Глава IV ВЕСЕННИЙ ВЕТЕР ВСЕХ ВЕТРОВ БЫСТРЕЕ
Итак, ему поручено написать первую прокламацию, первое обращение Читинского комитета партии к рабочим. Этой листовкой комитет заявит о своем существовании, о своей борьбе.
Ночь. Свеча оплывает на медный подсвечник. Весенняя, еще голая ветка стучит в окно. Миней пишет первомайскую листовку.
В коротком листке можно сказать только самое важное.
Сбросить царя, уничтожить самодержавие, установить восьмичасовой рабочий день, свободно высказывать свои мысли на собраниях, в печати… И это только первая ступень к счастью людей.
Рука быстро наносит на бумагу тонкие прямые строчки, но мысль летит быстрее. Как весенний ветер, что всех ветров быстрее, несется она к далеким вершинам. Россия социалистическая! К ней — эта первая ступень…
Огромен мир труда. И во всем мире идет сейчас тайная, дружная, радостная работа: рабочие готовятся к Первому мая. Одни в этот день открыто сойдутся на городских площадях. Другие с рассветом будут тайно пробираться в условленные места, собираться там небольшими группами, украдкой из-за пазухи доставать заветное кумачовое полотнище. И потом, обманув бдительность полиции, кипящим потоком вольются в широкие русла улиц.
И повсюду — по площадям столиц и по пыльным дорогам фабричных поселков — пройдут в этот день со своими боевыми песнями рабочие люди, чтобы открыто заявить: мы — сила, нашим трудом движется жизнь, строятся города, прокладываются дороги! Все ценности мира создали мы. Будущее — наше!
«Но мы, русские рабочие, — пишет Миней. — не можем свободно собираться для обсуждения своих дел, не можем сговориться между собой, не можем со знаменем выйти на улицу, потому что за нами зорко следят усердные слуги нашего деспотического правительства, которое на деньги, собранные копейками и рублями от нас и от наших голодных отцов и братьев в деревне, содержит целую армию шпионов, следит за каждым нашим шагом, строит тюрьмы для нас и наших друзей…»
…Эта листовка должна разбудить тех, чье сознание еще спит, объединить уже пробудившихся.
Миней попытался представить себе, в чьи руки попадет его листовка. Попадет в руки! Ведь прочесть ее — значит совершить «противозаконное деяние», а передать товарищу — «противоправительственная пропаганда»! И все же листовки будут читать и будут передавать из рук в руки. А там, где удастся наклеить их на стене или на заборе, тотчас соберутся у белого листка в напряженном молчании люди.
«Пусть не пугает вас, товарищи, одиночество в этой неравной борьбе со всемогущим правительством! — пишет Миней. — Месяц тому назад в Батуми при усмирении стачки рабочих, требовавших увеличения заработной платы, было приказано стрелять в толпу… На месте осталось убитыми 13 человек… Недавно в Туле солдаты отказались стрелять в своих братьев рабочих…»
Свеча зашипела, Миней поднял глаза Ему хотелось продлить свою безмолвную ночную беседу с тем, кто завтра возьмет в руки эту листовку, с соратником, которого никто еще не знает, кто только завтра вступит в строй.
За окнами стояла редкая синеватая мгла. Медленно светлело небо. Скоро утро! Минею трудно было оставаться наедине со своими чувствами. Побежать бы сейчас по темной улице, постучать в ставни окошек, встретить вместе с товарищами солнце на берегу реки!
«Друзья! — мысленно обращался он к ним. — Мы счастливы, мы знаем, где правда, боремся за нее и приближаем ее торжество! И коль самим не дождаться его, что же, в нашей песне хорошо говорится: «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело всегда отзовется на поколеньях живых!..»
И, подумав секунду, Миней заканчивает листовку словами любимой песни.
Ставни были закрыты, дверь заперта на засов, поднята половица подполья. В отверстии показалась голова с темными растрепанными волосами. Миней осторожно, за два верхних угла, держал не просохший еще гектографированный листок.
Присев на корточки, все впились глазами в длинную узкую полоску бумаги. Читали молча, сосредоточенно, словно текст не был читан и обсужден много раз. Наконец раздался голос Гонцова:
— Здорово! Как в самой настоящей типографии!
— А ведь это торжественная минута, товарищи, — тихо сказал Кеша. — Первая гектографированная прокламация Читинского комитета!
Миней сел на половицу, положил перед собой оттиск:
— Пройдут годы, друзья, и наши идеи будут развиваться в книгах, изданных тысячными тиражами, и в миллионах газет, отпечатанных в типографиях…
— А сейчас перед нами только узенькие полоски плохой бумаги и старый гектограф в подвале для картошки… Но все равно: это торжественная минута! — повторил Кеша.
Бочаров снял очки и откровенно вытер платком глаза. Товарищи переглянулись. Как бы со стороны они увидели себя в невзрачной комнате, с нависшими над головой балками потолка, с тусклой лампой на полу.
Иван Иванович взял листок, положил себе на колено.
— Извольте видеть: если вы намажете клеем только уголки, то ветер вздует середину и разорвет листок пополам. Если вы приклеите середину, будут болтаться края. Значит, кисточкой следует провести по всем четырем краям листка. Тогда листок будет приклеен аккуратно, прочно. Сразу видно будет: делали не впопыхах, а с пониманием, с любовью! «Значит, и другие свои дела они так же совершают!» — подумает каждый.
— Ну, давайте расходиться. Я отправляюсь в казармы, — объявил Миней.
— Я снова прошу: эти пункты передай мне! Вот уж глупо будет, если часовой задержит секретаря комитета!
— Оставь, Алексей. Не вноси беспорядок.
Кеша поставил лампу на стол, подкрутил фитиль. Четыре головы склонились над истрепанным планом города, размеченным крестиками. Стало тихо. За печкой скрипучим голосом заговорил сверчок.
Ты вырос в глухой деревушке в горах Акатуя. На самой каторге. И рано узнал это страшное слово. Но ты не понимал, кто эти люди, которых гонят по дороге мимо окон твоей избы. А дорога — то с сугробами снежными, с ветрами леденящими, то под солнцем жгучим, песчаными вихрями перевитая, — дальняя дорога, каторжная дорога. На ногах цепи, гонят каторжников солдаты с шашками наголо. Может, устали люди — все равно их гонят. Может, больны или ослабли дорогой — гонят! Так царь велел. Что ж они сделали ему? За что наказал их царь?.. А все гонят новых и новых, и не смолкает мерный звон кандалов на дороге. Ох, много недругов у батюшки-царя!
Но тогда ничего не знал ты об этих людях. Ухватившись за материнский подол, ковылял из избы в стайку[17], из стайки — в избу, щурился на солнце, отворачивался от ветра. Или лежал на печке, накрывшись тряпьем, слушал, как вьюга проносится над ветхой крышей и трещит и ухает за окном. А ветер в трубе гудит: бу-удет так, бу-удет!.. Страшно! Хоть бы лучину вздуть. А слезать тоже боязно… Вдруг за ногу схватит! Кто? Мало ли нечистой силы на свете! Братские[18] вон говорят: Анахой[19] одноглазый в углу живет, ночью ходит, мясо ищет…
Заглянешь в оконце, а там седая метель засыпает дороги, путает пути…
Ты жил, как маленький зверек. Радовался куску хлеба, когда был голоден, и рваной пахучей овчине, когда нетопленой стояла изба. И не сразу заметил, что нужда хозяйствует в доме: раскидала скарб, выгнала из стайки корову, матери спину согнула, отцу голову засеребрила. И привела с собой смерть — схоронили меньшеньких: брата, сестренку.
Ты не понимал, почему так печально смотрит на тебя мать, почему так нежно шепчет: «Кровиночка моя, что тебя ожидает?!»
Проносились вьюги над ветхой избенкой, проносились года… Как-то утром постучался ты в дядину хибарку на окраине города. Вышел дядя, удивился и сказал: «Да ты и не вырос, брат, вовсе! Как был «от горшка два вершка», так и остался!». И на следующий день свел племянника к знакомому слесарю — в учение.
Как ты вырос, как отыскал товарищей, как нашел свой путь? Много врагов у царя! Вот и Кеша Аксенов среди них…
Ты идешь ночью по городу и несешь людям удивительную весть. Другая жизнь ждет вас, люди! Соединяйтесь, люди труда! Кто сильнее нас, если мы все вместе!
А счастлив ли ты, Кеша Аксенов? Да! Почему же ты счастлив? Разве жизнь твоя стала легче? Разве не поблекли от слез синие глаза матери и не вырос на погосте крест на могиле отца?.. Ты нашел цель жизни. Ты узнал свою силу. В борьбе за счастье народа — и твое счастье, Иннокентий Аксенов!..
Луна блуждала в небе. То скользила по краю облака, то вовсе пряталась. Тени домов и заборов то появлялись, то исчезали. Все выглядело непривычным, таинственным. Рабочая окраина спала. Нигде ни огонька. В дальнем дворе залаяла собака, глухо, словно во сне. Улицы казались длиннее, чем обычно. Пока дойдешь до угла, десять раз замрет сердце. И жутко и весело. И все тоньше становится пачка прокламаций…
Кеша вышел к товарной станции. Робость его прошла. Жаль было только, что кончается эта необыкновенная ночь.
В лунном сеете мерцало стекло квадратного окошечка багажной кассы. Над ним висело расписание поездов. Кеша огляделся — никого. Он стал на перила у кассы, наклеил листок на расписание и вдруг едва не свалился с перил. Кто-то ухватил его за ногу. Он услышал тонкий, перепуганный и до странности знакомый голос:
— Сюда! Караул!.. Бунтовщик листки клеит! Держи, братцы!
У крикуна не хватало силы стащить Кешу вниз. Кеша размахнулся свободной ногой и что было силы ударил незнакомца. Тот закричал громче.
Кеша напрягся, вырвал наконец ногу из цепких рук и спрыгнул с перил, едва не свалив с ног подбежавшего бородача в кожаном фартуке. Рабочие, сбежавшиеся на крик, сразу же замкнули Кешу в круг. Теперь он увидел и сразу узнал маленького человека в пальто с потертым бархатным воротником. Человек пытался пробиться в середину толпы, отчаянно крича:
— Держите его! Он клеил! Я сам видел! Держите бунтовщика!
Бородач шагнул к нему:
— Чего верещишь? Где бунтовщик? Тут одни наши, дорожные… Спьяну померещилось, что ли?
Человечек, пытаясь объяснить бородачу, как было дело, кричал, но тот, не слушая, твердил свое:
— А личность, личность-то его приметил?.. Ах, темно?.. Ну, раз не приметил, о чем и говорить-то…
— Проваливай, пока цел! — закричали из толпы.
— Да это же Удавихин! — раздался голос Фоменко и будто даже радость прозвучала в нем.
Костя двинулся на Удавихина, не тот уже бежал вдоль стены, подобрав полы пальто и петляя, как заяц.
— Засвети огонь — почитаем! — приказал бородач.
«Сегодня, в день Первого мая, мы, русские рабочие, должны требовать восьмичасовой рабочий день, свободу слова, собраний…» — медленно читал человек в кожаном фартуке.
Костя Фоменко светил ему, высоко держа горящую просмоленную паклю на проволоке.
Это было последнее, что услышал Кеша, покидая товарную станцию.
…Иван Иванович Бочаров начал расклейку прокламаций позже своих товарищей. Не торопясь шел он по улице в своем новом драповом пальто и суконной теплой фуражке с лакированным козырьком. Покуривал, следил за медленным течением облаков. Они были темные, рваные.
«К непогоде», — решил Иван Иванович.
На углу Амурской неожиданно вынырнула из переулка широкая фигура в серой шинели. Бочаров, так же не спеша, продолжал свой путь. Теперь ясно видно было усатое лицо с мясистым носом — околоточный Стуколов собственной персоной! Иван Иванович остановился, всплеснув руками:
— Капитон Данилович! Какими судьбами!
Знакомство это Иван Иванович свел давно, на всякий случай. Сделал Стуколову видимо-невидимо рамочек для семейных фотографий. Денег не взял, а сказал: «Для почину».
Околоточный пригляделся:
— А… нижайшее! Вы чего это в полуночники записались? Мы — по делам службы. А вы не на свидание ли… хе-хе — с дамским полом?
— Устарел-с, Капитон Данилович. Я, Капитон Данилович, давно это местечко присматриваю. Хожу вот и наблюдаю. И с той стороны, и с этой. В мечтах-с.
— А что ж вы наблюдаете, Иван Иванович? — спросил околоточный, озираясь по сторонам и ничего не обнаруживая, кроме нескольких чахлых деревцев посреди пустыря.
Иван Иванович таинственно поманил околоточного пальцем:
— Извольте видеть. Соображаю я поставить на этом месте приличного вида оградку. Дабы течение публики происходило не в сутолоке, как попало, а по положению: туда и обратно вдоль упомянутой оградки… Случится их превосходительству проехать здесь, взглянут они — одно удовольствие! И обратно же мне польза: заказ от города.
— Гм! — произнес Стуколов, не успев придумать ничего в ответ. Про себя же отметил: «Голова! Полезнейший человек!»
И тут же решил заказать Бочарову резной иконостас, они поговорили еще немного, покурили.
— Ну, я восвояси, — зевая и крестя рот, заметил мастер.
— С богом! Так я навещу вас вскорости.
— Милости просим! — Бочаров приподнял фуражку и не спеша пошел прочь.
Но, пройдя шагов тридцать, он остановился. Вся повадка его изменилась: движения стали быстрыми, точными, на лице появилось то сосредоточенное выражение, с которым старый мастер всегда приступал к важной и знакомой ему работе. Он деловито огляделся. Направо стояла круглая тумба для афиш, налево — казенного вида здание. Высокое крыльцо с четырьмя столбиками напоминало катафалк. Большая аляповатая вывеска тускло светилась золотыми буквами: «Восточно-сибирское общество»… Бочаров пробормотал: «А… воры сибирские, обиралы, торопыги…» Он бросил окурок, затоптал его и принялся за дело.
Эскадрон располагался на самом яру, где ветер трепал редкий осинник. Добротная ограда окружала постройки: казармы, кухни, конюшни, У ворот стояла полосатая будка часового.
Миней подошел к ограде после полуночи, через два часа после отбоя в казармах. Вся территория эскадрона была погружена в темноту, только в одном оконце мерцал слабый свет свечи. Там, видимо, бодрствовал младший офицерский чин, дежуривший по эскадрону. За месяц до Первого мая солдатам прекратили давать увольнительные. Все же Егор Косых сумел передать, что этой ночью он будет на посту у ворот.
Внезапное сомнение охватило Минея. Прокламации были у него в карманах и за пазухой. Что, если его сейчас задержат просто как подозрительного человека, шатающегося около казарм? Он решил: «В случае, если остановят, буду разыгрывать заблудившегося пьяного с ближнего хутора. Если задержат — убегу!»
Но ни одна душа не попалась ему навстречу. Луна зашла за облака, сразу стало очень темно, едва различалась дорога.
«Пора!» — сказал он себе и поспешил, чтобы именно в этой темноте пройти расстояние, отделявшее его от будки, где ждал Егор Косых. Он едва не наткнулся на человека, стоявшего в нескольких шагах от ворот.
«Егор вышел навстречу», — мелькнуло у Минея.
Луна появилась из-за тучи. Минею показалось, что стало светло как днем. И в тот же миг холодок пробежал по спине. Он увидел, что перед ним не Егор…
Человек, стоявший у ворот, был на голову выше Косых и шире в плечах. Солдат стоял неподвижно, держа ружье у ноги, и Миней заметил, что шинель слишком коротка для этого богатыря.
«О чем же я думаю? Он молчит, он даже не крикнул уставное: «Стой!» — Миней ободрился, вспомнил фразу, с которой он должен был обратиться к Косых.
— Ветер крепчает, будут заморозки, — сказал он тихо. И придвинулся к солдату.
Тот с облегчением выругался.
— Давайте! — заторопился он. — Егора в другой наряд назначили. Давайте мне все… Я — Семен Дрынин, небось слышали?
— Что ж молчал-то? — еле слышно спросил Миней, доставая пачки из карманов.
— Оробел, — признался Дрынин, — впервой в таком деле.
Миней беззвучно рассмеялся:
— Прощай, Дрынин!
— Не сомневайтесь. Спасибо, что солдата не забываете…
Через полчаса Миней тихо переговаривался через окошко с знакомым писарем из хозяйственного управления Забайкальского казачьего войска. Прокламации перекочевали в карманы писаря. В течение ночи он разбросает их в казачьих казармах.
…Только сейчас Миней понял, что сильно запоздал с окончанием своей ночной работы. Было уже утро. Из ворот выбегали девушки в жакетках, в платочках, кое-как накинутых на голову, и, звеня ведрами, спускались к реке. Молочницы, заходя во дворы, громко выкрикивали свой товар. Сонный парень гнал через мост тощую корову с телком. Все обычное, будничное окружало Минея и вместе с тем было ясно: это утро запомнится навсегда.
Миней вышел к монастырю. У ворот стояла пролетка полицмейстера. Гнедая кобыла, вытянув морду к палисаднику и сладко вздыхая, жевала веточку акации. За воротами слышались негромкие степенные мужские голоса: видно, кучер разговаривал с привратником.
Миней оглянулся, вынул листок, клей, провел по листку кисточкой. Держа его за спиной, приблизился, нацелился и прихлопнул листок на задок пролетки.
Через несколько минут он очутился в тихом переулке. На углу стоял розовый домишке с тремя окнами на улицу. Миней удивился, что не замечал его ранее. Все в нем, казалось, еще спало. Миней подсунул прокламацию под ставень окна. Это был последний оставшийся у него экземпляр Бутылочку с клеем он тут же забросил в бочку, стоявшую под водосточной трубой.
Больше у него ничего не было. Можно было идти домой, к Тане. Он был уверен: сестра не спала в эту ночь.