8
Мосли выпустили из Холлоуэя утром 20 ноября 1943 года, и они отправились к Джексонам в Ригнелл-хаус. Именно к ним и собиралась переселиться Диана три с лишним года назад, когда ее арестовали. Сейвхеем все еще распоряжалось государство, а в лондонской квартире им жить запретили. (К тому же Климентина Черчилль опасалась, что супругов линчуют на улице, если узнают. На это Сидни холодно ответили, что Диана и ее муж решились бы на такой риск.) Дерек к тому времени работал ведущим военным специалистом в генштабе истребительной авиации, дома он почти не появлялся, но Диана не хотела обременять своим присутствием человека, который, при всех своих фашистских идеалах, недолюбливал Мосли. Но Дерек показал себя с лучшей стороны: «Разумеется, пусть живут у нас». Прекрасно повела себя и Пэм. Она тоже не любила Мосли, но осуждение замерло у нее на устах при виде его больного лица. Не устрашили Джексона и мысль о навязчивой прессе, и толпа, собравшаяся у ворот Холлоуэя с плакатами. Так много гнева и так много гневающихся! Пока Десмонд Гиннесс старательно писал Диане из школы: «Дорогая мамочка, вот так Новость!» — Герберт Моррисон произносил публичную речь: «Эта проблема обнаружила конфликт между эмоциональными крайностями, властью толпы — и разумным уважением к закону и конституции». Джордж Бернард Шоу храбро и справедливо писал, что люди могут купить Mein Kampf в магазине и при этом лишают Мосли права защищаться. Министерство внутренних дел, перегруженное письмами с протестами, констатировало: «Освобождение леди Мосли вызвало едва ли не большее возмущение, чем освобождение ее супруга». Такова участь женщины.
«Ничего более прекрасного не видел человеческий глаз», — писала впоследствии Диана об осеннем пейзаже Оксфордшира. Ее и Мосли везли навстречу первому свободному вечеру в Ригнелле. Сидни, израсходовавшая месячный лимит бензина, ждала дочь там вместе с Деборой; Памела щедро сыпала в котел запасы угля; нашлись и вино, и чистые простыни. Увы, идиллия длилась недолго. Дом тут же оказался в осаде, телефон звонил непрерывно, репортеры прятались за каждым кустом. Когда Пэм выгуливала собак, за ней ходили по пятам и кричали на нее. Особняк, который Диана впоследствии описывала как «чуть хуже брокерского», пресса, разумеется, именовала роскошным обиталищем Мосли. «Женщина разит наповал», — писала Диана Нэнси, излагая, как Пэм выскакивала за дверь и сообщала репортерам: «Я вас терпеть не могу». Насчет демонстрации на Трафальгарской площади, где повесили чучело Мосли, Диана, в самом мистически-митфордианском стиле, отзывалась: «Жаль, я туда не доехала». Нэнси ответила, что ее подруга попала в толпу по пути в метро и ее отпустили лишь после исполнения общего припева: «Верните его в тюрьму».
Хладнокровие Дианы, конечно, явление исключительное, но ведь в ней было необычно все. А может, все затмевала радость освобождения.
Создается впечатление, что внешний мир утратил для нее значение. Ведь все самое страшное уже сбылось. Она твердила, словно мантру: «Их ненависть — ничто для меня». Если бы такие слова произнесла любая другая женщина, ей бы не поверили. Но Диана и впрямь достигла состояния, в котором легкомысленная уверенность Митфордов превратилась в неприступную твердыню. Ей было искренне безразлично, кто и что о ней думает, — почти уникальное отношение. Единственным исключением оставался, разумеется, Мосли. Его мнение она готова была принять, даже если пришлось бы поступиться своим. А что до всех остальных, она продолжала применять бессмертную магию «воплощения шарма». И пока ей позволяли так себя вести, ее чары сохраняли силу.
Дерек, — великолепный при всех своих странностях, по сути, ренегат такого же разлива, как Мосли, — боролся за своих гостей и после того, как министерство внутренних дел стало настаивать на их отъезде: Дерек имел допуск к секретной научной информации. А Мосли, хотя судьба Германии уже была решена, все еще считались угрозой безопасности. Заподозрив, что основная причина тут — казенная ненависть, Дерек позвонил в министерство и потребовал к телефону Герберта Моррисона (ему было известно, что в Первую мировую тот отказывался от участия в боевых действиях по соображениям совести). Как ни удивительно, его сразу соединили, и Дерек сказал Моррисону: «Сначала получи крест „За выдающиеся летные заслуги“, Крест ВВС и орден Британской империи за отвагу, потом будешь мне указывать». Душу он отвел, но вопрос был скорее практический: Мосли требовалось постоянное убежище, а найти в ту пору пустой дом было почти невозможно. Сидни предложила им перебраться в полуразрушенный отель возле Свинбрука под названием «Бритая макушка» (без сомнения, то, что многие хотели бы сделать с Дианой). Там они провели странное Рождество с четырьмя детьми Дианы, а потом она, в сопровождении полицейских и все еще очень ослабленная, отправилась на поиски жилья. Наконец остановились на Крукс Истоне возле Ньюбери — большой усадьбе с десятью спальнями, словно ничего и не изменилось.
Какие беды ни обрушивались на Мосли, у него оставалось достаточно денег, чтобы хорошо устроиться — он заплатил зооо фунтов за Крукс Истон — и нанять слуг. Диана проворно обустроила дом для своего короля, в штат прислуги приняли и замечательную кухарку, прежде готовившую Джеральду Бернерсу. Мосли купил корову. У них имелись собственные овощи и яйца от Сидни. Потянулись визитеры. Нэнси тут же попросилась погостить; Памела; Том после Италии; Дебора, вернувшаяся в Свинбрук (Эндрю был на военной службе); дети, включая троих отпрысков Мосли от первого брака. Приезжали и друзья, в том числе Осберт Ситуэл, — он писал: «Подвергаться несправедливым лишениям, как это случилось с вами, невыносимо» — и Бернере, который при виде полицейского эскорта Дианы пошутил, что только она в это время может себе позволить двух лакеев. Джон Бетжемен позднее нашел подготовительную школу, готовую принять двух мальчишек с фамилией самого дьявола. Они жили словно на острове, домашний арест сочетался с почти тотальным остракизмом. Мосли запретили иметь машину и отлучаться более чем на семь миль в любом направлении. И все же они вернулись, пусть в малых масштабах, к той космополитической, неузколобой цивилизации, которую Диана любила — отказываясь при этом отречься от идущих вразрез с этим укладом политических убеждений.
Это не просто парадокс, это явная бессмыслица, но Диана не собиралась меняться. Она бы и не смогла, даже если бы захотела, потому что Мосли был для нее всем. Из-за него в Крукс Истон не приглашали давнего друга Рэндольфа Черчилля. «С чего это они рады Бернерсу, а меня видеть не хотят?» — спрашивал он Нэнси. Ответ прост: отец Рэндольфа настоял на войне с Германией, Черчилля Мосли считал косвенной причиной своего и Дианы заключения, и, даже несмотря на дружбу с Климентиной, Сидни тоже считала Черчилля виновным. Нелепость, конечно. Это Рэндольф привез распоряжение поселить супругов Мосли вместе в Холлоуэе, а его отец вытащил их из тюрьмы. И все же Мосли так никогда и не простит Черчилля, в котором видел главного, дьявольского агента своего политического падения, а потому не прощала и Диана, к которой Черчилль всегда относился с большой нежностью. В 1940-м она тонко высмеяла его перед Совещательным комитетом: «Полагаю, по своему характеру он склонен к войне и всегда считал себя великим вождем». Ее мнение разделяли очень многие, и, возможно, оно не так уж далеко от истины. Но и через десять лет после войны, когда разорение значительной части Европы — как и предсказывал Мосли — было очевидным и на Востоке восторжествовал коммунизм, Диана воткнула в Черчилля нож со всей присущей ей изысканной яростью. В рецензии на его мемуары о войне она писала: «Он желает продемонстрировать миру, сколь великие усилия он приложил в последний год войны, чтобы избежать последствий собственных колоссальных ошибок». Она утверждала, что, сосредоточившись на единственной цели — одолеть Гитлера, Черчилль проморгал «намерения русских в Европе», что война за свободу Польши от нацистов означала передачу ее Советам‹40›. Это небессмысленное замечание. Но при этом Диана вынуждена была закрывать глаза на многие вопросы, не имеющие ответа.
Приходилось закрывать глаза и Сидни, которая так и не признала необходимость этой войны. Возможно, как и Диана, она считала, что слишком многое потеряет от такого признания. Какие бы конфликты ни происходили в семье, она старалась жить и верить, что родственные связи окажутся сильнее. В отчете Джессике о Рождестве 1943-го она ухитрилась избежать всякого упоминания о Мосли. Возможно, пытаясь подыграть дочери выражением эгалитарных взглядов, она мимоходом замечала, что мало кому захочется теперь вернуться в «дом, полный слуг». (На самом деле многие только об этом и мечтали, в том числе Диана, — да и послевоенные романы той же Агаты Кристи передают прямо-таки одержимое стремление найти хорошую прислугу.) «Носить уголь, топить камин и прочие повседневные домашние дела даются так легко и быстро», — писала Сидни и, вероятно, не кривила душой. Ей исполнилось шестьдесят три года, и она, казалось, была обречена на пожизненное заключение с Юнити. Однако погруженность в дела, сопряженная с войной, подходила ей. Такая талантливая женщина — пожалуй, брак с красивым, но странноватым Дэвидом был не самой удачной точкой приложения ее сил. Сегодня она стала бы гендиректором, хладнокровно решающим любые проблемы (в число которых едва ли попали бы семеро непростых детей).
И тем трогательнее — для такой необыкновенно сильной женщины — умоляющие письма к Джессике. Ей так важно было не отпустить эту дочь, не лишиться ее навеки, что она терпела и выпады против своей любимицы Дианы. Просто делала вид, будто ничего не заметила.
Возможно, это схоже с той позицией, которую она заняла, когда Юнити настояла на своем праве жить в Мюнхене: лучше благосклонно отпустить дочь и позволить ей поступать как пожелает, лишь бы ее не потерять. Сидни обычно придерживалась со своими девочками таких правил. Можно считать это уклончивостью и даже прямым отказом от конфронтации, а можно назвать иначе — отважной готовностью к трудным компромиссам. Так или иначе это отношение никогда не распространялось на Нэнси, трудную старшую дочь, которая ворвалась с криком в жизнь юной, не готовой к материнству Сидни и была сплошным искушением. Нэнси, конечно, преувеличивает, когда утверждает, будто мать ее недолюбливала. Однако представить, чтобы Сидни писала ей в том же духе, в каком она обращалась к Джессике, едва ли возможно, хотя Нэнси — мягкая под внешней металлической оболочкой — оказалась бы и более отзывчивой.
Джессика даже не ответила на рассказ о семейном Рождестве, и Сидни пришлось писать ей снова. На этот раз она получила ответ с сокрушительным итогом: «Я не стала тебе писать… потому что ты не сообщила мне о Мосли. Я прочла в газете, что теперь они живут в Шиптоне [там находилась „Бритая макушка“], и, полагаю, ты с ними видишься. Мне было противно, когда их отпустили… я считала предательством писать кому-либо, имевшему с ними дело. Правда, я понимаю, как тебе трудно, и это не твоя вина»‹41›. А это уже бред. Мосли не были виновниками этой войны. Да, они поддерживали до войны антисемитизм, что само по себе непростительно, однако в их личной жизни эти мрачные установки никак не реализовались. Компартия, в которую Джессика успела вступить, тоже убивала — от знания об этом Джессика не могла закрыться полностью — и имела авторитарные тенденции. Джессика не хуже Дианы умела оставлять без ответа самые трудные вопросы — лишь бы сохранить слепую веру. Поразительно сходство этих двух сестер, каждая из которых цеплялась за веру столь же иллюзорную, как богослужения Юнити в часовне на Инч-Кеннет. Разве что Диана в отличие от сестры умела прощать. Годы спустя она писала Деборе, что не забывает публичные заявления Джессики после освобождения Мосли — «в самом безумном кошмаре я не могла бы вообразить себя способной так высказаться о любом из ее мужей», — но у нее не было желания отомстить или как-то поквитаться.
Джессика понесла тяжелую утрату, Эсмонд погиб. Но мыслительный процесс, в результате которого она возложила вину на Диану, абсурден: по такой логике Нэнси могла бы упрекать Диану в 1941-м, когда обожаемый Роберт Байрон утонул вместе с торпедированным кораблем. Да, конечно, это не такая страшная потеря, хотя мать Байрона и писала Нэнси: «Тебя он любил больше всех». Но принцип тот же: если Диана символически ответственна за одну смерть, она ответственна и за все смерти, а также за то, что Марк Огилви-Грант томился в немецкой тюрьме, а Хэмиш Сент-Клер попал в плен под Тобруком. Насмешливые эстеты сделались воинами, и юноши, танцевавшие с Деборой, ушли на фронт. В 1944-м погибло четверо ее лучших друзей. В тот же год был убит брат ее мужа Билли Хартингтон — в двадцать шесть лет. Он участвовал в высадке союзников, во главе батальона пересек границу с Бельгией — и пал, сраженный пулей в сердце.
За четыре месяца до того Билли женился на Кэтлин Кеннеди (Кик), сестре Джека, подруге Деборы со времен ее дебюта в свете. Влюбленным пришлось бороться почти как Ромео и Джульетте за право быть вместе: Девонширы принадлежали к «черным протестантам», а Кеннеди — ирландские католики. В итоге пришли к соглашению: мальчики будут воспитаны в протестантской вере, а девочки в католической, и все же Роуз, мать Кик, крепкий орешек, до последнего сопротивлялась браку, сулившему ее дочери со временем титул герцогини Девонширской. Незадолго до свадьбы жених участвовал в дополнительных выборах — выдвигался в парламент от Дербишир-Уэста, округа, принадлежавшего семейству Кавендиш с XVI века. Однако, замечает Нэнси в «В поисках любви», землевладельцы с их верой в noblesse oblige уже утратили прежнее обаяние (только не в романах!). Лейбористы выиграли, что предвещало их победу на общих выборах через год. Дебора сокрушалась об этом, как и о смене правительства в 1945-м. Она подозрительно относилась к «любым социалистическим режимам и их претензиям» и не боялась заявлять об этом вслух. Поражение на выборах стало косвенной причиной смерти Билли. «Теперь я отправляюсь на фронт сражаться за вас!» — заявил он, когда огласили результаты, и женщина рядом с Деборой пробормотала: «Жаль его, такой высоченный парень. Готовая мишень». На самом деле превращению Билли в мишень способствовала дурацкая форма: светлые штаны и офицерская тросточка.
Эндрю, ставший наследником титула, в письме похвалил Дебору за то, что она вернулась в Рукери на землях Чэтсуорта вместе с Эммой (1943 г.р.) и новорожденным Перегрином (прозванным Кочегаром, и это имя так к нему и прилипло). Они станут величайшим утешением для его родителей, писал он. Дебора любила свекра и свекровь, хотя всегда почтительно именовала их герцогом и герцогиней. Однако удрученный горем герцог больше не приезжал в Чэтсуорт, появился только на свадьбе дочери. В том же письме Эндрю как бы между делом сообщает, что получил Военный крест — «совершенно незаслуженно». Типично для ее супруга, прокомментировала Дебора, он всегда преуменьшал собственные подвиги. Крест он получил за «бодрость духа и руководство людьми» в Италии, когда его рота пролежала тридцать шесть часов под обстрелом, не имея ни еды, ни питья.
С тех пор Дебора жила в постоянном страхе за Эндрю. «Знаешь, я теряю голову», — писала она Сидни, получив в декабре 1944-го известие, что он окончательно возвращается домой. За Питера Родда Нэнси переживала, хотя и не так сильно (следует помнить, что, являясь на побывку, он, как сообщал позднее Гарольд Эктон, «просил не говорить Нэнси о его пребывании в Лондоне»). В 1944-м он приезжал из Италии на Пасху. Там, сказал он Нэнси, «ад на земле». Джессике она писала обычным легкомысленным тоном, намекая на давнее семейное прозвище мужа: «Старый таможенник в действии».
Том Митфорд, сражавшийся в Ливии и Италии в составе Королевского стрелкового корпуса, вернулся в Англию в 1944-м майором. Он прошел обучение в армейском штабном колледже в Кэмберли, откуда ездил к Диане в Крукс Истон. В июле его отпустили в Лондон на побывку. Случайно они с Нэнси встретили у дверей Рица Джеймса Лиз-Милна. «Он чуть не обнял меня посреди улицы, — писал в дневнике Лиз-Милн, — назвал старым дорогим другом, самым старым и самым дорогим, очень нежно. Выглядит он моложе своих лет, исхудал, но все так же невероятно красив».
Именно тогда, за обедом с Лиз-Милном, Том признался в неугасших симпатиях к нацистским теориям. Он сказал, что лучшие из известных ему немцев — нацисты, и ему не хочется их убивать. При этом он не был (и не считался) антисемитом, скорее уж наоборот (как и его друг Янош фон Алмаши, нацист, но без всякой предвзятости по отношению к евреям). К тому времени русские успели освободить первые концлагеря, Собибор и Треблинку, так что парадокс признания, на которое Том решился под конец войны, можно объяснять только его глубокой любовью к Германии, к романтической идее германского духа, к Вагнеру более, чем к Гитлеру. И все равно это очень трудно понять. Непосредственный начальник, высоко ценивший Тома, признавал, что «иметь с ним дело было нелегко. У него были свои взгляды, которые он отстаивал умело и остроумно, и он терпеть не мог дураков». Возможно, именно эта твердость, сходная с качествами Дианы, неумолимо склоняла Тома к суровой вере. Лиз-Милн, любивший Митфордов, писал о Нэнси, которую любил меньше, чем других: «В ней есть черствость, доходящая до жестокости. — И добавлял: — Это общее у всех Митфордов, даже у Тома». И это правда, хотя при этом они были способны и на тепло, страсть, великодушие — все, что Джеймс обрел в любовнике своего отрочества; но была в них эта крепкая пружина, действовавшая на протяжении всей жизни. Она слышалась в их шутках и помогала выстоять под ударами, которые сокрушили бы всякого другого. У Нэнси это качество проявлялось очень ярко, хотя Лиз-Милн ошибался, полагая, что в ней его больше, чем в других, — это общее свойство всех Митфордов, только отец семейства был им обделен.
За ужином Том, сложный во всем, в том числе и в своей любовной жизни, сказал, что подумывает после войны жениться. Ведь он как-никак будущий лорд Ридсдейл, и, судя по состоянию его отца, этого будущего уже недолго ждать. Он перечислил всех своих женщин — с кем спал, кого мог бы полюбить и кто ему просто нравился — и просил у друга совета. «Будь я на месте одной из них и знай, как ты меня обсуждаешь, я бы не мечтал выходить за тебя замуж», — сказал ему Лиз-Милн. По его словам, Том «зашелся от смеха». И рядом с этой записью: «Грустно смотреть на Тома, он такой грустный!»
Том, предпочитавший драться с японцами, а не против немцев, отправился в конце 1944-го в Бирму. Он добился перевода из штаба в передовой батальон, писал домой веселые и полные решимости письма. В марте 1945-го он повел своих бойцов на небольшую группу японцев с пулеметами. Батальон пытался укрыться за какими-то листами ржавого железа, но такой защиты явно не было достаточно. Несколько пуль попали Тому в шею и плечи, но он оставался в сознании. Его успели доставить в полевой госпиталь. В нем, как и в Юнити, застряла пуля — в позвоночнике. Он был парализован, однако сохранялась надежда, что он останется в живых, и его перевели в другой госпиталь. Там он заболел пневмонией и умер 30 марта, тридцати шести лет.
Война все-таки нанесла Митфордам самый страшный удар.