Глава 13. Собаки

Я […] находил смехотворными все знаменитости живописи и современной поэзии.

Алхимия слова, Одно лето в аду

Когда кружок зютистов закрылся или был закрыт, Рембо переехал к другу Верлена, художнику Жану Луи Форену[297].

В девятнадцать лет у Форена уже была позади долгая карьера. Бросив ?cole des Beaux-Arts (Школу изящных искусств) из-за скуки, он был замечен в Лувре скульптором Карпо, который дал ему работу, а потом несправедливо уволил за разбитую статую. Отвергнутый отцом, Форен спал под мостами, вступил в пожарную команду при Коммуне и учился карикатуре с Андре Жиллем. Слишком находчивый, чтобы быть умирающим с голоду художником, он приложил свои руки к магазинным вывескам, объявлениям, декоративным веерам и в конце концов карикатурам для иллюстрированных газет, а также практиковался на стенах Латинского квартала. Некоторые из его более поздних карикатур, которыми восхищался Пикассо, предлагают человеконенавистническому Домье[298] основательные навыки классического искусства и граффити. Из него вышел бы отличный иллюстратор сатирических стихов Рембо.

Их дружба процветала на жизнерадостном антагонизме. Форен называл Рембо «щенком», потому что тот всегда гонялся за юбками. Кроме того, Форен считал, что Рембо напоминает собаку из-за своего «большого, нескладного тела» и, предположительно, потому, что он говорил «только тогда, когда бывал зол»[299]. Острые, словно граммофонные иголки, линии эскизов Форена запечатлели пикировку разговора за столиком кафе. На одном эскизе под заголовком Qui s’y frotte s’y pique («Не кормить – он кусается») Рембо-младенец высматривает жертву, словно смертоносный Амур. На другом – Рембо изображен как деревенский увалень в большом городе, посаженный на привязь, как обезьяна шарманщика, с огромными, ластообразными руками и в позе человека, который привык поднимать тяжести.

В течение той зимы Рембо следовал за Фореном в его экспедициях в Лувр, потому что «мы были бедны, а Лувр топили». Пока Форен копировал старых мастеров, Рембо стоял у окна и смотрел на движущиеся картинки на рю де Риволи[300].

Это была бы великолепная аллегорическая картина искусства XIX века между романтизмом и модернизмом: Рембо, стоящий спиной к Рембрандту и смотрящий через оконные рамы Лувра. По его мнению, Форен тратил свое время на краски напрасно. Плоский холст и масло не могут конкурировать с трехмерным калейдоскопом реальности[301]. Именно это, пожалуй, Рембо пытался доказать однажды в кафе «Дохлая крыса», когда, избавив себя от посещения туалета, он создал картину на столе мощным импасто (наложение красок густым слоем) человеческих экскрементов[302].

Следующая пророческая тирада пересказана Фореном – первым художником до Сезанна и Пикассо, признавшим выпад Рембо манифестом современного искусства: «Мы вырвем живопись из ее старых привычек копирования и дадим ей суверенитет. Материальный мир будет не чем иным, как средством для вызывания эстетических впечатлений. Художники не будут больше копировать объекты. Эмоции будут создаваться с помощью линий, цвета и узоров, взятых из физического мира, упрощенных и прирученных»[303].

Подобные идеи сегодня раздают те же галереи, по которым слонялся Рембо, глумясь над живописью. В то же время такое понятие абстрактного независимого искусства было чуть более приемлемо, чем идея взорвать Лувр. Рембо хотел превратить крошечный магазинчик рекомендуемых моделей в обширный открытый блошиный рынок:

«Долгое время я считал себя хорошо знакомым со всеми возможными пейзажами, и я находил знаменитостей живописи и современной поэзии смехотворными.

Мне нравились идиотские картины, декоративные балки, театральные декорации, ярмарочные фоны, магазинные вывески, лубок…»

Этот отрывок из «Одного лета в аду» практически все, что осталось от основной составляющей искусствоведения, что может конкурировать с бодлеровской.

Эстетическая вселенная Рембо расширяется так быстро, что не хватало времени составить ее карту. Невозможность сохранения того же образа мыслей достаточно долго, чтобы завершить цельное произведение искусства, как правило, перестает быть проблемой в конце подросткового возраста. Для Рембо это было частью творческого процесса. Вместо того чтобы ждать, что его разум замедлится до скорости традиции, он пересматривал произведение искусства. Промышленная революция в конце концов достигла литературы: «Поэзия больше не будет идти в ногу с действием. Она будет предшествовать ему».

Альянс художника и поэта, презиравшего живопись, был достаточно крепок, чтобы пережить их удручающее некомфортное проживание и неудобные привычки Рембо. 8 января 1872 года они переехали в убогое жилище на южной окраине Латинского квартала. Здание стояло на пересечении рю Кампань-Премьер и бульвара д’Энфер (сейчас бульвар Распай). Оно было снесено, в то время как в нескольких футах от него подобные дома выжили за чугунными оградами на мощеном Пассаж д’Энфер. Место дома Рембо отмечено техническим лицеем и станцией метро «Распай». Внизу была лавка, где продавали хлеб и вино, а также ангар для экипажей, извозчики жили в том же здании. Через дорогу располагалась часть кладбища Монпарнас, которая была зарезервирована для невостребованных тел. На бульваре был рынок, где продавали лошадей и собак, и, так как кафе были всегда открыты, в похоронные процессии нередко вмешивались пьяницы[304].

Рембо и Форен жили в просторной мансарде с наклонными потолками, по словам Верлена «полной грязного дневного света и шороха пауков»[305]. Несколько предметов мебели подчеркивали ее наготу: каркас кровати, матрас, покрытый попоной, кресло, набитое соломой, голый стол со свечой в банке из-под горчицы. Украшением служил рисунок красным карандашом, изображающий двух лесбиянок.

Форен спал на матрасе, Рембо занимал кроватную сетку. «Это устраивало его во всех отношениях. Ему действительно это нравилось, он был таким грязным». «У нас был кувшин для воды размером в стакан для питья. Для него он был слишком большим»[306].

Следует напомнить, что в те времена еженедельное купание считалось чрезмерным. «Грязь», которая так часто упоминается в воспоминаниях о Рембо, была не просто тусклой патиной и запахом – после ста дней в городе Рембо стал полузастойной экосистемой с собственной атмосферой, кишащей живностью.

Рембо занимал мансарду на рю де Камп в течение двух месяцев. Верлен заходил так часто, что они практически жили вместе. Местный художник, которого расспрашивали в 1936 году, вспоминал, что видел Верлена и очень юного Рембо, шагающих по улице рука об руку. Они были почти постоянно пьяны. Однажды Рембо закрылся от Форена, когда тот вышел из комнаты, и отказывался открывать дверь[307].

«Жизнь с Рембо была невозможна, потому что он пил слишком много абсента. Верлен имел обыкновение приходить и забирать его, и они оба смеялись надо мной, потому что я не хотел идти с ними».

Позднее, в более респектабельные времена, Форен отрицал, что двое его друзей были также пьяны и сексом, хотя замечание, которое сделала мадам Форен, предполагает, что отношения между ними были не совсем платоническими: «Рембо, возможно, резвился с гомосексуалистами, но он так и не прошел всего пути»[308]. Эти обрывки доказательств до сих пор иногда используются, чтобы защитить «целомудрие» Рембо, но его стихотворение о рю Кампань-Премьер, добрая память Верлена о nuits d’Hercules (ночах Герку леса из стихотворения Верлена «Поэт и муза») и сомнительные пятна на стене явно подразумевают необычные акты сексуальной доблести[309].

Со стороны казалось, что Рембо просто топит свой гений в спиртном. Это может быть правдой, но он также изобретал новую жизнь для себя и Верлена, которая поможет произвести революцию в поэзии и в конечном итоге в сексуальной морали.

Самое длинное из сохранившихся стихотворений этого периода «О сердце, что для нас…» описывает отказ от старых идеалов и под готовку к новым. Когда-то говорили, что оно было написано под воздействием абсента. На это, по крайней мере, указывает то, что Рембо жестоко нарушает размер. Если эта история правдива, то «О сердце, что для нас…» – мощный аргумент в пользу легализации абсента. Смысл перескакивает над руинами александрийского стиха, словно бурный поток течет сквозь валуны:

О сердце, что для нас вся эта пелена

Из крови и огня, убийства, крики, стон,

Рев бешенства и взбаламученный до дна

Ад, опрокинувший порядок и закон?

Что месть для нас? Ничто!.. – Но нет, мы мстить хотим!

Смерть вам, правители, сенаты, богачи!

Законы, власть – долой! История – молчи!

Свое получим мы… Кровь! Кровь! Огонь и дым!

Наиболее распространенное датирование этого стихотворения, явно опровергнутое радиоуглеродным анализом отказа Рембо от александрийского стиха, отбрасывает его назад, в период «опьянения Коммуной»[310]. Но Рембо вышел по крайней мере на два этапа за пределы Коммуны. Поэт, создавший «О сердце, что для нас…», хочет видеть все, что было истреблено в глобальном холокосте, в том числе некоторых из священных коров Коммуны и даже самих коммунаров: «порядок и закон», «историю», «незнакомцев чернолицых» и «народы». Его мечта заключается в том, что он и его «романтичные» (или «по духу братья») друзья будут уничтожены в трансконтинентальной катастрофе, которая уничтожит саму Землю:

Кто будет раздувать вихрь яростных огней?

Мы будем! И все те, кто нам по духу братья,

К нам, романтичные друзья! О, рев проклятий!

Работать? Никогда! Так будет веселей.

Европа, Азия, Америка – все прочь!

Наш марш отмщения сметает вехи стран,

Деревни, города! – Нас всех поглотит ночь!

Вулканы взорваны. Повержен Океан…

Конечно, братья мы! О да, мои друзья!

К нам, незнакомцы чернолицые! За мной!

О, горе, я дрожу… О, древняя земля!

На вас и на меня обрушен пласт земной.

Семьдесят лет спустя это стихотворение могло бы быть одой водородной бомбе.

К сожалению, это состояние полной необратимой анархии видится иллюзией, вызванной принятием желаемого за действительное. Никакой акт воображения, никакое количество абсента не может испарить такую твердую Землю. Последняя строка записана в другом размере и стоит вне стихотворения, как бы в реальном мире:

Нет ничего! Я здесь. Как прежде здесь.

Рембо – поэт наркотических видений, поэт, воспевающий следующее утро. Его новый план, изложенный в «Одном лете в аду», в письмах и стихах Верлена, лежал где-то между детской игрой и новой религией. Верлен и Рембо должны были стать святым семейством новой веры. Их culte ? deux (культ двоих) переступит нравственные различия, которые стали причиной таких ненужных страданий человечества и сына мадам Рембо. Позднее стихотворение в прозе Рембо Vagabonds («Бродяги») появляется, чтобы определить это предприятие как своего рода метафизическую терапию:

«Я, в самом деле, со всею искренностью, обязался вернуть его к первоначальному его состоянию, когда сыном Солнца он был и мы вместе бродили, подкрепляясь пещерным вином и сухарями дорог, в то время как я торопился найти место и формулу».

Рембо еще академически отделен от парнасцев; но он был одним из немногих французских поэтов, кто пытался превратить их неоязычество в социальную реальность[311]. Его стремлением было не обрести философскую торговую марку на свои произведения, а использовать свою поэзию, чтобы воссоздать золотой век.

Судя по письму, которое он послал Рембо позже той весной, Верлен понял очень мало, помимо терминологии, но, возможно, на данном этапе и понимать-то особо было нечего. Он знал, что они должны были предпринять то, что Рембо называл «мученичеством» и «крестным путем», и он был вполне счастлив потакать ему, если такова плата за вход во вселенную Рембо.

Для Рембо, который принимал страстную влюбленность Верлена за приверженность общим идеалам, их публичная связь была не просто самодовольная провокация или иное средство «расстройства чувств». Гомосексуализм был неотъемлемой частью проекта. В 1871 году не существовало такого понятия, как «гей-культура», не было общего рецепта гомосексуального образа жизни. Само понятие «образ жизни» было свойственно немногочисленным чудакам-философам вроде утопического социалиста Шарля Фурье, который полагал, что «омнисексуалы» обладают проницательностью, недоступной для обычных людей[312].

То, что Рембо относит определенного типа отношения к социальной философии, делает этот момент важным в истории культуры. Как ни легкомыслен или невыполним казался его план «мученичества», пьяные любовники с рю Кампань-Премьер в конечном итоге все же стали Адамом и Евой современного гомосексуализма.

Первый шаг был относительно прост: убедить апостола Верлена оставить жену и ребенка.

К тому времени семейство Моте начало сопротивляться. В декабре, пока Верлен был в Аррасе, оформляя небольшое наследство, Матильда с отцом просмотрели счета. Деньги уплывали, и источником расходов был определен «этот мальчишка». Рембо нужно изгнать.

Первая попытка, видимо, состояла из анонимного письма мадам Рембо. Некий доброжелатель информировал ее, что ее сын на краю погибели. Он уже хорошо известен в округе своим пьянством и кутежами, и его следует вызвать обратно в Шарлевиль, прежде чем он совершит нечто непоправимое. Мадам Рембо проигнорировала письмо, сочтя его одной из затей Артюра, чтобы сохранить лицо и получить деньги на билет домой[313].

Между тем мать Верлена присоединилась к кампании, чтобы спасти своего сына. Она использовала свои связи, чтобы организовать ужин с важным чиновником, который подыскивал служащего в свое ведомство. К условленному времени Верлен не явился. Ужин начался без него. Сорок пять минут спустя в дверь вошел пьяница, стенающий о несчастьях супружеской жизни. Работу предложили кому-то другому.

Теперь Верлен каждый вечер приходил домой пьяным. Как-то раз он попытался поджечь своей жене волосы. 13 января, после того как он пожаловался, что его кофе был холодным, он схватил трехмесячного сына и швырнул его об стену. Мадам и месье Моте услышали крики этажом ниже, поспешили туда и обнаружили, что зять душит их дочь. Монстр сбежал, ребенок, к счастью, не пострадал. Врачу было поручено составить подробный отчет о синяках на шее Матильды.

Затаившись на пару дней, Верлен стал слать Матильде жалостливые письма. В конце концов, из неустановленного места на юге Франции (Перигё), она написала, что вернется, как только «причина всех наших несчастий» будет изгнана навсегда. Верлен отказался: как он мог запретить Рембо жить, где ему хочется?

Отец Матильды уже составил прошение в суд о раздельном жительстве супругов. Оно основывалось на заключении врача. О Рембо не упоминалось. На этом этапе идея состояла в том, чтобы просто напугать Верлена и заставить его вести себя прилично. Верлен, однако, пришел в ужас оттого, что его могут обвинить в «педерастии»: приватные шутки его не пугали, но он осознавал, что публичное обвинение может иметь серьезные юридические последствия. В панике он послал записку Альберу Мера, угрожая ему «вызовом на дуэль на шпагах», если он не прекратит распускать сплетни о его отношениях с Рембо: «Эти замечания могут попасть в глупые уши…»[314].

Именно теперь, когда Верлен был готов вернуться назад в лоно семьи, Рембо совершил самый печально известный проступок за всю свою парижскую карьеру. «Инцидент с Каржа» часто интерпретируется как простое проявление пьяной глупости, но последовательность событий делает его подозрительно предумышленным[315].

Очередной ужин «скверных парней» был назначен на 2 марта 1872 года в винной лавке, где за пять месяцев до этого Рембо поразил поэтическую братию своими гениальными стихами и теориями.

С едой было покончено; подали кофе с коньяком. Настало время послеобеденного испытания: поэтических чтений.

Как обычно, самые нудные поэты занимали больше всего времени. Рембо прикусил язык и ждал конца. Затем встал заслуженно забытый поэт по имени Огюст Крессель и начал читать свой «Боевой сонет»: помпезную попытку остроумия, которая явно доставляла автору большое удовлетворение.

Рембо стал добавлять слово merde! («дерьмо!») в конце каждой строки:

Подчиняясь этому закону, единообразный терцет – merde!

Стоит храбро и неподвижно на предназначенном ему посту – merde!

То, что произошло дальше, не совсем понятно, но общая идея все же сохраняется в каждом воспоминании. Поэт и фотограф Этьен Каржа обозвал Рембо «мелкой жабой». Рембо бросился на него, схватил трость Верлена с острым наконечником и ткнул ею Каржа через стол, задев руку. Каржа с его бочкообразной грудью обезоружил Рембо, подхватил и выбросил в коридор. Некоторые очевидцы утверждают, что нападение произошло после того, как Рембо выбросили за дверь. Он терпеливо выжидал в полутемной прихожей, пока чтение не закончилось. Когда появился Каржа, Рембо выскочил и уколол его наконечником трости в живот.

Неудачливого убийцу поручили Мишелю де л’Эю, художнику из лаборатории Кро, он и помог ему вернуться в свою лачугу на рю Кампань-Премьер.

Каржа, похоже, остался невредим, но он достаточно разозлился и уничтожил негативы своих двух фотографий Рембо[316]. Другим результатом было то, что Рембо было запрещено посещать все будущие обеды «скверных парней».

Для Рембо это вряд ли было катастрофой, но для Верлена, который убедил себя в том, что запрет мотивирован ревностью, это был серьезный удар, – в чем Рембо был уверен. Почти все друзья Верлена были «скверными парнями», и, поскольку Верлен встал на сторону Рембо в этом деле, это означало, что большинство оставшихся у него связей с Парижем теперь были обрезаны.

В тот момент Верлен, видимо, получил краткий перерыв в его «мученичестве». С оптимизмом пьяницы он попросил дать ему время, чтобы «залатать» свой брак и достичь невозможного компромисса: он хотел успокоить Матильду, а потом следовать «крестным путем» Рембо, каким бы он ни был. Рембо уговорили на время уехать из Парижа.

По словам Матильды, видевшей пачку писем, которые позднее были уничтожены, Рембо был «раздражен, что его принесли в жертву из каприза»[317]. А может, он не вполне был готов покинуть город. После пяти месяцев пьянства и нищеты спартанский пейзаж Арденн был бы как чистый лист бумаги.

В начале марта 1872 года Рембо снова оказался на вокзале. Что касается семейства Моте, то они видели его в последний раз.

Рембо провел несколько дней в Аррасе у родственников Верлена. Об этом его визите ничего не известно. Потом он вернулся в Шарлевиль и стал ждать, когда Верлен подаст ему сигнал.

С сентября 1871 года Рембо вновь разыгрывал жизнь бальзаковского «Провинциала»: отъезд в большой город, шумное одобрение, страстная любовь, публичный позор, возвращение домой. В отличие от персонажа Бальзака у него не было намерения совершить самоубийство. То, что для большинства людей выглядело как разрушение, было расчисткой нового участка. Рембо с нетерпением ждал того великого эксперимента, который изменил бы природу существования или, во всяком случае, не давал бы ему скучать пару сезонов.