Путь

Мой отец, Уильям Фергюсон Ирвин, родился в 1869-м в Биркенхеде, графство Чешир, Англия. Там же спустя тридцать три года родился я, потому что отец вел исключительно оседлый образ жизни и категорически не любил пересекать границу собственного крошечного ареала. В этот ареал входил сам Биркенхед и еще несколько окрестных городов. Впрочем, эта ограниченность не делала нашу семью изгоями или дикарями. Биркенхед находится примерно в десяти минутах неспешной ходьбы от Ливерпуля, будучи его предместьем, расположенным на противоположном берегу реки Мерси. Таким образом, отец, по сути, жил в большом городе, пользовался его благами и принимал его нравы, при этом притворяясь, что он – сельский житель.

На моей матери, Лилиан Дэвис Колли, он женился за пять лет до моего рождения, в 1897 году, причем бракосочетание состоялось – по настоянию родителей матери – в Солфорде, пригороде Манчестера, в тридцати четырех милях от нашего дома. Когда я, будучи ребенком, узнал об этом, мне показалось, что это какое-то гигантское, нечеловеческое расстояние, которое рядовой обыватель покрыть не в силах, и отец совершил подвиг, добравшись до Манчестера из Ливерпуля. По крайней мере так я понял из отцовских рассказов. Гораздо позже, уже объездив множество мест и открыв всю необъятность реального мира, я пытался понять, почему же отец сознательно ограничивал себя в познании нового. Сейчас, только сейчас, сидя на узком уступе между небом и землей, в самом сердце ледяной пустыни, я начал понимать причину такого поведения. Она очень проста: он не хотел. Он просто был другим, нежели я, и он – за что я безумно ему благодарен – никогда не пытался навязать мне своего мировоззрения, смиренно дожидаясь, когда я сформирую собственное. Что ж, я сформировал – сейчас. С другой стороны, если бы он не был столь лоялен, я вряд ли бы познакомился с Ноэлем и тем более с Джорджем. Я не отправился бы на Шпицберген, а затем – сюда. И, возможно, сидел бы сейчас у камина, говоря слова любви какой-нибудь прелестной девушке, которую привела в дом мать. Она всегда хотела меня женить.

У отца была другая сторона – он очень любил говорить. Он мог часами рассказывать о том, что видел, и – чаще – о том, чего не видел. Он мастерски связывал слова в предложения и говорил так споро, так складно и изящно, что все вокруг заслушивались. Он передал эту способность почти всем моим братьям и сестрам, кроме, разве что, Кеннета – но не мне. Я выделялся из семьи, точно белая ворона, я был другим, я был сильнее, ловчее, целенаправленнее, но при этом я никогда не производил впечатления интеллектуала, будучи не в силах связать в нормальное предложение даже десяток слов. Когда я оставался наедине с собой, то мог творить с языком чудеса, составлять сложносочиненные фразы, сравнимые по изяществу с Диккенсом или Байроном, – но стоило мне обрести собеседника, как нечто во мне замыкалось, и я превращался в бессловесного улыбчивого барана, известного своими стальными мускулами и почти полным отсутствием интеллекта. По крайней мере так было до знакомства с Джорджем.

Я был третьим из шести детей. В принципе я не ощущал серьезной пропасти в менталитете между моими старшими братом и сестрой, Хью и Эвелин, и мной. Они были старше на четыре и два года соответственно, совсем немного, что позволяло нам играть вместе, находить общие темы для разговоров, хотя говорил преимущественно Хью, самый эрудированный из нас – в первую очередь ввиду старшинства. После меня у родителей появилось еще трое – Кеннет, Александр и Томас. Меньше всего я общался с Томасом, поскольку в 1916-м, когда он был еще совсем маленьким, уехал учиться в школу в Шрусбери, Шропшир. Почему отец выслал меня из родного Биркенхеда? Почему не оставил учиться там или хотя бы в Ливерпуле? Наверное, он хотел, чтобы я научился быть самостоятельным и общаться с людьми. Будучи неразговорчивым, замкнутым мальчиком, большую часть времени я проводил за своими чертежами и расчетами; в то время как моих братьев и сестру захватывали всевозможные игры и развлечения, я целиком и полностью продал душу механике.

Меня завораживали цепные и ременные передачи, зубчатые колеса, редукторы и трансмиссии, я обожал всевозможное оружие и горел желанием помочь своей стране в борьбе с иноземным агрессором. В школе мне было легко. Литература, язык и прочие гуманитарные науки давались с трудом, зато математические задачки я щелкал как орехи, и это не ускользнуло от взгляда нашего всезнающего завуча мистера Сэмпла. Он поощрял мое увлечение механикой и неоднократно подсказывал мне решения, к которым я сам прийти не мог в силу молодости и недостаточного опыта.

В начале 1916 года Хью призвали в армию. Он хотел быть пилотом, но в авиацию его не взяли, и он пошел в пехоту. Приезжая на побывку домой, он с жаром, со страстью рассказывал о том, как непобедимая английская авиация смешивала мерзких немцев с землей, как доблестные пилоты спасали рядовых, попавших на контролируемую врагом территорию, как… В общем, он говорил только о самолетах, хотя видел немало интересного на земле.

Из слов брата я сделал совсем иные выводы, нежели можно было ожидать. В первую очередь я понял, что проблем у британской армии значительно больше, чем успехов, и я, Сэнди Ирвин, могу некоторую часть этих проблем решить. Одной из них была синхронизация стрельбы. До 1915 года самолеты не имели пулеметов, смотрящих по ходу движения, – стрелок сидел спиной к пилоту и стрелял назад. Затем французский пилот Ролан Гаррос придумал механизм для отбивания пуль – по сути, он разработал бронированный пропеллер, который позволял установить пулемет, стреляющий вперед. Таким образом Гаррос сбил как минимум три немецких самолета, доказав эффективность своей системы. Это было, кстати, не так и просто, поскольку требовалось рассчитать траекторию отскока пуль, не преодолевших преграду, чтобы они рикошетом не попали в самого пилота. Потом Гарроса сбила наземная артиллерия, и немцы, изучая его самолет, пришли в некоторое недоумение: они впервые видели машину с впередсмотрящим пулеметом и без отдельного места для стрелка. Для изучения системы был приглашен блестящий голландский конструктор Антон Фоккер.

Разработка Гарроса натолкнула Фоккера на идею синхронизации вращения пропеллера и стрельбы. В том же году Фоккер реализовал эту идею, запатентовав первый в истории синхронизатор. Но если его конструкция, постоянно совершенствовавшаяся, сразу появилась почти на всех немецких самолетах, то страны Антанты еще долго не могли разобраться с синхронизатором. Разрабатывались разные конструкции – то «слизанные» с патента Фоккера, то созданные самостоятельно, половина самолетов по-прежнему выпускалась со смотрящим назад пулеметом. В общем, никакого порядка не было. Зная все это – конечно, не столь подробно, как теперь, – я сразу понял, что нужно армии. Армии был нужен нормальный, хорошо работающий авиационный синхронизатор, за разработку которого я и взялся в середине 1916 года.

Параллельно я увлекался гироскопическими системами стабилизации. Еще в 1914-м я ужасно обиделся на отца, когда он не повез меня в Лондон смотреть на разрекламированный газетчиками удивительный гирокар русского графа Шиловского. Я жадно читал все, что было связано с гироскопами, следил за разработками Луиса Бреннана и его соратников и мечтал о прекрасном будущем, в котором гироскопические поезда будут бороздить просторы бесконечных, заполненных небоскребами многоуровневых городов. Экспериментируя с гироскопами в своей комнате, я подумал, что их можно использовать не только для стабилизации на железной дороге или на море (подобную систему предлагал упомянутый Шиловский), но и в воздухе!

Результатом моих расчетов и размышлений стало письмо, направленное в Генеральный штаб Британской армии. В пакете были тщательно продуманные чертежи и описания двух независимых конструкций, которые я создал с нуля, пользуясь исключительно своим воображением и техническими познаниями. Первое изобретение представляло собой оригинальную конструкцию синхронизатора, второе – гироскопическую систему стабилизации самолета. Насколько я знаю, до меня последнюю не предлагал ни один инженер в мире. Я не думал о патенте – мною руководило в первую очередь желание помочь своей стране. Раз уж я был слишком мал для армии, приходилось помогать другими способами.

Как ни странно, мое письмо попало в правильные руки и произвело в штабе серьезный переполох. Мне позвонили и вызвали на беседу. Отец был в ужасе, но – я знаю – втайне он гордился сыном. Он лично отвез меня в ставку штаба в Лондоне – для него это был подвиг сродни подъему на Монблан. Мои чертежи, как оказалось, легли на стол самому лорду Эдварду Стэнли, семнадцатому графу Дерби, на тот момент военному секретарю Соединенного Королевства. Стэнли, не очень хорошо разбираясь в технике, пригласил в качестве эксперта не кого-нибудь, а сэра Хайрама Максима, великого мрачного старика, убившего своими изобретениями больше народу, чем кайзер Вильгельм захватническими приказами. Максим скептически отнесся к моим разработкам, но сказал фразу, подхваченную другими инженерами, изучавшими чертежи, и неимоверно мне польстившую. «Это, конечно, игрушки, – сказал изобретатель, – но у мальчика большой потенциал. Проследите, чтобы он не бросал этим заниматься, и Англия получит не менее талантливого инженера, чем некогда был я». В итоге мои чертежи мне были возвращены, несколько высокопоставленных представителей генерального штаба во главе с лордом Стэнли пожали мою юношескую руку и руку моего отца, а затем мы отправились обратно. Хайрам Максим скончался несколькими месяцами позже, но его слова я и сегодня повторяю про себя. Другое дело, что Англия уже не получит талантливого инженера в моем лице. Но об этом – позже.

В июле 1917 года произошла трагедия. Германская армия впервые применила против живой силы противника горчичный газ, ныне также называемый ипритом, и Хью был в одном из подразделений, попавших под ту, первую атаку. Они не сразу поняли, чем их обстреливают, – думали, что обычными минами, но то было гораздо более страшное оружие, и Хью вернулся домой обожженный, изувеченный, с неподвижной левой рукой и испещренной разноцветными шрамами, облезающей лоскутами кожей. Он по-прежнему мечтал стать пилотом, хотя прекрасно знал, что вообще не годен к дальнейшей службе, не говоря уже о том, чтобы подняться в небо на хрупкой деревянной машине.

Я навестил брата, но затем вернулся в Шрусбери, поскольку был одним из ведущих членов школьной команды по академической гребле и не мог пропускать тренировки и соревнования. Гребля стала моим спортивным увлечением на всю жизнь, хотя можно ли применить это выражение к столь короткому существованию, я не знаю. В Шрусбери я стал лидером основного состава «восьмерки».

Первым крупным соревнованием, в котором я принимал участие как спортсмен, стала Королевская регата Хенли 1919 года, ежегодно проводившаяся в городе Хенли-он-Темз, Оксфордшир. Ее организатором выступала старейшая британская гребная ассоциация – Линдер-Клуб, и на его заседании в том году было решено, что реанимировать регату после военного перерыва было бы преждевременно, неуважительно к жертвам боев и многочисленным раненым, заполонявшим госпитали. Тем не менее многие школы и другие учебные заведения выказали желание принять участие в регате, и не проводить ее было бы не меньшей ошибкой. В результате представители Линдер-клуба нашли решение. Полное возрождение традиционной Королевской регаты Хенли было намечено на 1920 год, а регату 1919-го – первую послевоенную – нарекли Регатой Мира. При этом регата была сокращена, и многие традиционные для нее соревнования не проводились. Школа Шрусбери планировала принять участие в традиционном заплыве «восьмерок» Ladies’ Challenge Plate, который в том году вошел в программу под названием «кубок Эльзенхема». К участию допускались команды школ и университетов, что сильно усложняло нашу задачу. Студенты были старше и сильнее школьников, и до того все победы в заплыве доставались представителям высших учебных заведений или профессиональных гребных клубов.

Открывал кубок сэр Уолтер Джилби, баронет. Нашим основным соперником, как ни странно, оказалась команда школы Бедфорд – но мы с честью выдержали испытание, и я – не побоюсь похвастаться, – именно я привел нашу лодку к победе. Потому что я был и остаюсь хорошим гребцом, одним из лучших в Англии, хотя мне вряд ли когда-либо еще понадобится это умение. Победа в кубке Эльзенхема 1919 года стала первой победой для Шрусбери в Королевской регате Хенли, и я надеюсь, что не последней – и регата, и школа существуют и будут существовать еще долгие годы.

Мы принимали участие в регате и в последующие годы, и я, пока учился в школе, был лидером команды. Тем не менее гонки 1920-го и 1921-го мы проиграли – для меня это было, не стану скрывать, серьезным разочарованием. Я до сих пор иногда жалею, что не мог тогда «развосьмериться» и занять все места в лодке, кроме разве что места рулевого. При таком раскладе мы наверняка добились бы как минимум еще одной победы.

Потом я поступил в Оксфорд, сначала попытав счастья в колледже Марии Магдалины. Я решил изучать химию – именно она в последний школьный год захватила меня сильнее прочих наук. Я до сих пор не могу сказать, почему выбрал именно колледж Магдалины. Видимо, из-за его безупречно прекрасной готической башни, возведенной Уильямом Орчардом в конце XV – начале XVI века в качестве первого здания только-только основанного учебного заведения. Меня не приняли из-за неуспеваемости по гуманитарным наукам. У меня была вторая попытка – и ее я использовал успешно, став студентом Мертон-колледжа, еще более старого и заслуженного, – кажется, он был основан в XIII веке архиепископом Рочестерским.

В колледже мне пришлось довольно трудно. Большая часть теоретических наук, преподаваемых там, была мне совершенно неинтересна и, более того, непонятна. Философские рассуждения влетали мне в одно ухо и вылетали из другого. Кроме того, включилась моя детская необщительность, приведшая к тому, что мои однокурсники посмеивались надо мной, называя тугодумом и дуболомом. Действительно, на экзаменах по гуманитарным, а порой и по техническим предметам я что-то мычал, отвечал короткими, безграмотными фразами, терялся. Зато руками я мог сделать все, что угодно, – по наитию, интуитивно. Я мог собрать стрелковое оружие из куска трубы и нескольких проволочек, мог сконструировать прибор для любого химического опыта, да и сам опыт провести блестяще. При этом я далеко не всегда мог написать формулы реагентов. Просто я знал, сколько и какого вещества нужно, чтобы добиться требуемого эффекта.

Зато в Оксфорде снова проявился мой спортивный талант. В 1923 году я наконец стал лидером Оксфордской команды по академической гребле, и мы вырвали у Кембриджа победу – первую за десять лет. Правда, звучит это несколько громче, чем было на самом деле. Во-первых, во время войны соревнования не проводились, а во-вторых, до того мы одержали пять побед подряд (я говорю «мы» несмотря на то, что в то время был еще ребенком и отношения к тем победам не имел).

Местная газета опубликовала письмо некой восторженной зрительницы, в котором были, в частности, следующие слова: «Они были почти как боги! Мы просто встали и смотрели на них с обожанием…» С одной стороны, мне были приятны эти слова – адресованные мне в той же мере, в какой и моим соратникам по Оксфорду. С другой же стороны, я ощущал их преимущество надо мной – как возрастное, так и в смысле жизненного опыта. Большая часть гребцов была старше меня на пять-шесть лет, при этом они учились со мной на одном курсе. Вы, конечно, догадались о причине подобной разницы в возрасте – это была война. Они вернулись с Западного фронта, умытые кровью и пеплом, видевшие смерть и победу, я же в это время отсиживался в тылу. Поэтому я чувствовал, что восхищение болельщицы в первую очередь адресовано им и лишь во вторую – мне, хотя в плане гребли мне не было равных.

Это была моя последняя регата. В гонке текущего года я участия не принимал, потому что был занят подготовкой к экспедиции. Горы стали для меня важнее, чем вода, – мог ли я представить подобное еще два года назад? Нет, не мог. Впрочем, я не мог даже представить себе, что существует такой человек, как Джордж.