечивала самое скромное существование. Однако повышение пенсий зависело не от Дирекции Императорских театров, но от Закона о пенсиях. Прежние директора Императорских театров, Всеволожский и князь Волконский, не раз поднимали этот вопрос, но безрезультатно. А хористы стояли на своем. Они упрямо повторяли:

– Вы все можете.

– Если бы Вы захотели, то уладили бы это дело.

– Все зависит от Вас.

При Теляковском дело все-таки сдвинулось с места. В обход Закона о пенсиях, он переводил тех, кто должен был выйти на пенсию, в платный разряд солистов третьей категории, что позволило почти вдвое увеличить размер пенсии. Затем произошло повышение окладов, и разница между жалованием действующего хориста и его пенсией снова увеличилась. Хористы снова выставили требование увеличить их пенсии. Особенно часто эти требования повторялись в 1907 году: хористы стали требовать платить им пенсии, исходя из жалования солистов второй категории.

Теляковский находил это требование неразумным и неосуществимым и энергично отверг его. Но хористы продолжали время от времени поднимать этот вопрос.

Весной 1908 года состоялось венчание Великой княгини Марии Павловны с сыном шведского короля. На первые дни после свадьбы был назначен концерт в Царскосельском дворце. Наряду с солистами, должен был выступать и хор Мариинского театра.

За несколько дней до того главный режиссер оперной труппы И. В. Тартаков сообщил Теляковскому, что хористы решили пасть на колени перед царем и передать ему прошение об увеличении пенсий. Теляковский проконсультировался с министром двора. Поскольку ожидалось присутствие дипломатического корпуса в полном составе, было решено во избежание рискованной ситуации исключить из программы все номера с участием хора. Это вызвало раздражение хористов. Они вольно вели себя на репетициях, начали опаздывать и даже не являться на работу. Теляковский сразу же ввел солидные денежные штрафы и пригрозил увольнениями.

На упомянутой премьере «Бориса Годунова» присутствовало все императорское семейство, свита двора и множество представителей высшего общества. Настроение было торжественное.

Во время сцены Бориса и Шуйского к Теляковскому обратился начальник полицейского отделения при Мариинском театре полковник Леер.

– Я случайно слышал разговоры хористов, – сказал он тихо. – Они что-то затевают, собираются с какой-то целью исполнить гимн.

Ничего подобного в Мариинском театре еще не случалось. Теляковский отправился к министру двора, барону Фредериксу.

– Кажется, затевается какая-то демонстрация.

– Какая? – обеспокоенно спросил Фредерикс.

– Не могу точно сказать.

– Какой же вы директор, если не знаете, что происходит в вашем театре, – обозлился Фредерикс.

Теляковский ответил, что театр – сложный организм и что, несмотря на все принятые меры, иногда случаются неожиданности.

– Что вы думаете предпринять? – спросил Фредерикс.

– Попытаюсь действовать по обстоятельствам.

И Теляковский отправился за кулисы. Он вызвал Тартакова:

– Как обстоят дела?

– Черт его знает, – отвечал Иоаким Викторович, – мои помощники говорят, что хористы соблюдают конспирацию, перешептываются и запираются в гримуборных. А теперь начали собираться за кулисами.

В это время как раз закончился второй акт. Солисты стали по порядку выходить на поклоны. Последним перед публикой появился Шаляпин. Как только он направился к гримуборной (занавес уже опускался, и оркестранты начали постепенно покидать свои места) на сцену ввалились хористы, упали на колени пред царской ложей и запели гимн. Подняли занавес, оркестранты быстро вернулись на свои места, появился и дирижер Коутс… Оркестр подхватил гимн, который был исполнен трижды. Шаляпин, которому хористы преградили единственный выход со сцены, был в полном недоумении. Он искал взглядом Теляковкого, но того не было в ложе.

Поскольку ему, при его росте, было неловко оставаться стоять, и совершенно не понимая, что происходит, он опустился на одно колено позади царского трона.

Хористы собирались использовать эту ситуацию, чтобы после своей «патриотической демонстрации» наконец передать царю просьбу о повышении пенсий. Они рассчитывали, что царь рассмотрит ее и проявит высочайшую милость.

Только Теляковский и Фредерикс знали, в чем дело, и насколько эта демонстрация была на самом деле «искренней» и «патриотической». Но все же Фредерикс остался доволен, потому что «манифестация» хористов придала атмосфере спектакля еще более торжественный характер.

Положение Теляковского было глупейшим. Он должен был притворяться, что ему нравится вся эта демонстрация, по сути дела, направленная против него. Еще более нелепо он себя чувствовал, когда ему пришлось зайти в царскую ложу для того, чтобы получить, как предусматривалось протоколом, разрешение продолжить спектакль.

В ложе все были в высшей степени растроганы. Все пили чай и с удовольствием высказывали свои впечатления от «грандиозной, неожиданной и необычной демонстрации патриотизма».

– Это было прекрасно, – заметил кто-то из свитских.

– Молодцы хористы! Вот так и надо принимать Императора! Ничего подобного в театре еще не случалось! – добавил другой.

Царь обратился к Теляковскому:

– Будьте любезны, передайте мою благодарность артистам, и особенно хору. Я тронут этим выражением преданности и любви.

Теляковский с поклоном удалился. Он размышлял о том, как избежать исполнения поручения царя.

– Было бы глупо и наивно притворяться перед хористами, что я ничего не понял, – говорил он Фредериксу. – Но, с другой стороны, я не могу делать вид, что не слышал высочайшего приказа. Если же я его выполню, то хористы обнаглеют и продолжат свои „патриотические излияния“, что уже будет неуместно и наведет императора на подозрения. Если же он узнает подоплеку всех этих событий, вряд ли его это обрадует.

– Да, Ваши соображения совершенно резонны, – кисло усмехнулся Фредерикс. – Но Вам придется самому сообразить, как поступить, чтобы этот дурацкий случай не выставил Вас в невыгодном свете.

Несколько поразмыслив, Теляковский приказал Тартакову: «После окончания спектакля соберите хористов и передайте им благодарность Императора за прекрасное исполнение оперы и гимна. А от моего имени передайте, что я крайне недоволен тем, что они начали петь гимн без сопровождения оркестра, что привело к искажению интонации. Напомните им также, что гимн не дозволено исполнять, стоя на коленях».

Так был исчерпан этот инцидент для всех, кроме Шаляпина.

Дело в том, что Министерство внутренних дел пожелало придать этому случаю как можно большее значение и инициировало появление в газетах правого направления следующего сообщения:

«6 января в Императорском Мариинском театре была возобновлена опера Мусоргского „Борис Годунов”. Спектакль удостоили своим присутствием Их Величества Государь Император и Государыня Императрица Мария Федоровна. После пятой картины публика потребовала исполнения народного гимна. Занавес был поднят и участвовавшие, с хором, во главе с солистом Его Величества Шаляпиным (исполнявшим роль Бориса Годунова), стоя на коленях и обратившись к царской ложе, исполнили „Боже, Царя храни”. Многократно исполненный гимн был покрыт участвовавшими и публикой громким и долго несмолкавшим „ура”. Впечатление получилось потрясающее. Его Величество, приблизившись к барьеру царской ложи, милостиво кланялся публике, восторженно приветствовавшей Государя Императора криками „ура”. В исходе первого часа ночи Государь Император проследовал в Царское Село»[49].

Этот лживый репортаж особенно неточно представлял роль Шаляпина в лицемерной демонстрации верноподданичества.

Враги артиста поторопились с обвинениями:

«Вот до чего докатился Шаляпин! Он, в 1905 году певший со сцены Большого театра „Дубинушку”, теперь в Мариинском встает на колени перед царем и поет гимн!».

Опять стали приходить анонимные письма с оскорблениями и угрозами, и разные благодетели, «озабоченные его судьбой», не давали ему покоя, но особенно старались его очернить, не щадя темперамента и подливая яда в свои писания, его знакомые, газетные фельетонисты Амфитеатров и Дорошевич.

Шаляпин был слишком крупной фигурой, слава его была слишком велика, а имя слишком легендарно, чтобы на него могли не обращать внимания. И левые, и правые стремились записать его в свои ряды и невероятно злились, когда из этого ничего не выходило. При всем при этом Федор Иванович не слишком интересовался политикой. Он попросту одним людям симпатизировал, а другим – нет. Одновременно дружил и с Максимом Горьким, который представлял крайнее левое направление, и с крайним правым монархистом бароном Стюартом.

Шаляпин болезненно переживал обрушившуюся на него бурю упреков. Особенно тяжелым ударом стало письмо Горького.

«Мне казалось, что в силу тех отношений, которые существуют между нами, ты давно должен написать мне, как сам ты относишься к тем диким глупостям, которые содеяны тобою, к великому стыду твоему и великой печали всех честных людей России.

<…> Сволочь, которая обычно окружает тебя, конечно, отнесется иначе, она тебя будет оправдывать, чтобы приблизить к себе, но – твое ли это место в ее рядах?

Мне жалко тебя, Федор, но так как ты, видимо, не сознаешь дрянности совершенного тобою, не чувствуешь стыда за себя – нам лучше не видаться, и ты не приезжай ко мне.

Письмо это между нами, конечно. Я не хочу вставать в ряд с теми, кто считает тебя холопом, я знаю – это не верно – и знаю, что твои судьи не лучше тебя.

Но если бы ты мог понять, как страшно становится за ту страну, в которой лучшие люди ее лишены простого, даже скотам доступного чувства брезгливости, если бы ты мог понять, как горько и позорно представить тебя, гения, – на коленях пред мерзавцем, гнуснейшим из всех мерзавцев Европы»[50].

Идейные пристрастия не позволяли Горькому ценить дружбу выше «революционного императива». Он мог любить Шаляпина только в пределах своего мировоззрения. А вот Шаляпин любил Горького вне всяких условностей и предрассудков. Ему стоило большого труда убедить его, что весь этот инцидент представлен неверно и что на самом деле никакой его «вины», собственно, нет.

Из письма Н. Е. Буренину, написанного спустя несколько месяцев, становится ясно, что Горький «простил» Шаляпина. Он пишет:

«А как это случилось и почему, насколько Шаляпин действовал сознательно и обдуманно, был ли он в этот момент холопом или просто растерявшимся человеком – об этом не думали, в этом не разбирались, торопясь осудить его. Ибо осудить Шаляпина – выгодно. Мелкий, трусливый грешник всегда старался и старается истолковать глупый поступок крупного человека как поступок подлый. Ведь приятно крупного-то человека сопричислить к себе, ввалить в тот хлам, где шевыряется, прячется маленькая, пестрая душа, приятно сказать: „Ага, и он таков же, как мы” <…>

Ф. Шаляпин – лицо символическое; это удивительно целостный образ демократической России, это человечище, воплотивший в себе все хорошее и талантливое нашего народа, а также многое дурное его. Такие люди, каков он, являются для того, чтобы напомнить всем нам: вот как силен, красив, талантлив русский народ!»[51].

Письма подобного содержания Горький Шаляпину не написал. Шаляпин же, уже в конце января, обиженный и истерзанный, должен был уехать в Монте-Карло. Но даже атмосфера «одного из прекраснейших уголков на Земле» не могла унять его боль и избавить от тяжких мыслей.

«Милый мой друг, Михаил Филиппович, – пишет он своему другу и адвокату М. Ф. Волькенштейну – <…> ты, наверное, и видишь, и слышишь, и читаешь все, что говорится по моему адресу о случае в Мариинском театре, ты должен теперь ясно понять и воочию убедиться, как сильно меня ненавидят в обществе. Не знаю, зависть это или просто человеконенавистничество, но ты же должен увидеть, на сколько все это несправедливо. Ты знаешь меня весьма хорошо, ибо мы с тобой знакомы и дружим в течение шестнадцати или даже семнадцати лет, значит, с точностью можешь сказать, живет или нет в душе моей подлость и лакейство, во мне, в человеке, потом и кровью заработавшем себе честное и славное имя артиста, без преувеличения скажу – прославившего не раз свою несчастную родину во всех концах мира. Неужели можно хоть на минуту подумать, что мне необходимо встать на колени перед царями, неужели можно думать, что мне нужны титулы в виде солиста, и неужели я из таких, что ради какой бы то ни было даже выгоды способен идти и подлизываться? – А? А между тем все <…> не стесняясь пишут о моих „хамских” якобы поступках, о том, что „холоп” и т. д. Я всегда предполагал, что люди носят в сердцах свое зло, но никогда не воображал, что оно так велико, а главное, так несправедливо вылито с желчью, и на кого же? На меня. Конечно, зачем тебе перечислять мое отношение и к бедным, и к товарищам и т. д. Ты их сам отлично знаешь, и их-таки порядочно. И все забыто, все смешано с грязью.

Думаешь ли ты после всего этого, что жизнь моя у себя на родине возможна, думаешь ли ты, что я могу заниматься моим дорогим искусством, которое ставлю выше всего на свете? А? Думаешь ли?..

Нет, конечно! Терпение мое переполнилось, довольно! Сейчас я только что написал письмо Теляковскому с просьбой сообщить мне, какую неустойку должен я заплатить в случае моего ухода из Императорского театра (этакая досада, у меня пятилетний контракт, кончающийся в 1912 г.). Прошу тебя, дорогой мой, сходить к Теляковскому в качестве моего друга и присяжного поверенного и тоже дружески поговорить и посоветоваться с Теляковским, как мне быть? <…> Я написал моей жене, чтобы она по возможности ликвидировала всякие сношения с Россией, то есть продала все, что возможно. Я хочу переселиться во Францию»[52].

На требование Шаляпина расторгнуть договор Теляковский ему ответил письмом, в котором ругал его за намерение покинуть Россию, но в то же время нашел способ его утешить. О расторжении контракта он не хотел даже и слышать. Но и не торопил с возвращением. Он даже посоветовал задержаться за границей до следующего сезона.

Из Монте-Карло Шаляпин уезжает на отдых в Монцу, а оттуда в Париж, где выступает с итальянской труппой в «Дон Карлосе», в «Дон Кихоте» и в «Севильском цирюльнике». Затем снова уезжает в Италию, на Капри. Здесь он встречается с Горьким и дарит ему свой портрет работы художника И. Бродского.

* * *

В середине сентября Шаляпин с тяжелым сердцем возвращается в Россию. Он поет в Мариинском театре («Борис Годунов», «Руслан и Людмила», «Князь Игорь», «Фауст», «Лакме» и «Хованщина») и в Большом («Псковитянка» и «Фауст»). «Хованщина» идет в постановке самого Шаляпина. В рецензии Ю. Беляева в «Новом времени» мы читаем следующее:

«Постановка этого спектакля на Мариинской сцене является большим событием с точки зрения и музыкальной, и общественной.

Ради ее успеха Шаляпин принес себя в жертву. Он лишил свою роль Досифея какой бы то ни было эффектности с целью достижения единства всего ансамбля солистов. Иметь в руках такой благодарный материал при шаляпинском таланте и при этом не блеснуть, не выделиться, не заслонить других – настоящий подвиг, который я подчеркиваю и считаю наивысшей заслугой Шаляпина.

Эта вполне уместная сдержанность и сознание важности спектакля как единого целого пошли на пользу самого образа Досифея – аскетического, строгого, величественного, до сих пор еще не виданного!».

В следующем сезоне он снова у Р. Гинсбурга в Монте-Карло, затем у Горького на Капри и, наконец, в Милане, где в театре «Ла Скала» ставит «Псковитянку»[53]. Короткое время проводит в Монце.

Гастролирует в Париже («Мефистофель», «Севильский цирюльник»).

Лечится от сахарной болезни в Висбадене. В середине июля приезжает в имение Ратухино.

Милые среднерусские пейзажи производят на него особенно глубокое впечатление, почти драматическое, потрясающее. Сидя на берегу Нерли, он перебирал воспоминания счастливых лет молодости, когда здесь часто бывали Рахманинов и художники Коровин и Серов. Вспомнилось, как однажды он и Коровин уговорили кучера запрячь лошадь задом наперед, головой к коляске.

Они устроились на сиденье, как будто так и надо, поджидая, пока подойдет архитектор Кузнецов, часто гостивший в имении. Большой, добродушный человек, любитель охоты, он был страшно рассеянным.

– Поторопись, опоздаем на станцию, – окликнул его Шаляпин.

Выйдя из дома, Кузнецов увидел все и вытаращил глаза.

– Давай, садись скорее, и поехали, – звали его приятели.

– Да, но, кажется, что-то не так», – пробормотал Кузнецов.

– Да что с тобой? Ты садишься или нет? – спросил Коровин самым серьезным тоном.

– Васе, кажется, плохо», – с озабоченным видом сказал Шаляпин.

Кузнецов застыл на месте. Он смотрел то на одного, то на другого приятеля, то на лошадь, которая спокойно щипала траву и стригла ушами. Судя по ее виду, все было в порядке.

– Садитесь, барин, – спокойно обратился к нему кучер. Чего там… Залезайте, и поехали.

Кузнецов побледнел. Он не верил своим глазам. Казалось, он вот-вот потеряет сознание. И тут трое разбойников расхохотались во все горло. Лицо Василия Кузнецова приобрело нормальный оттенок.

Он тоже заулыбался.

– Ну, черти окаянные! А я уж подумал… Боже упаси!

Он чуть не заплакал от радости, что с его рассудком, оказывается, все в порядке.

На лице Шаляпина при этом воспоминании играла усмешка. Но за ней барабанным стуком пульсировало мрачное предчувствие: еще немного, и скоро уже ничего этого не будет.

* * *

В декабре 1912 года Шаляпин ставит «Хованщину» в Большом театре. На этот раз коллеги охотно восприняли его в качестве режиссера. Спектакль имел колоссальный успех.

В марте 1913 года вместе с С. Дягилевым, режиссером А. Саниным и дирижером Д. Похитоновым он разрабатывает план предстоящего Русского сезона в Париже и Лондоне.

Русский сезон в Париже начинается с «Бориса Годунова», за которым следует «Хованщина». В Лондоне, кроме этих двух опер, исполняется и «Псковитянка» (о чем не так давно мечтал В. Стасов).

Шаляпин хорошо знал парижскую публику, ему нравился ее темперамент. А вот об англичанах он знал только понаслышке.

В разговорах о них все выделяли как их характерные черты сдержанность и скептицизм по отношению ко всему, что не является британским. Федор Иванович волновался. Он знал, что русские оперы мало известны на Британских островах. Чаще всего их исполняли итальянские труппы, причем без особого успеха. Он хотел, чтобы на этот раз русская опера была достойно представлена англичанам, чтобы она стала им понятна и дорога.

Пока шли репетиции, Шаляпин с интересом изучал Лондон. Убедился, что даже для беглого знакомства со всеми достопримечательностями и богатствами этого города не хватит и нескольких лет. Огромное впечатление произвел на него Британский музей. Вестминстерское аббатство почти подавило своими грандиозными размерами и впечатлением спокойствия и уверенности. И снова возник вопрос: смогут ли люди, которые все это создали, принять русскую музыку?

Тем счастливее певец был, когда первая же картина «Бориса» была встречена бурными аплодисментами и криками «браво!». Спектакль прошел триумфально. Англичане вели себя не менее экспансивно, чем итальянцы: они высовывались из лож, кричали, топали ногами…

Еще более торжественно был принят последний спектакль. Публика вызывала на сцену и солистов, и хор, и дирижера, и инициаторов «Русских сезонов» господина Джозефа Бичема и его сына[54], и Дягилева.

«Вот вам и холодные англичане», – думал Шаляпин, наблюдая возбужденную публику.

* * *

Шаляпин возвращается в Россию через Францию, где выступает в «Фаусте», «Мефистофеле» и «Севильском цирюльнике». Он торопится в Ратухино, но задерживается там ненадолго.

В конце августа Федор Иванович едет в Сочи, а затем уезжает в Гурзуф, к К. Коровину. Однажды в полдень они гуляли по берегу, на который обрушивались вспененные волны. Казалось, вот-вот начнется буря.

Шаляпин был задумчив. Преодоляя шум ветра и волн, делая большие паузы, он говорил Коровину: «Знаешь, когда я купил имение, я мечтал, что начну там разводить гусей, сеять, косить… Я же по документам из крестьянского сословия. Теляковский все хочет мне выхлопотать Владимира. У меня ведь только Бухарская звезда, как у почтальона на пенсии. Вот в Германии я, видишь ли, „фон”. В антракте „Бориса” Император Вильгельм мне лично повесил орден. А здесь я – крестьянин… И мне это все равно… Я так и сказал Теляковскому: когда мне все это надоест, я уеду в Ратухино, буду землю пахать, рыбу удить и петь „Лучинушку”… Но теперь, когда я туда приезжаю, я чувствую тревогу. Я чувствую, приближается что-то страшное. Я боюсь, что все окружающее вдруг исчезнет, наступит страшная непроглядная тьма. Или это смерть?».

– Ах, Федя, не говори глупостей, – воскликнул Коровин. Он никогда еще не видел своего друга в таком настроении.

– Противная это штука – смерть, – продолжил Шаляпин после долгого молчания. Противная и таинственная. Вот, и Усатова больше нет… Умер старик месяц назад… Все меньше остается тех, кого мы любим…

– Федя, ты просто устал, – прервал его Коровин. – Давай лучше вернемся. А то дождь начнется. Дома нам рыбу зажарят, я купил хорошего красного вина, возьму гитару…

– Если бы можно было вернуться… Но надо идти дальше, дальше, дальше…

Вечером, сидя на веранде коровинской дачи с бокалом красного грузинского вина, Шаляпин немного оживился.

– Да, вино – настоящий нектар. Я люблю красное… А помнишь обед у Саввы Мамонтова, когда был министр Витте?.. Мы тогда тоже ели рыбу. Вдруг Врубель убрал стоявший передо мной бокал красного вина и налил мне белого:

– В Англии вас никогда бы не сделали лордом… Надо знать, какое вино к какому блюду подается, а не лакать все подряд, как корова.

– Врубель, – усмехнулся Коровин. – Да, он изысканный господин, эстет. Милый человек, но иногда раздражается по мелочам.

– Уж не знаю, милый он или нет, – ожесточился Шаляпин, – но со мной он всегда держится вызывающе. Знаешь, что он мне недавно сказал? «Вы же не певец, а передвижная выставка, вас заела тенденция. Вы постоянно хотите нравиться. Поете „Блоху”, „Как шел король на войну”. А в искусстве не надо пропаганды». Я не понимаю, что он хотел сказать? Какая там пропаганда? А что я хочу нравиться, так это правда. Хорошо ему со своими картинами. Они хоть сто лет могут ждать, пока публика дозреет до их понимания. А в театре, на концертной сцене, все происходит или сейчас, или никогда. Что нарисует художник, остается. Что напишет писатель, остается. А я спел – и ничего не осталось!

Он отпил глоток вина.

– Его картины пока мало кому понятны. И мне они были непонятны, когда я их в первый раз увидел в Нижнем. Мне понравилась иллюстрация к „Демону”, которую он сделал для Мамонтова, та, что с рыжими крыльями. Это прекрасно! А когда я ему сказал об этом, он так и отрезал: „Ну, если Вам нравится, значит, это плохо”.

На другой день Шаляпин уехал в Ялту. Там он возложил венок на могилу своего учителя.

* * *

С. Дягилев организовал Русский сезон в Лондоне и в 1914 году. Кроме спектаклей, показанных в прошлом году, оперный репертуар включал также «Хованщину» и «Князя Игоря».

«…В этот сезон почему-то вся труппа была настроена нервно. Еще по дороге между хором и Дягилевым разыгрались какие-то недоразумения – кажется, хористы находили, что им мало той платы, которая была обусловлена контрактами. В Лондоне это настроение повысилось, отношения хора с антрепризой все более портились, и вот однажды, во время представления „Бориса Годунова”, я слышу, что оркестр играет „Славу” перед выходом царя Бориса, а хор молчит, не поет. Я выглянул на сцену – статисты были на местах, но хор полностью отсутствовал. Не могу сказать, что я почувствовал при этом неожиданном зрелище! Но было ясно, что спектакль проваливают. Мы в чужой стране, публика относится к нам сердечно и серьезно, мы делаем большое культурное дело – представляем Англии русское искусство…

Как же быть мне? Необходимо идти на сцену, – оркестр продолжает играть. Я вышел один, спел мои фразы, перешел на другую сторону и спрашиваю какого-то товарища:

– В чем дело? Где хор?

– Черт знает! Происходит какое-то свинство. Хор вымещает Дягилеву – а что, в чем дело – не знаю!

Я взбесился. По-моему, нельзя же было в таких условиях вытаскивать на сцену, пред лицом чужих людей, какие-то дрязги личного свойства. Выругав хор и всех, кто торчал на сцене, я ушел в уборную, но тотчас вслед за мною туда явился один из артистов и заявил, что хор считает главным заговорщиком и причиной его неудовольствия именно меня, а не только Дягилева, и что один из хористов только что ругал Шаляпина негодяем и так далее. Еще более возмущенный, не отдавая себе отчета в происходящем, не вникая в причины скандала и зная только одно – спектакль провалится! – я бросился за кулисы, нашел ругателя и спросил его: на каком основании он ругает меня!

Сложив на груди руки, он совершенно спокойно заявил:

– И буду ругать!

Я его ударил. Тогда весь хор бросился на меня с разным дрекольем, которым он был вооружен по пьесе. «Грянул бой»…

Если б не дамы-артистки, находившиеся за кулисами, меня, вероятно, изувечили бы. Отступая от толпы нападавших, я прислонился к каким-то ящикам, они поколебались; отскочив в сторону, я увидал сзади себя люк глубиною в несколько сажен, – если бы меня сбросили туда, я был бы разбит. На меня лезли обалдевшие люди, кто-то орал истерически:

– Убейте его, убейте, ради бога!

Кое-как я добрался до уборной под защитой рабочих-англичан. Шеф рабочих через переводчика заявил мне, чтоб я не беспокоился и продолжал спектакль, так как рабочие уполномочили его сказать мне, что они изобьют хор, если он решится помешать мне.

Ну что ж? Буду продолжать. Я не настолько избалован жизнью, чтоб теряться в таких обстоятельствах. Все это бывало: били меня, и я бил. Очевидно, на Руси не проживешь без драки.

Спектакль кончился благополучно. Хор добился своего. Публика, очевидно, ничего не заметила. Скандал разыгрался во время антракта, при закрытом занавесе.

После спектакля мне сказали, что человек, которого я ударил, лежал несколько минут без памяти. Я поехал к нему и застал у него на квартире еще несколько человек хористов. Высказав ему свое искреннее сожаление о происшедшем, я просил простить меня. Он тоже искренно раскаялся в своей запальчивости. Плакали, обнимались, наконец, пошли все вместе ужинать в ресторан и предали сей печальный инцидент забвению, как это всегда бывает в Суконной слободе. Суконную слободу мы всюду возим с собою.

Английская публика все-таки узнала об этом скандале, но пресса не уделила ему ни одной строки, насколько я знаю. Англичане нашли, что это „наше частное дело” и не следует обсуждать его публично»[55].

Ни в одной из газет не вышло ни единой строчки об этом инциденте. Писали только о впечатлениях от спектаклей[56]. Шаляпин был глубоко благодарен англичанам за их деликатность.

В Париже его застало известие о начале войны. Дороги были перекрыты, начинался хаос. Шаляпин вернулся в Англию, откуда на пароходе добрался до Норвегии. Когда он приехал в Россию, в Петроград, нашел газеты с описанием инцидента, произошедшего в Лондоне.

Начиналась Первая мировая война. Начиналась катастрофа, изменившая облик Европы. Не только географический, но и духовный. Закончилась belle ?poque. В России сложилась ситуация, которая привела к краху Империи и к тому, что вспыхнула Октябрьская революция.

* * *

Шаляпин сразу пожертвовал 60 тысяч рублей на открытие двух госпиталей – одного в Петрограде, а другого в Москве (он сам устроил его в своем доме на Новинском бульваре). Военные власти были очень довольны тем, как были оборудованы госпитали и как они снабжаются лекарствами. Шаляпину предложили размещать в них офицеров. «Все-таки то, что больницы хорошие, не значит, что в них не должны лечиться обычные солдаты», – решил Шаляпин.

В середине октября певец дает в Большом театре концерт в пользу раненых. Через две недели такой же концерт он дает и в Петрограде. В Мариинском поет «Жизнь за царя» и тут же отправляется в Варшаву. Здесь он дает благотворительный концерт в пользу пострадавших польских семей. Посещает русских солдат на передовой. Возвращается в Петроград. Поет в «Князе Игоре» и в «Рогнеде». В середине ноября выступает в сценах из «Бориса Годунова», исполняя партию Варлаама. Сбор от спектакля предназначается семьям раненых и погибших бельгийцев. Приезжает в основанный им госпиталь и дает концерт для раненых. Возвращается в Москву. Проводит бенефис в пользу оркестра Большого театра («Моцарт и Сальери» и сцена в корчме из «Бориса Годунова»). Выступает в спектаклях «Борис Годунов», «Князь Игорь» и «Дон Кихот». С середины января до начала марта поет в Мариинском театре и в Народном доме («Рогнеда», «Князь Игорь», «Севильский цирюльник», «Юдифь»). В марте гастролирует в Киеве и Харькове. В апреле он снова в Петрограде. Поет главную партию в бесплатном спектакле «Борис Годунов», организованном Горьким для петроградских рабочих. На этом спектакле присутствовал В. Маяковский.

В мае Шаляпин снова выступает в Харькове, а затем дает концерты в Екатеринославе, Ростове на Дону, Баку и Тифлисе. Сборы с концертов поступают в пользу народов Кавказа, пострадавших от войны.

Лето Шаляпин проводит на Волге.

В начале сентября он в Угличе, участвует в съемках фильма «Царь Иван Васильевич Грозный» (позже названного «Девушка из Пскова»). В конце сентября – в Москве, оперой «Хованщина» открывает свой 25 сезон.

Перед началом спектакля за опущенным занавесом состоялось скромное чествование, а после первого акта юбиляра, в присутствии публики, приветствовал весь ансамбль Большого театра. Так же и при первом выступлении Шаляпина в Мариинском театре («Севильский цирюльник») вся труппа поздравила его с юбилеем и преподнесла серебряную вазу в стиле ампир. Наряду с множеством спектаклей, исполненных в Мариинском, Шаляпин проводит и благотворительный спектакль «Борис Годунов» для Фонда помощи детям-сиротам, чьи отцы погибли на войне. Спустя несколько дней он уже в Москве. Здесь, в Большом театре, исполняет «Бориса», на этот раз уже в пользу Дома для престарелых актеров.

В начале декабря Федор Иванович выступает в Частной опере Зимина («Жизнь за царя», «Севильский цирюльник», «Юдифь», «Фауст»), и здесь его тоже поздравляют с двадцатипятилетним юбилеем. На спектакле присутствовал и Савва Мамонтов. Это событие отмечено в «Новостях сезона»: «Н. И. Сперанский прочитал приветственный адрес и передал лавровый венок от труппы. Ф. И. Шаляпин благодарил за приветствие и обратился к сидевшему в ложе С. И. Мамонтову, в опере которого он выступал в последний раз на этих подмостках 17 лет тому назад. С. И. Мамонтов вышел на сцену, и публика устроила ему овацию»[57].

В конце декабря Шаляпин выступает в петроградском Народном доме в «Борисе Годунове», в «Фаусте», в «Севильском цирюльнике» и во «Вражьей силе» А. Н. Серова в роли Еремки. На этом спектакле были М. Горький, И. Репин и А. Куприн.

– Я давно знаю Федю, – признался друзьям Репин, – и до сих пор я думал, что знаю все, на что он способен. Но от этого образа просто кровь стынет в жилах.

– Да, – хмуро добавил Горький, – смотришь на это недоразвитое, страшное существо и спрашиваешь себя: а где же Федя, неужели это и вправду он? И если это он, то кто же он на самом деле, что скрывается в его душе, откуда весь этот ужас и мрак?

Н. Шебуев в «Обозрении театров» отмечает: «Еремка сложен и слажен из элементов шаляпинского гения. Ни одной симпатичной черты нет у этого злого гения, а между тем образ его трогает именно своей необычайной красотой <…> И вот красота шаляпинского воплощения в том и была, что он ничем и ничуть не польстил своему Еремке. Грязный, пьяный, нашептывающий адский замысел, подсовывающий нож в руку, он берет только одним мастерством песни. Грубый, с одной штаниной оторванной, другой разодранной, с длинной, нечесаной, всклокоченной бородой, с закопченной физиономией, которая никогда не знала мыла, со смешной, еле чуемой издевкой в пении, с заплетающимися жестами и походкой, Еремка прекрасен во всем своем безобразии»[58].

Три дня спустя после этого спектакля Шаляпин уже в Москве, в опере Зимина, где поет буквально через день. В этом театре он тоже ставит «Вражью силу». В середине московского премьерного спектакля начинает чувствовать нервное перенапряжение и усталость. Он все-таки заканчивает спектакль, а через два дня поет вторую премьеру и продолжает выступать в том же ритме. С середины марта и до конца сезона Шаляпин находится в Петрограде. Он поет в Мариинском театре и на сцене Народного дома.

* * *

На исходе юбилейного, весьма напряженного года Шаляпин короткое время проводит на лечении в Ессентуках. Оттуда едет в Крым. Сначала останавливается в Форосе, у Горького. Они начинают совместную работу над шаляпинской автобиографией «Страницы из моей жизни».

Горький лихорадочно возбужден:

– Сколько солдат мы потеряли на этой войне, – говорил он хриплым голосом, часто прерывавшимся туберкулезным кашлем. – А ради чего? Государство разваливается. Повсюду голод. Великая Империя при последнем издыхании. Неужели ее стоит спасать? Нет! Если уж ей суждено погибнуть, то гораздо лучше нанести ей последний смертельный удар и вложить жизнь в основы нового, народного государства! Государства братства, равенства, социальной справедливости. Государства рабочих и крестьян. Государства, прогресс которого будет строиться на широком просвещении народных масс, на добровольном общественно полезном труде, на достижениях науки. Не стоит гибнуть за мерзкого Императора! За жирных буржуев, которые разбогатели за счет пота и крови угнетенных! За попов, этих сукиных сынов, которые учат народ подчиняться преступной власти, которая „от Бога”. Какой Бог! Человек – венец творения, ему принадлежит все, что есть на Земле, и он должен стать творцом своей судьбы!

– Не знаю, Максимушка, – Шаляпин чувствовал себя неловко. – Тяжело живет русский человек, это правда. И много несправедливости кругом. Но на свете существует добро и зло, и ни того, ни другого не сотрешь никакой резинкой. А общество без Бога? Можно ли его создать? И если его создать, то будет ли оно лучше и счастливее? Если поставить во главу угла человека, «царя природы», как ты говоришь, окажется ли он на должной высоте, сможет ли вопреки всем искушениям, которые дает сила, остаться добрым и справедливым, быть братом ближнего своего, не посягнуть на чужое, и…

– Мы должны создать нового человека, который все это сможет, – в голосе Горького звучала убежденность. – Человека с большой буквы. Мы должны дать ему новую религию, религию братства и равенства, труда, науки, религию коммунизма!

– Ты говоришь о новой религии… Но разве ты не утверждал, что религия опиум для народа?

– Да, старая религия, поповская религия беспомощных и лицемеров! – вспылил Горький. На лице у него выступили красные пятна. – «Подставь и правую щеку…». Это вот для чего. Чтобы можно было меня обдирать еще и еще, чтобы содрать последний лоскуток кожи с моей спины! А я говорю о новой религии, религии людей сильных, способных изменить мир!

– Но разве религия не подразумевает слепого повиновения? Что будет с теми, кто не захочет принять вашу истину, вашу религию?

– Кто не с нами, тот против нас! – Горький исподлобья кинул быстрый взгляд на Шаляпина. – Запомни это, – глухо добавил он.

Этот разговор оставил глубокий след в душе Шаляпина. Он долго думал о словах Горького, вызвавших у него множество недоуменных вопросов.

Через некоторое время он вернулся к этой теме в Гурзуфе, где жил Коровин.

– Я не политик и не философ, – говорил он Коровину. – Горький утверждает, что религия – опиум для народа. Не знаю… Не знаю, кто и где решает, чей Бог лучше – православный, католический или протестантский… Не знаю, нужны ли вообще эти дискуссии… Но я знаю, что когда я вхожу в церковь и слышу „Христос воскресе из мертвых”, я чувствую, что я возношусь над землей… Есть что-то, что выше нас…

– Разумеется, Бог, – отвечал Коровин, не переставая работать. – Ведь человек несовершенен. Он вовсе не венец творения. Он – часть Универсума. И ему не дано устраивать мир по своему образу и подобию. Ему дано только, совершенствуя себя, стремиться к подобию с Богом. Итак, эволюция, а не революция. Когда человек изменит себя, он изменит и мир вокруг себя, будет жить лучше, справедливее и счастливее. А попытки изменить мир путем насилия ни к чему хорошему не приведут.

– Вот и я так думаю. Над нами есть Вышняя сила, Божий промысел… Я, может, недостаточно умен, чтобы судить о таких вещах. Все, что я знаю, я знаю как певец. Например, знаю, что тысячи лет люди страдали и плакали над нашим «Надгробным рыданием». Только представь, какие бы выросли сталактиты, как теперь говорят, «планетарных размеров», если собрать все слезы боли и радости, пролитые во всех церквях мира! В жизни много печального и много радостного, а для меня самая большая радость, когда душа воскресает через духовные мелодии…

– Вот этого чувства и держись, – посоветовал Коровин. – Оставь ты Горького! Пусть говорит, что хочет.

Шаляпин задумался.

– А все-таки я верю Горькому, – сказал он, помолчав. – Он искренне страдает из-за того, что наш народ живет в нищете. И стремится облегчить его страдания. Сколько я ему не давал денег, я верю, что он ни копейки не взял себе. Все потрачено на помощь рабочим, на их образование, на лечение…

– И на покупку оружия, – добавил Коровин.

– Может быть… Нет, конечно, и на покупку оружия… Но он одержим большой, благородной идеей, он хочет осуществить ее как можно скорее, кратчайшим путем, не выбирая средств…

– Федя! – снова прервал его Коровин. – Все это глупости. Сказано: «Не убий!». Не может быть большой цели, ради которой стоит преступать Божью заповедь. Кто убил человека, убил Бога. И речи не может быть о том, чтобы таким путем построить что-нибудь хорошее.

– Не хочешь же ты сказать, что Горький глуп.

– Он не глуп, а одержим гордыней. И он, и его товарищи. А гордыня – один из самых страшных грехов. Если ты умен, а поддаешься гордыне, то твой грех еще больше…

– Что же ожидает Россию? – вздохнул Шаляпин.

– Я думаю, ужасные вещи.

– Ты думаешь?

– Да. Это страшные люди.

Некоторое время они молчали. Слышно было только шуршание кисти по полотну.

– Поди сюда, – позвал его Коровин.

Шаляпин подошел к мольберту с законченной картиной. Это была «Лунная ночь». Коровин очевидно был доволен.

– Вот тебе и вся премудрость, – сказал он, – следовать своему жизненному призванию. Бог дал нам талант, и наше дело его уважать и развивать, обращаться к миру через искусство. Думаешь, это ничего не значит? Или что это мало? Нет, братец мой! Подумай только, сколько человеческих душ ты разбудил своим искусством! Сколько тех, кому ты принес радость и красоту, облагородил и подтолкнул переменить свою жизнь, привел к добру. В этом и заключается смысл нашего пребывания на земле, наша святая миссия. А не в том, чтобы разрушать государства и создавать новые. Пусть этим занимаются другие, как этот твой Горький.

– А мне все это кажется недостаточным, – возразил ему Шаляпин. – Я бы хотел сделать намного больше. Я много пожертвовал денег на благотворительные цели, но мне хочется сделать что-то более прочное, например, основать свою школу, в которой я обучал бы молодых певцов, передавал им свои знания, взгляды, вкусы… Я давно размышляю об этом. Правда, раньше я гнал от себя эту мысль. Мне казалось, что с нашими певцами у меня ничего не получится. Они самоуверенны, не любят учиться, они сами все знают… А теперь?.. Не знаю, может, что-то и получится…

Лицо его приняло лукавое выражение:

– Я уже тут кое-что присмотрел, недалеко, в Суук-Су…

Суук-Су был известен своей скалой, наклонно стоявшей высоко над морем. Известный инженер Березин купил скалу и построил на ней великолепный замок фантастического вида.

Березин женился на молодой девушке из низшего сословия, Ольге Михайловне Соловьевой, которая работала у него служанкой. Инженер вскоре умер, и она унаследовала его огромное состояние, в том числе и имение «Орлиное гнездо» в Суук-Су. Энергичная и предприимчивая, она превратила свое имение в курорт. Там и поселился Шаляпин со своей семьей.

Шаляпин был в восторге от великолепных видов этого необычного места. Ему казалось, что лучшего места для замка искусств найти невозможно. Не раз он уговаривал Ольгу Михайловну продать ему «Орлиное гнездо»:

– А что, если здесь построить замок искусства?.. Я соберу даровитую и серьезную молодежь, и мы будем плодотворно трудиться на благо родного искусства.

Но Ольга Михайловна была неумолима:

– Знаете ли, голубчик, – говорила она Шаляпину, – здесь ничего не продается! Гостить – милости просим, а о продаже и речи быть не может.

Однажды решили большой компанией поехать к рыбакам под гору Аю-Даг. Нагрузив лодку разной снедью и прекрасным старым вином из подвалов Суук-Су, как только стало смеркаться, отплыли к Аю-Дагу. Прихватили с собой и итальянский оркестр мандолинистов, который выступал в парке курорта. Там их уже ждали рыбаки: на берегу стояли треножники с подвешенными огромными котлами, в которых варилась уха. На костре жарилась вкусная морская рыба.

Настроение у всех было отличное. Пили прекрасное крымское вино под аккомпанемент итальянского оркестра. Сгущались сумерки, и наступала ночь. С моря подул ветерок; стало свежо, и снова разожгли большой костер. Огромная луна освещала все вокруг.

Шаляпин встал, подошел к растущему рядом низкорослому дереву, прислонился к нему, закрыл глаза и запел: «Ах, ты, ноченька, ночка темная…».

Пламя костра красноватым отблеском освещало фигуру Шаляпина, стройную и могучую, его вдохновенное лицо было необычно и выразительно.

Ольга Михайловна Соловьева сидела как раз напротив. Подперев щеку рукой, она смотрела на него своими большими огненными глазами. По ее лицу текли крупные слезы…

Долго и много пел Шаляпин. Все были ему благодарны, в душе каждого он пробудил лучшие чувства.

Уже под утро все вернулись в Суук-Су.

На следующий день на пляже Ольга Михайловна, поздоровавшись с женой Шаляпина, присела около нее и сказала:

– Знаете ли, Иола Игнатьевна, скажите Федору Ивановичу, что покорил он меня вчера, и «Скалу» я ему дарю[59], дарю за его песни!..[60]

* * *

В конце сентября Шаляпин начинает свой 26 сезон несколькими спектаклями в Большом театре. В начале октября он уезжает в Петроград, где его ждут выступления в Мариинском театре и в Народном доме.

«Северная стрела» мчалась по направлению к столице. Под равномерный усыпляющий стук колес Шаляпин, тем не менее, провел бессонную ночь в размышлениях о замке искусств: о его внутреннем устройстве, о том, как построить сцену, об организации работы с молодыми певцами, о подборе сотрудников… К его первоначальному замыслу присоединилась идея собрать в своем замке еще и молодых музыкантов, танцовщиков и хореографов, писателей, художников и архитекторов. Он видел оперу как синтез искусств – музыки, пения, слова, сценического движения (в плане скульптурности поз и жестов), танца, изобразительного искусства и архитектуры. Он хотел внести решающий вклад в формирование целой плеяды людей театра, которые по-новому подходили бы к оперному искусству, видя в нем в высшей степени стилизованную синтетическую музыкально-сценическую форму.

«А не делаю ли я все это из тщеславия, – вдруг спросил он себя, – из желания приобщиться к бессмертию, получив свое продолжение в лице своих духовных последователей?»

Но такого рода сомнения в искренности собственных побуждений были непродолжительными. В глубине души он знал, что его внутренние мотивы чисты. Опера, театр, искусство – в этом была его жизнь. Внутренними императивами, которыми он руководствовался в своих мыслях и поступках, были непримиримость к бездарности и рутине, стремление к совершенству всех элементов, составляющих оперный спектакль, и поиск новых возможностей в области художественных средств. За пределами этой сферы все остальное имело для него второстепенное значение…

В Петрограде Шаляпина ожидало новое признание: правительство Франции наградило его Орденом почетного легиона за заслуги в области культуры и искусства.

В ноябре он возвращается в Москву. Выступает в опере Зимина. В декабре – снова в Петрограде. Выступает в Народном доме.

Атмосфера в столице напряженная, чреватая драматическими событиями…