ИСКАТЕЛЬ И ПОЭТЫ
В ряду тверских колхозников, приветствовавших Первый съезд писателей, стоял худощавый паренек, прижимавший к груди сноп спелой ржи. Щеки его вспыхнули, когда голосистые землячки дружно стали предъявлять претензии к молодому Шолохову за то, что Лушка из «Поднятой целины» не стала ударницей колхозных полей. Ему было мучительно стыдно не за Шолохова, не за простодушных землячек, а за себя, сельского комсомольца Сашу Макарова.
— Очень мне по молодости лет нравилась эта манящая Лушка… — рассказывал потом умудренный жизнью Александр Николаевич нам, слушателям Высших литературных курсов, участникам его поэтического семинара, и на смуглом лице ослепительно зажглась чуть лукавая, удивительно располагающая Макаровская улыбка, которую невозможно забыть.
Такую улыбку я видел лишь у любимца довоенных кинозрителей Николая Баталова, самозабвенно игравшего в кинофильмах «Аэлита», «Путевка в жизнь», «Три товарища». Пожалуй, сходство у этих двух людей было не только внешнее, но и внутреннее. Оба они щедро дарили народу нерастраченное богатство своих душ. Недаром же говорится на Востоке:
— То, что отдал — нашел, а то, что оставил, — потерял.
Мы очень любили простого, умного, непосредственного руководителя нашего семинара.
— В конце концов, Шолохова можно было упрекнуть не только за своенравную Лушку, — лукаво продолжал Александр Николаевич, — но и за то, что он не заставил раскаяться своего Тита Бородина, все же в прошлом красного партизана. Чего бы стоило писателю помочь герою найти в себе силы порвать с частнособственническими искушениями? В самом деле — чего бы стоило? Всего лишь пожертвовать правдой яшзни и превратить трудно проходимые пути истории в искусственный каток для фигурных упражнений лихих конькобежцев…
Мы все зачарованно смотрели на нашего руководителя, из уст которого как бы сами собой сыпались яркие образы, неожиданные сравнения. Александр Макаров был лириком в критике. Глубоко и детально разбирая чужие книги, он почти всегда пользовался опытом личной жизни, приводил собственные наблюдения, сравнивал, убеждал. Да, да, на мой взгляд, существует не только «лирическая проза», но и «лирическая критика», одним из зачинателей которой был Александр Николаевич.
Еще в юности он не раз обескураживал сверстников своей эрудицией. Почитайте внимательно его книги — он никогда не щеголяет ею, но она всюду чувствуется, — руководитель нашего семинара прекрасно знал и любил многих классиков мировой литературы. На его личности лежал яркий отсвет того неповторимого времени.
— Это было время, — увлекаясь и увлекая, рассказывал он нам, — когда в самодеятельных спектаклях шиллеровский Карл Моор обличал проклятую Антанту, а в «Ромео и Джульетте» на сцену врывался из зрительного зала комсомолец, чтобы вопреки логике трагедии сочетать героя и героиню гражданским браком, а заодно разоблачить Монтекки и Капулетти, как представителей буржуазии.
Макаров отмечал большое влияние народного театра на драматургию тех лет и прежде всего на пьесы и сценарии Всеволода Вишневского: «Искания Вишневского в области формы, отвечающей новому содержанию, не имели ничего общего с литературой «потока сознания», с джойсовским копанием в помойной яме чувств западноевропейского обывателя», — писал критик в статье «Целеустремленность и неукротимость», посвященной В. Вишневскому.
Особенно Александр Николаевич ценил «Оптимистическую трагедию», фильм «Мы из Кронштадта», вместе с «Чапаевым» принятый на вооружение бойцами республиканской Испании, и кинороман «Мы, русский народ», который решил экранизировать Сергей Эйзенштейн. Новаторскому кинороману Макаров был обязан многим. Быть может, при чтении этой необыкновенной вещи в душе молодого Саши Макарова, старшекурсника Литинститута, только что назначенного заместителем редактора журнала «Детская литература», родился критик.
Первая Макаровская статья так и называлась — «Мы, русский народ». У киноромана Всеволода Вишневского были свои противники. Макаров с юношеской горячностью напомнил им о заповеди Белинского: критик обязан прежде всего войти во внутренний мир художника, постичь законы развития этого мира, прежде чем высказать свое суждение о нем.
— В статьях, критиковавших кинороман, — вспоминал позже Александр Николаевич, — Вишневский представлен как человек без прошлого, как некий литературный незнакомец, которого наседка под кустом высидела. А «Оптимистическая трагедия»? А «Мы из Кронштадта»? Ах, как он нужен был на экране «Мы, русский народ», киноэпопея с патриотическим накалом в преддверии великой войны!
Свою юношескую любовь к этому произведению Всеволода Вишневского Макаров пронес сквозь всю жизнь. Когда незадолго до своей смерти Александр Николаевич услышал, что «Мы, русский народ» наконец экранизирован, он облегченно вздохнул:
— Ну слава богу!.. А фильм смотреть все же не рискну: вдруг там не так, как представлял я в молодости?..
Как некогда поэт и мечтатель Сергей Чекмарёв, Саша сам уехал из московского театрального училища в тверское село: хотел знать жизнь народа, быть полезным. Где потруднее — комсомольская ячейка посылала безотказного веселого избача Сашу, совсем непохожего на сироту, хотя он рос без отца и матери. Под проливным дождем за сорок верст шагал он, сельский агитатор, в сбитых сапогах, выполнять комсомольское поручение.
Одно лишь поручение он наотрез отказался выполнить: когда жюри Всесоюзной сельской олимпиады премировало его как поэтически одаренного товарища путевкой в Литературный институт. Понадобилось специальное постановление комсомольской ячейки, чтобы скромный, но упрямый Саша подчинился.
Однокурсники Александра помнят, как он начинал с искренних, застенчивых стихов, в которых угадывалось влияние Блока и Есенина. Я читаю свежий номер калязинской районной газеты «Вперед», где напечатана подборка Макаровской лирики. «Пришла и попросила душу», — говорит поэт о своей любимой — Наташе.
— Мы оба писали стихи, — признается Наталья Федоровна, — но когда нахлынуло большое чувство, — он сказал мне: «Знаешь что, мальчик? Бросим… А вот книгу в шести томах о настоящей жизни напишем. У меня уже есть план. Будем писать вдвоем!»
Всю жизнь он собирался написать эту настоящую книгу в шести томах — до последнего своего часа. Книгу о самом главном. Но для этого ему снова, как в юности, хотелось уехать в деревню. Не успел…
Мы познакомились с ним, когда он был заместителем редактора журнала «Знамя».
— Выручите нас. Нужно перевести лирику Любови Забашты, — улыбаясь своей белозубой улыбкой, сказал мне Александр Николаевич. — Вы ведь знаете украинский язык?
— Точнее: понимаю, — заверил его я, студент послевоенного Литинститута.
— Но ведь это же лучше, чем вслепую переводить с подстрочников! — лукаво упорствовал Макаров. — Кстати, ваш «Белгород» мне по душе. Больше того. Заказал рецензию Борису Соловьеву. Читали у нас «Сердечно, молодо, чисто»?
Я изумленно смотрел на этого неуемного человека. Оказывается, он не только сам успевал заметить и поддержать наши первые опыты, но и заражал своим энтузиазмом других, умел мобилизовать их на поиски еще не открытых имен. Искатель! Да, он был искателем по призванию.
Мне посчастливилось не только участвовать в творческом семинаре Александра Макарова, но и слушать его дружеские замечания и советы, когда он редактировал для «Знамени» мою поэму «Крутогорье», рассказывавшую о гибели молодой сельской учительницы–активистки, зверски убитой кулаками. Тут уж я убедился не только в прекрасном знании Александром Николаевичем села в годы великого перелома, но и тяготении его не к заземленному, ползучему бытописательству, а к высокой романтике.
«Слово Коммунист завоевывает все большее признание в мире, как единственно достойное выражать подлинную сущность Человека», — сказал Макаров в статье о поэзии Межелайтиса. Заголовку этой статьи потом суждено было стать названием одной из посмертных Макаровских книг — «Человеку о человеке».
Критик Александр Макаров сумел сказать свое слово о творчестве многих поэтов и прозаиков. Больше того. Его глубокие раздумья оказались долговечнее отдельных произведений, о которых шла речь в некоторых его статьях и которые имели определенное значение на каком–то этапе развития нашей литературы. Почти на всех Макаровских творениях — пусть не в равной степени! — лежит отпечаток его незаурядной личности. Не в этом ли тайна нестарения того лучшего, что он создал?
Темпераментный критик не только давал оценку новым книгам, но и боролся за их утверждение, если этого требовала жизнь. Так было с поэмой Александра Твардовского «Василий Теркин». Некоторые критики и поэты отказывали в художественности любимой народной книге, называли ее сборником газетных фельетонов, книжкой–лубком, поэмой, написанной размером ершовской сказки о коньке Горбунке и Иванушке–дурачке и т. д. В 1945 году Макаров написал статью «Александр Твардовский и его книга про бойца», где дан глубокий анализ выдающейся поэмы, и добивался, чтобы эта статья появилась в свет, когда споры были в разгаре, — еще до присуждения поэту Государственной премии.
Вчитайтесь в прозорливые макаровские строки: «Любое новаторское произведение вызывало и будет вызывать на первых порах недоумение, стремление объяснить его, исходя из привычных, даже более — из наиболее общераспространенных в это время литературных канонов и убеждений».
Мне кажется, что юношеская любовь к лучшим стихам и поэмам Демьяна Бедного привела зрелого Макарова к поистине народному творчеству Михаила Исаковского и Александра Твардовского. Образ Василия Теркина так же, как и песни Михаила Исаковского, по мнению критика, возвышает душу и облагораживает сердце. Их поэзия стала общественным явлением, ибо художественно выражает мысли и чувства миллионов. Интересно меткое наблюдение Макарова, повстречавшего в воинском вагоне лейтенанта, декламировавшего стихотворение М. Исаковского «Возвращение», напечатанное в то время в «Правде»: «Юноша–лейтенант был не вполне прав, думая, что поэт только угадал его чувства. Поэт научил им его».
В статье «Перед новым приливом» критик ставит рядом имена Михаила Светлова и Ярослава Смелякова: «Каждый из них чем–то особенно близок автору статьи. Один тем, что его задушевный талант полюбился еще с юности, другой — потому, что он твой ровесник, искал, ошибался, поднимался и мужал рядом с тобой».
Нам, слушателям ВЛК начала шестидесятых годов, довелось в этом убедиться воочью. Вторым руководителем нашего поэтического семинара был Ярослав Смеляков. Общительный, щедрый Александр Николаевич и немногословный, жестковатый Ярослав Васильевич удивительно дополняли друг друга. Макаров отлично знал поэзию своего сверстника и был одним из немногих, к мнению кого Смеляков прислушивался.
Александр Николаевич нашел точное определение основной особенности лучших смеляковских стихов и поэмы «Строгая любовь» — это их скульптурность, умение поэта создать яркий внешний и психологический портрет своих героев, рабочей молодежи.
И никакого беспокойства
И от расчета — ничего.
Лишь ожидание геройства
И обещание его.
Последние две строки критик выделил, ибо он всей душой, так же как и поэт, верил в юного романтика, безбилетного парнишку, сбежавшего из дому на северную стройку. А вот признание самого поэта:
И я в настроенье рабочем,
Входя в наступательный раж,
Люблю, когда он разворочен,
Тот самый прелестный пейзаж.
«В этом нет никакой рисовки и позы, — утверждал Макаров. — Подделать можно многое, но не интонацию, а интонация стиха искренна и безыскусна». Александр Николаевич был убежден, что интонация в поэзии не менее важна, чем колорит в живописи. Убедительно сопоставление критиком двух смеляковских поэм «Лампа шахтера» и «Строгая любовь», где есть «память былого, поднятая до вершин поэтической страсти».
Вот у меня в руках первый послевоенный (1956) номер журнала «Молодая гвардия», редактором которого стал Александр Макаров. Напечатаны здесь и главки из «Строгой любви».
Нас набатный ночной сигнал
Не будил на барачной койке,
Не бежали мы на аврал
На какой–нибудь громкой стройке…
Но тогда уже до конца
Мы, подростки и малолетки,
Без остатка свои сердца
Первой отдали пятилетке.
Многих читателей журнала взволновала главка «Маяковский», где особенно ощутима эта самая скульптурность смеляковской поэзии.
По–весеннему широка
Ровно плещет волна народа
За бортом его пиджака,
Словно за бортом парохода…
Счастлив я, что его застал
И, стихи зачитав до корки,
На его вечерах стоял,
Шею вытянув, на галерке.
Образ Маяковского на наших глазах вырастает в волнующий символ, в поэтический идеал.
…Как ты нужен стране сейчас,
клубу, площади и газетам —
революции чистый бас,
голос истинного поэта!
Первый номер журнала «Молодая гвардия» — явление примечательное. Тут же рядом с фрагментами «Строгой любви» одна из ранних поэм Василия Федорова «Белая роща». В ней сразу ощущаешь приметы того времени, когда парни и девчата пели: «Здравствуй, страна целинная!» Палатка на далекой Кулунде. Раздумья главного героя Егора, мечтавшего через два–три года вернуться домой, «уехать из глуши». Но случилось так, что приехавшая к нему погостить и посоветоваться мать навеки осталась лежать в кулундинской белой рощице.
И сердце сильней застучало.
Могила–Простой бугорок…
В нем отчего края начало,
В нем будущей жизни залог.
Даже сквозь отдельные несколько наивные строки ранней федоровской поэмы проглядывает большое чувство и большая мысль. Не может быть чужой земля, на которой ты живешь, работаешь и в которой покоится прах твоей матери. Здесь, в кулундинской белой рощице, пришла к Егору настоящая любовь.
Притихла,
В глаза загляделась,
А вечер прохладен и тих…
Над ними звезда загорелась
Большая, одна на двоих.
А через два года в издательстве «Молодая гвардия» Дмитрий Ковалев показывал мне оформление будущей книги поэм Василия Федорова, которая так и называлась «Белая роща». В нее вошли такие ныне известные поэмы, как «Проданная Венера», «Далекая», «Золотая жила», «Дуся Ковальчук», «Марьевская летопись» и другие. Автор подарил мне свою книгу с дружеской надписью: «Володе Федорову, близкому мне не только по фамилии».
Мне довелось бывать в родных кемеровских местах Василия, где он работал колхозником и заводским мастером и где знают и любят семью Федоровых, давшую восьмерых коммунистов, в том числе и автора патриотической поэмы «Седьмое небо».
Я вспомнил,
Что летал когда–то,
Что у меня была звезда.
Кто хоть однажды
Был крылатым,
Приписан к небу навсегда.
В своей поэме Василию Федорову удалось ярко, образно рассказать о трудном пути нашего крылатого народа. Своеобразным ключом к «Седьмому небу» и всему лучшему, что создал поэт, является его лирическая миниатюра:
Средь тех,
Кому мечтается,
В толпе при свете резком,
Все чаще мне встречаются
Глаза со звездным блеском.
Надо было обладать зоркостью и чутьем Александра Макарова, чтобы заметить этот «звездный блеск» в ранней поэме мечтателя–сибиряка, тогда, пожалуй, известного лишь литинститутцам да молодым любителям поэзии, с интересом читавшим первую в Москве федоровскую книгу «Лесные родники». Александр Николаевич не только заметил, но и поставил «Белую рощу» рядом со смеляковской «Строгой любовью».
Впрочем, Макаров пошел еще и на больший «риск».. Он открыл этот памятный молодогвардейский номер циклом стихов начинающего Евгения Евтушенко, которого тогда никто не знал. Я очень внимательно прочел сейчас этот цикл. Надо прямо сказать: большинство стихов не выдержало проверки временем. Так чем же привлекли эти стихи и их автор такого взыскательного редактора и критика, как Александр Макаров? И вот среди звучных, на риторичных строк я нахожу росток поэзии, в который,, очевидно, поверил Александр Николаевич.
В пальто незимнем,
в кепке рыжей выходит парень из ворот.
Сосульку, пахнущую крышей,
он в зубы зябкие берет.
Он перешагивает лужи,
он улыбается заре…
Кого он любит?
С кем он дружит?
Чего он хочет на земле?
Здесь бы и поставить поэтическую точку, но юный автор еще долго и многозначительно творит на холостом ходу.
Эту особенность Евтушенко и некоторых его поэтических сверстников заметил, конечно, зоркий глаз Макарова. «Опасностью, подстерегающей Евг. Евтушенко, является его склонность к риторике», — предостерегал Александр Николаевич позднее. Внимательно приглядывался чуткий и строгий критик к молодым. Сознание некоторых из них, по словам Макарова, формировалось в сфере чисто образовательной, а не сфере практики. «Словом, приходилось им не от жизни идти в поэзию, а от поэзии к народной жизни». Сравнивая поэмы «За далью — даль» А. Твардовского и «Братская ГЭС» Е. Евтушенко, он писал: «В поэме Твардовского мы имели дело с идеей–образом,, возникающим из мироощущения, из внутреннего состояния души, личных раздумий, и как бы ни были многообразны анализируемые поэтом явления жизни, они, естественно стягиваются к ней, к центру. В «Братской ГЭС» идея заимствована, и все, что волнует поэта, о чем он не может молчать, он старается привязать к ней, прикрепить живые, зеленые ветви растений к стволу, проглядывающему сквозь трепетную листву, как телеграфный столб». Нельзя не удивиться тонкости суждений и яркому, образному языку критика–лирика.
Почему же Макаров уделил в своей кнпге раздумьям над поэмой Евтушенко такое большое место, гораздо большее, чем анализу творчества таких зрелых поэтов, как Светлов и Смеляков? Да потому, что такова была задача критика. Значение поэта никак нельзя определять страницами или даже печатными листами, отведенными ему в критической книге. На примере скрупулезного разбора поэмы Евгения Евтушенко Александр Николаевич учил всю поэтическую молодежь, давал свой строгий и страстный наказ «идущим вослед».
Передо мной последняя открытка Александра Николаевича, адресованная Дмитрию Ковалеву, поэту раздумчивому, предельно искреннему. Его лирические стихи с большой верой в молодое поколение пришлись по душе неизлечимо больному критику, уже не могшему подняться с больничной койки. А ему так хотелось навестить родной волжский городок…
Когда–то Саша Макаров сочинил о своем районном городке шутливое двустишие:
Есть на Волге, тих и грязен,
Знаменитый град Калязин.
Как он любил свой деревянный городок! Теперь он не узнал бы Калязина, речки Жабни, где когда–то рыбачил на рассвете. Вокруг встают корпуса заводов. Есть в Калинине улица Александра Макарова и мемориальная библиотека его имени. К открытию ее многие известные писатели прислали письма с воспоминаниями об Александре Николаевиче. «Его природный дар обладал двумя высшими качествами — аналитическим умом и чувством художника… — писал Константин Федин. — У него свое, и притом видное, место в истории нашей критики. Труд его сохранится в памяти пристального читателя».
А вот волнующие строки Николая Тихонова, Михаила Исаковского, Мирзо Турсун–заде…
К. Федин и А. Макаров
Академия наук СССР присудила Александру Макарову премию имени Белинского посмертно.
Недавно был юбилейный вечер, посвященный шестидесятилетию Александра Николаевича. А его уже несколько лет нет с нами. Самые разные люди вспоминают его добром. Вдова, в тесной квартире, заставленной полками с папками, разбирает рукописи и пишет документальную повесть об этом замечательном человеке, неутомимом искателе. Уверен, что со временем будут изданы не только все его статьи, но и внутренние рецензии, написанные с блеском.
Когда Александру Николаевичу было особенно трудно, он любил читать стихи вслух. Привычка еще с юности: боец Макаров читал друзьям в походе Пушкина и Есенина. Он свято веровал в большую поэзию и знал: мимолетное пройдет, вечное останется. И еще знал: останется только то, во что вложена человеческая страсть.
У него была ребяческая мечта: иметь ручку с золотым пером. Оно–то, говорят, долговечное. Этот постоянно занятый, отзывчивый, бескорыстный человек с проницательным умом и не подозревал, что его простецкое перо — золотое.