Глава 5 Будни актера
В конце декабря 1760 года Волков снова в Москве. Решено было укрепить петербургскую труппу силами лучших московских актеров. «Еще в прошлом году мы с Яковом Данилычем присмотрели хорошее пополнение», — говорил Волков, уезжая из Петербурга. Шумский его поддерживал. Предварительное согласие императрицы на перевод части московской труппы было получено. Теперь надо было окончательно решить, кого переводить.
Москва утопала в снегу. Зима была вьюжной, морозной. Студено было и в зале театра Локателли, где шли спектакли «Российского театра». Волков смотрел актеров в хорошо знакомом репертуаре — шли трагедии Сумарокова с прибавлением одноактных комедий или балета.
«Да, драматургия неутомимого труженика нашего Александра Петровича стала настоящим хребтом отечественной сцены. Разве на переводном только репертуаре настоящего лицедея вырастишь, — думалось Федору Григорьевичу, который, присмотревшись хорошенько к москвичам, составил для себя список рекомендуемых в петербургскую труппу. — Спасибо Михаилу Матвеевичу Хераскову за добрых воспитанников, эти всходы взошли под его радетельным попечением».
Один из спектаклей омрачился непредвиденным случаем. Во время третьего действия за стенами театра вдруг раздались крики, свист, громкая перебранка. «Опять кучера напились», — заметил сосед Волкова по ложе. В следующее мгновение послышались звуки ударов, звон разбитого стекла. Вылетели стекла сразу из двух окон, морозный воздух хлынул в зал, и без того не очень натопленный.
Волков, накинув епанчу, быстро вышел на крыльцо. У подъезда, среди сугробов, стояло, как и обычно, большое число запряженных саней и возков. В стороне, в ожидании, когда господа кончат смотреть спектакль, толпились, похлопывая себя рукавицами по бокам, кучера, форейторы, выездные лакеи. Рядом с ними кричали и суетились караульные солдаты, которые отвечали за порядок.
— Нешто по-божески это, — тихо сказал оказавшийся рядом с Волковым седой старик в ливрее. — Три часа на такой стуже ждать. Вот и озлобились люди, стали кидать в окна мерзляки да щепки — терпения не осталось.
— Почему не зажгут костров? — спросил Федор. В Петербурге ожидающие кучера иногда грелись у костров.
— Что вы, около Оперного театра огонь раскладывать строжайше запрещено, пожара боятся.
Окна скоро заделали, спектакль кое-как доиграли. Но настроение было испорчено. Конечно, за бесчинство виновных надо наказать. Но разве не жестоко студить людей на таком морозе? Почему не впустить их хотя бы в вестибюль, да и в зале свободные места были…
Через три дня, как узнал Волков, случай повторился, и господские люди кидали в окна уже камни и поленья, перебив почти все стекла. Было ясно, что не озорством простым то учинилось, а злой обидой на очевидную несправедливость. Вражда межсословная — как избыть ее! Неужели навсегда минул золотой век, в котором, кажется, только и были благородны и счастливы люди…
Узнав о цели приезда Волкова в Москву, Херасков огорчился: ему не хотелось ослаблять свою труппу, которая за год окрепла и уже пользовалась доброй славой у московской публики.
— Не обессудь, Михайло Матвеевич, урон тебе причиним небольшой, а нам — в крепость, в подмогу. Сочтемся еще, — утешал Волков, уезжая обратно.
Через неделю, в середине января 1761 года по докладу Волкова императрица указала отправить названных им московских комедиантов (тринадцать актеров и шесть актрис) в Петербург. Тридцать первого января они тронулись в дорогу. А спустя еще несколько дней уже вышли на сцену вместе с основным составом волковской труппы.
— В московском ожерелье будет и один бриллиантовый камешек, — загадочно говорил Волков друзьям по возвращении из первопрестольной.
А. Афанасьев. С неизвестного оригинала.
Портрет актрисы Т. М. Троепольской.
Гравюра пунктиром. XIX в.
«Секрет» скоро раскрылся, — когда на подмостках появилась Татьяна Михайловна Троепольская. Пятого февраля она впервые играла вместе с Волковым и Дмитревским Ильмену в «Синаве и Труворе», на следующий день — Семиру. Красивая, с благородными чертами лица, приятным голосом и необычайно «чувствительная» семнадцатилетняя актриса сразу покорила зрителей. В театре стояла напряженная тишина. В сцене страданий и смерти Ильмены в зале послышались рыдания, в руках у дам забелели платочки.
Сумароков, в эту зиму часто болевший, по-прежнему нервничавший из-за внутритеатральных неурядиц, посветлел лицом. Он горячо благодарил новую артистку, ставил ее в пример. Наконец-то в труппе появилась выдающаяся исполнительница трагедийного репертуара.
С новыми актерами Волков ежедневно подолгу репетировал — вводил в текущий репертуар. Репетировали обычно в уютном зале среднего этажа головкинского дома. Удобно: квартиры актерские тут же. Как громом поразило всех известие, что дом придется оставить. Вызванному в Придворную контору Волкову граф К. Е. Сивере объявил указ о передаче головкинского дома под Академию художеств. На холодном, маскообразном лице чиноначальника отразилось некое подобие улыбки: новое местожительство комедиантам уже определено. Граф протянул руку к колокольчику, на костлявых пальцах сверкнули бриллианты. Вбежавшему канцеляристу отрывисто сказал: «Вручи господину Волкову определение». Федор Григорьевич, молча поклонившись, вышел. На ходу читал указ: «…а вместо оного дому для жительства помянутым придворного российского театра комедиантам другой дом довольной, чтоб во оном поместиться можно было… нанять из университетской суммы… на здешней стороне дом генерала-лейтенанта, е.и.в. гофмаршала, действительного камергера и кавалера, графа господина Ефимовского, который отдается в наем, осмотреть на скольких покоях оной состоит и нет ли в нем ветхости и к помещению показанных придворного российского театра комедиантов доволен быть может ли…».
Конечно, переехать на жительство в Адмиралтейскую часть, где дом Ефимовского, вроде бы к лучшему. Центр города, театры, в которых приходится выступать, близко, и Нева — уже не помеха. Но сильна привычка к насиженному месту, где прожито уже пять лет, где все стало родным. Переезд, говорится в народе, что пожар. И не будет уж нигде так просторно, как в многокомнатном, трехэтажном головкинском дворце, хотя и обветшал он…
Узнав об отобрании головкинского дома, сильно взволновался А. П. Сумароков и снова захворал. Его квартира была по соседству, директорствовать проще, имея всю труппу под рукой. Если актеры переедут, ему оставаться одному на Васильевском неудобно, значит, тоже надо менять местожительство. А в Адмиралтейской части квартиры много дороже, нужного дома менее чем за пятьсот рублей в год не наймешь. А денег взять негде. «Ежели мне не будет места, где актеры жить будут, так надобно мне в воду броситься», — горячился Александр Петрович.
Не без хлопот удалось найти выход, который показался наименее огорчительным. Переехали в дом полковницы Макаровой, что стоял неподалеку (саженей сто всего) в 1-й линии, в глубине площади, выходящей на набережную Невы.
С переездом уладилось. А судьба дела театрального последнее время вновь стала тревожить Волкова. Напряглись до крайности отношения Сумарокова с Сиверсом. Взаимная неприязнь переросла в открытую вражду.
Сумароков не терпел равнодушного, чиновничьего отношения к юному, хрупкому еще их с Волковым детищу — российскому театру. Привыкнув на первых порах самостоятельно распоряжаться, давать ход делу одним собственным смотрением, Сумароков потерял былую независимость с переходом театра в придворное ведомство (чего сам настойчиво добивался, чая прибавку субсидий). Теперь чиновная тень К. Е. Сиверса нависала над каждым его решением. Это было тем печальнее, что Карл Ефимович мало смыслил в делах и нуждах театральных.
И пошла война, в которой Сумароков, а значит, и театр, все чаще терпели урон. В этой борьбе выразилось то, что Александр Петрович и Волков всегда остро чувствовали и болезненно воспринимали — высокомерное отношение иноземцев-чужехватов к русской культуре. Почему иностранные актеры имеют оклады в несколько раз выше, чем русские? Вот фарсер Петр Гильфердинг один живет, а сверх большого жалованья еще от двора имеет и квартиру, и экипаж. Итальянские и французские примадонны, первые певцы и танцовщики получают от 2000 до 3500 рублей в год (общая годовая сумма жалованья директора русского театра составляла в описываемое время 2100 рублей). Русским же служителям Мельпомены и в положенный-то срок сравнительно скромное свое вознаграждение редко когда удается получить!..
Бывший дом полковницы Макаровой.
Ленинград, Васильевский остров, 1-я линия, дом 4.
Современное фото.
А по какому праву судьбу его, Сумарокова, печатных изданий решают все те же немцы — члены Академии? «Для чего, милостивый государь, и мне не быть таким же членом здешней Академии… какой г. Тауберт и г. Штелин? Мне мнится, что я это не меньше их заслужил; да из них же двое немцев, а я русский. Или русскому стихотворцу пристойнее членом быть Ученого собрания в немецкой земле, а в России — немцам? Мне кажется, что я не хуже аптекаря Моделя, хотя и не шарлатанствую, не хуже Штелина, хотя и русский стихотворец…»; «Помилуйте меня и освободите от гр. Сиверса и от команды Тауберта, Штелина, Миллера…» — это строки из писем Александра Петровича к графу И. И. Шувалову, у которого он по-прежнему искал заступничества.
Волков был выдержаннее, дипломатичнее Сумарокова, который легко вскипал, раздражался и в гневе своем часто бывал необуздан. Федор Григорьевич понимал, что прямыми нападками, непрерывностью жалоб и взыванием к справедливости дела от Сиверса не оборонишь. Тем более что И. И. Шувалов, своего рода министр по делам культуры и науки при императрице, относился к Сумарокову со смешанным чувством и не всегда его поддерживал.
Но, с другой стороны, разве могла не привлекать Волкова к себе смелость, принципиальность, гордое чувство независимости и собственного достоинства, которыми Александр Петрович так резко отличался от многих представителей придворного круга. «Вашего превосходительства нижайший и всепокорнейший слуга» — так, следуя традиции и этикету, подписывал свои письма Сумароков. Но непокорность, требовательность, угрозы и обвинения колючими стрелами топорщились из каждой почти строки его посланий, часто написанных в суровом ультимативном или поучающем тоне (в письмах не только вельможам, но и в сенат, и обеим императрицам: Елизавете, потом Екатерине II).
Для труппы молодого русского театра его директор являл собой пример человека с обостренным чувством патриотизма и необычайно высокими представлениями о достоинстве и чести, — не только личной, но и национальной, государственной. Эти чувства все более сближали, укрепляя неразрывное идейное единство и крепкую связь выдающегося драматурга и первого российского актера, обладавших весьма несхожими характерами.
И не природная раздражительность, не якобы тяжелый нрав и неуживчивость (о них сложено было немало легенд и анекдотов) являлись источниками язвительных нападок Сумарокова на своих противников. Он радел об установлении и процветании родной литературы и театра, об устранении помех и защите от произвола иноземцев, равнодушных или враждебных к русской культуре.
Так было и в борьбе с Сиверсом. Граф-эстляндец не принадлежал к той (увы, немногочисленной) группе иноземцев, которые честно и преданно служили пригревшей их земле. Он, как и многие, искал легкой карьеры, власти, большого жалованья. Паразитическую сущность этой чужеземной породы прекрасно видел Сумароков и одним из первых в русской публицистике заклеймил ее.
Обращения к Шувалову не помогли, и тогда Сумароков поместил в печати серию сатирических обличений, где зло и метко бичевал ведавшую театрами Придворную контору и возглавлявшего ее Сиверса. Под пером Александра Петровича «его сиятельство» предстало в образах кровососущих насекомых — то «клопа», то «блохи».
Получив из рук Сумарокова только что вышедшую из печати вторую часть петербургского журнала «Праздное время, в пользу употребленное», Волков от души хохотал, читая его статью «Блохи»: «Кто блох терпеть не может, тот не может быть автором. Ежели кто автором быти способность имеет, и в том упражняться станет, того во всю его жизнь блохи беспокоят, а кто, сей способности не имея, автором станет против воли муз и Аполлона, оный сам блоха будет и вечно других станет беспокоить… Блох, досаждающих авторам, два рода: переученные и недоученные. Переученные блохи во всей Европе называются блохи латинские, а недоученные называются по имени той страны, в которой они рождаются… Автор беснуется от Чухонской (то есть эстляндской, здесь намек на происхождение Сиверса. — М. Л.) блохи, как от нечистого духа. О чада любезного моего отечества, старайтеся освободить Российский Парнас от сея гадины! На что нам Чухонские блохи? У нас и своих довольно».
Неоднократно обращаясь с письмами к Шувалову, Сумароков все чаще прибегал к средству, которое ему казалось наиболее действенным: в случае неудовлетворения его требований он грозил отставкой. «При театре я больше под гофмаршалом ради десяти тысячей жалованья быть не хочу… сделать при нем театру доброго ничего нельзя. Ежели я никуда не гожуся, так прошу исходатайствовать мне отпуск…» — в действительности Сумароков требовал смещения Сиверса.
Шувалов, видимо, понял невозможность примирить стороны, но колебался в поисках выхода. Пожертвовать такой литературной знаменитостью, таким популярным и авторитетным в России писателем, как Сумароков, он долго не решался. Вместе с тем постоянные театральные распри стали в городе притчей во языцех. Шувалов пригласил для беседы Волкова, с которым повел речь как с возможным преемником Сумарокова на посту директора.
Е. П. Чемесов. С оригинала П. Г. Ротари.
Портрет К. Е. Сиверса.
Гравюра резцом. Середина XVIII в.
— Ваше превосходительство, благодарю за честь, но прошу вас, сделайте все возможное, чтобы Александра Петровича оставить при театре. Он трудится, живота своего не щадя, лучшего директора нам не сыскать, — отвечал Федор Григорьевич. Он опасался за здоровье своего соратника, понимал, каким ударом для него станет отлучение от директорства.
Шувалов устало кивнул, безнадежно махнув рукой.
Однако слух о Волкове как возможном преемнике Сумарокова дошел до последнего. Федор Григорьевич почувствовал это по возникшей вдруг холодности в отношениях. А когда в конце марта он снова был у Шувалова, то понял, что дело с отставкой Александра Петровича решено. Огорчали усиливавшиеся в речах последнего желчность и неприязненность.
— Говорят, будто я сам просился в отставку. Лгут безбожно, ибо просити, чтобы я отрешен был от театра, я не буду прежде, покамест не сойду с ума, — сердито говорил он за кулисами театра. И сразу обрывал попытки объяснить, что уж Федор-то Григорьевич, верный ему друг и сподвижник, тут ни при чем. — Ежели заслужил я быть отброшен от театра, так по крайней мере пусть без промедления это делают. А стихотворцем только при комедиантах остаться не желаю, и работать по театру, если лишуся моей должности, клянусь честью, поверьте мне, не буду. Пусть с семьей по миру пойду! Хотя, кажется мне, потрудился я для сцены поболее, нежели Волков. Что он — шишаки делал! У Волкова в команде быти мне нельзя!
Федор Григорьевич не обижался, он знал отходчивость Сумарокова и не сомневался, что невольно возникшая трещина в отношениях затянется.
— Чтоб Александр Петрович от драматургии отрекся? Перестал писать пьесы? Да скорее Луна об Землю ударится, — с грустной улыбкой говорил Волков в кругу друзей.
13 июня 1761 года императрица подписала указ об отставке Сумарокова. Документ был составлен весьма дипломатично. В награду за прежнюю службу писатель получил как бы пожизненную пенсию в размере оклада, который он до сих пор имел: «Господина брегадира Сумарокова, имеющего дирекцию над российским театром, по его желанию от сей должности уволить. Жить ему, где пожелает. — И всемилостивейше указала за его труды в словесных науках, которыми он довольно сделал пользу, и за установление Российского театра производить жалованья, каковое он ныне имеет без задержания. — Господин Сумароков, пользуясь высочайшею е.и.в. милостию, будет стараться, имея свободу от должностей, усугубить свое прилежание в сочинениях, которые сколь ему чести, столь всем любящим чтение, удовольствия приносить будут».
Волков, уже исполнявший обязанности директора, просил Шувалова не учинять никаких специальных указов насчет его назначения. Тем самым сохранялась возможность числить Александра Петровича как бы почетным директором, что смягчило бы возникшую напряженность отношений.
Вскоре представился случай, которым размолвка кончилась, и, как прежде, Волков и Сумароков снова работали рука об руку.
День 29 июня — день апостолов Петра и Павла, которым кончался петровский пост, актеры решили отметить дружеской встречей.
— Непременно пригласить надо Александра Петровича, убежден, что он обрадуется, да и дома ему сейчас неуютно: сварливая Иоганна Христиановна совсем допекла мужа, — говорил Федор Григорьевич, когда обсуждали, кого позвать.
Среди приглашенных оказались также близкие друзья Волкова, преподаватели языков при академической гимназии Николай Николаевич Мотонис и Григорий Васильевич Козицкий, земляк и давний товарищ ярославцев, теперь ставший стихотворцем Василий Иванович Майков, молодой талантливый студент-гравер Евграф Чемесов. Послали также узнать, не вернулся ли из-за границы Антон Лосенко. Этот блестяще начавший свой путь живописец был и завзятым театралом, тесно сдружился с русскими актерами. Написанные им в прошлом году портреты Я. Д. Шумского, А. П. Сумарокова и графа И. И. Шувалова вызвали всеобщее восхищение. Лосенко тогда очень хотелось сделать портрет главного, самого знаменитого российского актера, но у Волкова, занятого делами театра, все не находилось времени для позировки. А потом художника послали в Париж для усовершенствования в искусстве.
С раннего утра женская половина труппы была в домашних хлопотах. Под руководством молодых проворных хозяек Аграфены Дмитревской (жены Ивана Афанасьевича) и Марии Волковой (жены Григория Волкова) заготавливалась провизия для стола. Аграфена вместе с двумя определенными к актерам домашними служителями с утра отправилась на рынок. Надо успеть закупки сделать до полудня. В торговле соблюдался порядок, установленный еще при Петре Первом: до полудня по твердым ценам, после — по вольным. Рынок находился неподалеку, между Пятой и Шестой линиями, по южной стороне Большой першпективы. Поскольку он был единственным на Васильевском острове, в рядах торговали всеми товарами, нужными по дому и хозяйству, что представляло немалое удобство.
А. П. Лосенко.
Портрет актера Я. Д. Шумского.
Холст, масло. 1760.
В кухне работа кипела вовсю. На сковородках потрескивало, румянясь, жаркое. Душисто пахло пирожками, их напекли множество: с капустой и яйцами, с груздями солеными, с мясом, с яблоками. С противней снимали, накрывая широкими белыми полотенцами, уже готовые, с золотистой подмасленной корочкой кулебяки. Из немецкой кондитерской доставили цветной пирамидальный торт «с ландшафтами», пряники и конфеты. В просторных оловянных тарелках несли к столу закуску — горку свежих парниковых огурцов, зеленый лук, лимоны, копченые архангельские селедки и маринованные нарвские миноги, тонко нарезанные багрово-красные с мелкими глазками белого сала кружки брауншвейгской колбасы.
Из напитков к столу подали по графину сладкой водки, хлебного вина (его обычно называли «ржаным молочком»), штоф с вишневкой, квас двух сортов и бутылки с Невской минеральной. Волков проверил, чтобы водки и других крепких напитков было поменьше. Он ненавидел водку и табак и бдительно следил, чтобы этих «ядов бесовских» не завелось между актерами.
У Федора Григорьевича в это утро были заботы свои. Клавикорды, что в парадной светлице в углу стояли, подрасстроились последнее время. Он и засел за них с ключиком для подтяжки струн — отлаживал строй. Ввечеру ведь непременно сыграть упросят.
— Григорий, ты бы скрипицу свою тоже проверил, — окликнул Федор показавшегося в дверях франтовато одетого брата.
Григорий отменно играл на скрипке. Он вскоре принес инструмент, достал из футляра, стал подмазывать мелом колки, чтобы лучше строй держали, потом по камертону настроил, наканифолил смычок. Пробежался пальцами по струнам, проверяя звук. Федор оторвался от клавикорд, прислушался, удовлетворенно кивнул головой. Григорий положил скрипку в футляр.
В четвертом часу стали собираться гости. Пришли Мотонис, Майков. Чуть позднее, как всегда щегольски одетый, Сумароков — в парике и в темно-синем бархатном кафтане с кружевными манжетами. Он пришел пешком, благо жил неподалеку — в Девятой линии по Большой першпективе имел дом с садом.
— Принимайте бывшего директора, не успели еще забыть? — оживленно заговорил гость и тут же стал рассказывать, как чуть не все утро бранился с бродячими лотошниками, которые истошно кричали, зазывая покупателей, под окнами, мешали работать писателю.
Явился и Чемесов. Он заметно исхудал, на лице — бледность. Знали, что этот неутомимый труженик часто доводил себя до полного изнурения. Доктора подозревали, что у него началась горловая болезнь. Так называли тогда чахотку.
— К Моделю доставили недавно из Германии новый, весьма целебный бальзам, говорят, кашель и хрипоту хорошо правит, — заметил всезнающий Мотонис, обращаясь к Чемесову.
«У Моделя» — так в просторечии называли петербуржцы главную аптеку города, помещавшуюся в Большой Немецкой улице, близ Царицына луга.
— Знаете, как в народе говорят? Аптека убавляет жизни полвека, — отвечал, усмехнувшись, Чемесов. — Я лучше переберусь на природу, на лесной воздух. Иван Иванович Шувалов нынче снова обещал меня в свой загородный дом взять, — прибавил он. — Да, а наш заграничный вояжер, Лосенко, раньше конца будущего года не вернется, письмо от него недавно пришло.
— «Вояжер!» — вдруг фыркнул Сумароков и, добродушно улыбаясь, с расстановкой произнес: — Мейн муж кам домой, стиг через забор унд филь инс грязь…
Все обернулись к Александру Петровичу, которого знали как завзятого шутника, каламбуриста и остроумного разговорщика. Он тем временем сделал серьезную мину и строгим голосом, неожиданно шагнув навстречу вошедшей в комнату с подносом Аграфене Дмитревской, наставительно проговорил:
— Я в дистракции и дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, а я ку сюр против риваля своего буду реванжироваться.
Аграфена, на секунду смутившись, удивленно застыла, а потом весело рассмеялась:
— Сейчас мы дистракцию вам поправим, прошу к столу.
Александр Петрович, подойдя к Чемесову, взял его под руку и, уводя в сторону, темпераментно заговорил:
— Прости меня, старого забияку и придиру, но зачем же уродовать нам язык наш природный. На что нам вводить чужие слова? Чужие слова всегда странны будут — введут лишь слабость и безобразие в сильный и прекрасный наш язык. А то еще страннее, когда мы называем или еще и пишем чужими странными словами то, чему у нас есть точные свои названия. Ну почему вместо «вояжер» не сказать путешественник? У нас свой древний и несмешанный язык. Новомодное употребление чужих слов, а особливо без необходимости, есть не обогащение, а порча языка.
Е. П. Чемесов. С рисунка Де Велли.
Автопортрет.
Гравюра резцом. Середина XVIII в.
Федор Григорьевич, рассаживая гостей за столом, огорчался, что опаздывает Козицкий.
— Не он ли, — сказал кто-то, обратив внимание на стук лошадиных копыт у подъезда.
Волков подошел к окну, сквозь листву сирени в палисаднике увидел широкую спину с дощечкой из белой жести между плечами. По дощечке с номером, по желтому широкому кушаку и желтой же ленте на шляпе узнал извозчика. У дрожек, протягивая вознице деньги, стоял высокий, подтянутый, в нарядном сером камзоле долгожданный Григорий Васильевич.
Душой вечера были Сумароков и Волков. Александр Петрович блистал красноречием и был неистощим на смешные истории, шутки и анекдоты. Потом его попросили почитать пародии, которых он считался искуснейшим мастером.
И Сумароков с важной миной на лице и едва заметной лукавинкой в глазах, выпятив грудь и оттопырив нижнюю губу, стал декламировать пародию на высокий стиль распространенного в литературе тех лет жанра торжественной оды:
…Ефес горит, Дамаск пылает,
Тремя Цербер гортаньми лает,
Средьземный возжигает понт…
Весь рот я, музы, разеваю,
И столько хитро воспеваю,
Что песни не пойму и сам.
— Ядовито пишет Александр Петрович, этих стихов Михайло Васильевич ему никак простить не может, «вздорными одами» ругает, — тихо заметил Козицкий рядом сидевшему Волкову.
Фронтиспис и титульный лист «Собрания разных сочинений…» М. В. Ломоносова.
1757.
— Эх, если бы они заодно были, ведь и враги, и друзья-то у них общие. И плен немецко-французский две такие головы пресветлые ломили бы куда успешнее, если бы сообща действовали, — сразу, перестав улыбаться, отозвался Федор Григорьевич.
— Сам Шувалов, сколь ни старался помирить Ломоносова с Сумароковым, — ничего не вышло, — ответил Козицкий.
Кто-то крикнул:
— А ведь сегодня день Петра и Павла. Не грех помянуть бы добрым словом нашего отечественного, которого народ великим нарек.
Снова обратились к Александру Петровичу, отец которого был крестником императора, — знали про его стихи, посвященные Петру. Но тот решительно отказался и махнул рукой в сторону Волкова:
— Пусть он прочтет, ода его, Петру Великому посвященная, зело хороша.
Волков — литературой он начал заниматься еще в Ярославле — продолжал, хотя и урывками, сочинительствовать. Писал стихи, эпиграммы, делал переводы пьес иностранных. В прошлом еще году закончил оду, Петру посвященную, показал Сумарокову. Ее тот теперь и припомнил.
Федор Григорьевич не заставил себя упрашивать. Глотнув теплого сбитню — смочить горло, — он встал из-за стола и мягко, конфузливо улыбаясь, пошел на средину комнаты. Обычно сдержанный и немногословный (с первого взгляда мог показаться даже суровым и угрюмым), Волков преображался в приятельском кругу, становился открытым, веселым, в шутках и юморе не уступал Сумарокову… Смолкли голоса, наступила тишина. Откинув со лба прядь темно-русых, вьющихся волос, Волков медленно, сосредоточиваясь, провел рукой по лицу, начал читать. И голос удивительной мелодичности и мощи полился, зазвенел, то взмывая, то падая, заполняя собой пространство, властно подчиняя слушателей, проникая в самое сердце. То был голос лучшего, прославленного декламатора, первого актера российской сцены.
Волков читал вдохновенно. Умные карие глаза горели огнем. Перед слушателями развертывались картины деяний Петра, положившего начало небывалым по размаху преобразованиям. Все они, и современники, и наследники его реформ были и есть участники и творцы новой судьбы отечества, мятежной и стремительной эпохи «великого метаморфозиса, или Превращения России», мощным рывком снова вышедшей на арену мировой истории…
— А и впрямь, сам словно Петр, лицом схож, — шепнул Мотонис Козицкому; оба с восхищением глядели на Волкова.
А потом пели песни. Сначала народные, потом на стихи Сумарокова. Федор Григорьевич сидел за клавикордами, его проникновенный, с переливами баритон вел за собой остальные голоса.
— Теперь «О златом веке», Федор Григорьевич, просим, — подойдя к Волкову и положив на плечо ему руку, сказал Мотонис.
Его поддержали. Радостно заблестели глаза у стоящего рядом юноши — то был недавно принятый в труппу Михаил Чулков, он обожал пение и стихи. Песню эту, тоже сочиненную Федором Григорьевичем, знали и любили за раздольный с грустью мотив, за тоскующие по счастливому веку слова. Большие мускулистые руки артиста (у нашего Федора кулаки пудовые, говаривали его братья) снова опустились на клавиши. Цепкими сильными пальцами Волков взял несколько аккордов.
Станем, братцы, петь старую песню,
Как живали в первом веке люди…
Обступившие музыканта друзья подхватили припев, повторяя его после каждых двух строк песни: «О, златые, золотые веки! В вас счастливо жили человеки».
Расходились поздним вечером, благо ночи в июне светлые, белые, — как любовно говаривали петербуржцы. Всей компанией вышли к Неве. Облокотись о деревянные перила набережной, дышали речной прохладой, любовались нежными, дымчато-розовыми красками горизонта на западе, где недавно опустилось солнце. Напротив на якорях стояли два больших парусника. По темной поверхности реки расходились круги — всплескивала рыба. Над самой водой с гортанными криками носились чайки. Вдруг кто-то испуганно вскрикнул:
— Смотрите!
Все обернулись: в противоположной стороне за домами поднимался к небу, стремительно увеличиваясь, столб густого черного дыма.
Пожар! В те времена, казалось, ничего не могло быть страшнее для горожан.
И. Розонов. С неизвестного оригинала.
Портрет М. Д. Чулкова.
Гравюра пунктиром. XIX в.
Волков и еще несколько человек быстро пошли вперед по набережной, — горело, видимо, в районе таможни и биржи. Там, у главных торговых пристаней находился кладовой гостиный двор, где хранились привозные и отправляемые за море товары. С Адмиралтейской стороны по Исаакиевскому мосту вскачь, с колокольным боем уже неслось несколько пожарных повозок. За зданием Двенадцати коллегий идущие свернули налево, к площади, где стоял высокий полосатый столб с навесом, у которого глашатаи обычно читали народу правительственные указы. Навстречу двигались десятки запряженных порожних телег, — располагавшиеся неподалеку постоем торговые ямщики уводили лошадей подальше от огня. На площади росла толпа сбегавшихся отовсюду людей. Горели амбары с пенькой и льном. Волков с друзьями подошел ближе. Какой-то седобородый старик, истово крестясь, говорил:
— Такого пожара злого не было на Васильевском острову с императора Петра, с тысяча семьсот двадцать третьего года…
Е. Внуков. С оригинала М. И. Махаева.
Проспект государственных коллегий.
Гравюра резцом и офортом. Середина XVIII в.
В толпе спорили, доискиваясь причины огня. Шелестел слушок, что стражники спьяну уснули.
— Поджог это, — негромко, но убежденно сказал аккуратно одетый человек средних лет. — Иноземным купцам русская пенька и лен помехой стали. На европейских биржах делали фальшивые публикации, будто русская пенька хуже польской. Ан не помогло. Пенька-то — самый надежный артикул нашей отпускной торговли. Товар отменный, по качеству много выше заморского. Вот и наняли нехристей на черное дело — ударить разом по российской коммерции.
Фрагмент.
— А ведь он прав. — Волков кивнул на человека. — Скорей всего так оно и есть.
«Опять иноземные канальи, вот уж истинно клопы и блохи, да что блохи — крокодилы», — думал он с гневом. Сколько ж людей разорит, сколько по миру пустит этот огонь! Ох сторожа расейские — чтоб им пусто было. Разини! Все водка проклятая. Вот уж полтора века, как завезли ее польские корчмари, на нашу голову. Что ни праздник, то пьянство. Кабаков развелось! В Петербурге ни одной улицы без винного погреба уже не осталось. Впрочем, сами тоже хороши — среди мужичков, охочих до хмеля, такие лихачи есть… Мало еще их кошками дерут на съезжих! Что говорить — «те минули златые веки!..»
В несколько часов пожар истребил расположенные по Малой Неве в пяти корпусах восемьдесят три амбара с пенькой и льном да у причалов много барок с товаром. Ветер был западный, в сторону реки. Российская торговля понесла огромный убыток — с лишком на миллион рублей.