4

В тот вечер, когда ради Юнити устроили танцы на Чейн-уок и Диана вышла к гостям в сером платье из тюля немыслимой красоты (и с немыслимым количеством бриллиантов), они с Мосли наконец объяснились. При этом он тут же предупредил, что Симми никогда не бросит. Как бы Диана к этому ни отнеслась, это не побудило ее отказаться от Мосли. Этот заносчивый греховодник перевешивал в ее глазах мужа (который написал ей письмо, трогательно приглушая негодование и прося лишь прекратить «завтраки» с Мосли), обоих сыновей, идеальную жизнь. Наутро Мосли позвонил ей по телефону и, не вслушавшись в голос той, что сняла трубку, обратился к горничной: «Дорогая, когда я тебя увижу?»

В эту же судьбоносную пору — между июльским балом и созданием Союза британских фашистов в октябре — Гиннессы устроили в Биддсдене f?te champ?tre[16], Диана щеголяла в серебристом парике, сделанном Робертом Байроном, а Мосли был с ног до головы в черном (тут никаких неожиданностей). По свидетельству одного из гостей, «Диана всем твердила, какой Мосли потрясающий, словно девица, влюбленная в кинозвезду». Но ей ведь и правда было всего двадцать два года. Художнику Генри Лэму, который смотрел на Мосли косо, она сказала с характерной самоироничной улыбкой: «А вы все думаете, какой он пройдоха». Ни малейшей осторожности она не соблюдала: большую часть вечера провела с Мосли наедине в доме наверху. Симми, особенно кроткая в наряде пастушки, видимо, обо всем догадывалась: преданную жену, которая следовала за знаменами мужа словно овечка (только овечки и недоставало к ее костюму) и теперь стойко агитировала за БСФ, муж обманывал с хозяйкой дома, и присутствовавшие делали вид, будто ничего не замечают. О переживаниях Брайана можно только догадываться, но едва ли Диана застала его врасплох, когда в ноябре 1932 года выразила желание уйти. Другое дело, насколько он поверил, что она способна это сделать. Накануне Нового года Диана преспокойно явилась в компанию, собравшуюся у Мосли и Симми, где присутствовали и две другие сестры Керзон, более мстительно настроенные, чем законная жена. Поступок необычный, возможный лишь для той, кто была очень молода, невосприимчива к чужому мнению и вполне уверена в себе. На следующий день она сняла маленький дом на Итон-сквер, задешево, потому что дом был в плохом состоянии, зато располагался поблизости от квартиры Мосли, «чертовой проклятой богомерзкой Эбури», как назвала холостяцкое убежище Симми, которая, при всей своей святости, была не чужда страсти. «Как часто она появляется там?» — терзалась жена Мосли. Диана обосновалась в новом жилище с сыновьями и четырьмя служанками и в мгновение ока публично и без стыда сделалась «другой женщиной».

С этого начинается распад семейства Митфорд. Неслыханный мятеж Дианы скажется на Юнити и Джессике, а родители впадут в гнев, отчаяние и стыд. Диана встала на путь, который приведет к поношению, статусу парии и тюрьме Холлоуэй. Дни, когда главными причинами для тревоги служили Нэнси с ее дерзкими повестями и глупой безответной страстью да очередная потеря денег на затее с пластиковыми контейнерами для радиоприемников, остались в прошлом и казались порой безоблачного счастья. В 1935-м будет снята последняя, завершающая долгий ряд семейная фотография, и едва раздастся щелчок фотоаппарата, как все участники группового снимка разойдутся разными путями. «Я часто думаю, — напишет Нэнси в „В поисках любви“, — что нет ничего столь щемяще-грустного, как старые семейные снимки».

Родители пытались бороться за Диану. Зная, как ее это ранит, Сидни запретила Юнити, Джессике и Деборе общаться с сестрой. Дэвид вместе с отцом Брайана, к тому времени получившим титул лорда Мойна, решил наведаться к Мосли на Эбури-стрит. И вновь Мосли показал себя равным Диане: многих мужчин такой визит устрашил бы, а он ответил Рэндольфу Черчиллю, что будет надевать «на яйца защитный чехол», да и вообще отмахнулся: «Предоставьте Диане поступать так, как она хочет». Даже сегодня поступок Дианы кажется весьма рискованным: жить самостоятельно в качестве признанной любовницы самого злостного лондонского донжуана. Разве не безумие — уйти в полную неопределенность от обожавшего ее мужа, который готов был все положить к ее ногам? В 1932-м, когда развод все еще считался позором (и, что самое страшное, навеки лишал приглашения в королевскую ложу Аскота), открытый адюльтер был неслыханным скандалом. Так дела не делались. Тайные связи оставались тайными, а семья — неприкосновенной. Но радикализм Дианы, ее нежелание лгать инстинктивно прорастали и в личную жизнь.

«Ты еще СЛИШКОМ молода, чтобы впасть в немилость у света, если такое случится», — писала Нэнси с искренним состраданием и обещала всегда оставаться на стороне Дианы. Том Митфорд, чье мнение обычно считалась наиболее весомым, пришел в ужас, в том числе и потому, что дружил с Брайаном. Впоследствии он и его родители ругали Нэнси за то, что она поддержала Диану в желании развестись. Том также проницательно заметил, что содержание в 2500 фунтов в год, которое Брайан выделил жене, покажется ей ничтожным. Сумма — вообще-то довольно щедрая — действительно могла показаться ничтожной после привольных трат последних четырех лет, но Диане, кажется, нравилась мысль стать бедной. В этом было что-то новое, невинное.

Дом на Чейн-уок, совсем недавно приобретенный и с такой заботой обустроенный, пришлось продать. «Слуги обижены твоим уходом», — писал Брайан — жалкая попытка дать хоть какой-то выход своему гневу. Типично для Дианы: причинив мужу такое горе, она затем отыскала ему квартиру в Челси и полностью обставила. «Дорогая, ты очень добра, — писал он ей. — Я так тебя за это люблю. То есть любил бы, если бы ты позволила». Он, со своей стороны, передал ей обстановку Чейн-уок, в том числе два обюссоновских ковра, которые когда-то подарил ныне разъяренный свекор. От картины Стенли Спенсера, висевшей в Биддсдене, она отказалась и вернула семейные драгоценности Гиннессов. Лорд Мойн велел сыну быть мужчиной (как Мосли?) и сделать что-нибудь. Брайан продолжал писать свои безнадежные письма: «Уверена ли ты, что любишь Тома больше, чем меня… ты была моей единственной овечкой». Трудно отделаться от впечатления, что нежной печалью он пытался пробудить в ней чувство вины или даже раскаяние. А как же иначе? Ни один человек не способен на такое самозабвенное великодушие, это противоестественно, как Нэнси и намекала в письме Диане. Повидав Брайана в Лондоне, она отчитывалась: «На мой взгляд, он весь ощетинен, только и твердит, что я обязана каким-то образом тебя вернуть и прочий вздор». Нэнси есть Нэнси, нельзя доверять ей безоговорочно, однако хотелось бы думать, что под всей этой благопристойной писаниной Брайана скрывался неукротимый гнев.

Сидни Ридсдейл, при всей своей отстраненности вполне проницательная, сумела дать дочери отличный совет: «Я так рада была повидать тебя на днях и осмыслить, в чем все-таки дело: причина в той любви, которую ты, вопреки всему, питаешь к Брайану. Его худшая ошибка, по-видимому, заключается в излишней привязанности к тебе, а ты, со своей стороны, пожалуй, несколько нетерпелива. Прошу тебя, подумай хорошенько, прежде чем выбросить нечто ценное ради чего-то ничтожного и дурного».

Если Диану хоть что-то могло остановить, это письмо сработало бы. Но то упорство, которое она проявила, чтобы выйти замуж за Брайана, теперь вернулось удесятеренным, и стоило матери посоветовать не уходить от мужа, как решимость дочери лишь укрепилась. Позднее она писала: «Как ни странно, мы с Кроликом оба понимали, что это pour la vie[17], что мы всегда будем любить друг друга».

Она была права: они оставались вместе всю жизнь. Так ли уж трудно понять, почему она отдалась человеку, ворвавшемуся в ее жизнь хищным прыжком, словно волкодав Пилигрим?

А еще сказалась жажда свободы. Брайан был для нее идеальным мужем — и совершенно ей не подходил. Слишком легко Диана получала со всех сторон обожание, чтобы это ценить, а Мосли был первой реальной проблемой. Он ухаживал за ней, но не собирался пасть к ее ногам; он продолжал жить с женой и спать с сестрами Симми, — Диане, пытавшейся отбить Мосли у соперниц, хватало хлопот. Как те богатые аристократы, кому весь мир подавали на тарелочке севрского фарфора, а они тратили свое время и деньги на кровных скакунов, которые никогда не подчиняются до конца человеку, так и Диана до конца жизни будет разгадывать тайну своего возлюбленного. И он до конца будет возлюбленным: старый добрый секс играл в этой истории немалую роль. Брайан был очень красив, но робкие юноши из высшего класса не годятся в Казановы, а из Мосли через край била самоуверенность привыкшего к сексуальным победам самца. Должно быть, Диана и не сталкивалась прежде с подобным существом, пока Мосли не обрушил на нее включенную на полную мощность маскулинность. Отношения, начавшиеся с неодолимого сексуального притяжения, всегда сохраняют хотя бы частицу памяти о своем источнике (если только притяжение не сменится отвращением), и достаточно посмотреть на общие фотографии супругов Мосли в старости, чтобы понять: до последнего своего дня он вызывал у Дианы желание.

Груз истории делает это непонятным. Мосли стал фигурой демонической, страшным символом авторитаризма, каковым остался и после своей смерти в 1980 году. Даже поп-культура воспринимала его как символ политической жути. Первый альбом Элвиса Костелло, выпущенный в 1977 году, поминал «мистера Освальда с тату-свастикой»‹10›, что не совсем справедливо (нацистом Мосли не был никогда), однако свидетельствует о том, что и через сорок лет после того, как воплощенная в Мосли угроза была своевременно подавлена, он продолжал быть известным и «сильным» тотемом. «Он любил Британию и ждал, пока она его призовет, — писал в 1976 году Клайв Джеймс, — не понимая, что главная причина любить Британию в том и заключается, что она не станет призывать ни его, ни кого-либо в его духе».

В 1932 году фашизм ассоциировался с Муссолини и не слишком беспокоил англичан (чуть позже Муссолини финансово поддержит БСФ‹11›), и Мосли тоже воспринимался иначе. Миновали дни, когда в нем видели будущего премьер-министра (сначала от консерваторов, а потом от лейбористов), но и политическим парией он еще не стал. Он не приобрел огромного числа приверженцев, как рассчитывал, но имел солидную поддержку. «Британский союз фашистов, — писал он, — представлял собой группу чрезвычайного реагирования, которая должна была отстаивать практичную политику с экстренными мерами и конкретным планом по выведению Британии из кризиса». А кризис был реальный: финансовая паника, массовая безработица, коммунистическая угроза. Совсем не таким наивным, как это кажется задним числом, было беспокойство, устоит ли демократия.

Десять месяцев, от возникновения БСФ до августа 1933-го, ряды британских фашистов пополнялись столь стремительно, что пришлось обустраивать штаб-квартиру в просторном помещении на Кинг-роуд, Черный дом, который, как говорили, «был заполнен студентами, спешившими приобщиться к новому крестовому походу»‹12›. Партия вобрала в себя небольшие разрозненные группировки фашистов, в том числе тех, кто набрасывался на Мосли в 1927-м. А приманка фашизма была заброшена в страну еще в начале двадцатых. Даже ныне Британия, при всем ее врожденном здоровом скептицизме, питает слабость к сторонникам заведомо нереалистичных мер: мейнстрим замаран компромиссами, а маргиналы, чистые и честные, сверкают перед глазами публики главным инструментом гипнотизера — требованием «перемен». Само это слово по-прежнему сохраняет магическое очарование, а в ту пору никто не сулил перемены так уверенно, как Мосли. Лорд Ротермир и принадлежавшая ему «Дейли мейл» поддерживали БСФ вплоть до 1934-го — в январе того года газета вышла с шапкой «Ура чернорубашечникам». Союз фашистов воспринимали как партию «молодых». Иными словами, тут работал еще один политический лозунг — вдохновить молодежь, что всегда звучит хорошо, хотя и способно привести к кромешному идиотизму. Ллойд Джордж восклицал: «Сэр Освальд Мосли — чрезвычайно способный человек, и ему многое удается». Перед членами Фабианского общества — нечего сказать, удачный выбор аудитории — Бернард Шоу произнес речь, в которой утверждал: Мосли «пишет очень интересные вещи… вы инстинктивно ненавидите его, поскольку не знаете, куда он вас тащит, а он явно собирается выдрать некоторых из вас с корнями».

Такой радикализм импонировал завзятому агитатору Шоу, импонировал и Диане. Глубочайший парадокс этой натуры: женщина с самыми цивилизованными ценностями, прекрасным чувством юмора, жаждой личной свободы, желанием без смущения радоваться красоте жизни (да и сама — воплощение красоты) в тайниках своей души тянулась к чему-то темному, жестокому, диктаторскому, а главное — к тому, кто принимал себя сугубо всерьез. Как, спрашиваешь себя, митфордианский хохот не прорывался при виде Мосли, затянутого в черное, в высоких сапогах? Или как могла она слушать Гитлера, истошно вопившего чушь, и не поддаться семейной смешливости? Ну вот могла.

Диана, в отличие от мисс Джин Броди, не была «прирожденной фашисткой». Но ее воля, этот сильный, отзывающийся на вибрации стальной стержень внутри, тянулся к родственному свойству Мосли. За обедом, вспоминал сын Мосли Николас, его отец любил рассуждать о Ницше «и при этом проделывал глазами фокус: они то вспыхивали, то меркли, словно маяк»‹13›. Трудно удержаться от мысли, как глупо выглядело такое представление. Но, видимо, следовало там присутствовать, чтобы судить. Или же требовалась восприимчивость, полурелигиозная вера в то, что Мосли называл «волей к победе».

В поздних своих текстах — жестких, ригористичных и полных сильных доводов против неизбежности и справедливости войны с Германией — Диана ясно обнаруживает ту бескомпромиссность, которая потянулась к обещанной Мосли определенности во всем. В рецензии на книгу о британской политике перед Второй мировой войной она сухо замечает: «Для членов парламента война против Германии была ответом сразу на множество вопросов. Все запущенные проблемы — безработица, недостаток жилья, бедность — решились одним ударом… Освальда Мосли осуждают за то, что он пророчил „коллапс“, но он, к несчастью, оказался прав»‹14›.

В том-то и дело: Диана верила в Мосли. «Именно это, — утверждала она, — дало мне отвагу пережить остракизм, гнев родителей… всеобщее осуждение». Она полюбила мужчину, а не идеологию, но была покорена и его несравненной силой убеждения, и агрессией, в которой явно чувствовалось нечто сексуальное. Вещь достаточно известная: бледные, выросшие в полной безопасности девицы беззащитны перед мистическим мужским обаянием — про это твердят и мифы о вампирах, и романтическая поэзия, и рок-концерты во вспышках лазера. А Диана — еще раз напомним — была тогда совсем юной. Разумеется, она сохранила верность Мосли на всю жизнь, но если бы ей было к моменту их встречи на десять лет больше, может быть, она сумела бы устоять. «Только великие дела — и только на великий лад», — говорил он позже; для молодой женщины, считавшей демократию безнадежной системой, где никогда не наладится жизнь, это звучало как величественная и потрясающая вера. Величественным казался и мужчина, способный произнести такие слова.

Итак, она переехала в Итоньерку — так она прозвала домик на Итон-сквер — и восседала там блистательной богиней в ожидании Мосли, который выкраивал время для встреч между законной женой, двумя другими сестрами Керзон и битвой за политическое господство. Наверное, он был вполне доволен собой. Какого еще доказательства своей неотразимости желать, когда самая красивая женщина Лондона отказалась от всего ради него? Если Диана в какой-то момент и усомнилась в правильности своего решения, об этом никто так и не узнал. Еще в Париже Пол Сезар Эллё объяснил ей: женщина с такой внешностью сама устанавливает правила. Красота отменяет общепринятые законы. До сих пор ей сходили с рук любые сумасбродства и она получала все, чего хотела. Возможно, ей захотелось посмотреть, что произойдет, если она сдаст себе самые скверные, какие только сможет подобрать, карты.