Глава 6 “Юноша бледный со взором горящим”
Глава 6
“Юноша бледный со взором горящим”
Грузины считали свою страну угнетенным царством рыцарей и поэтов. Стихотворения Сталина в “Иверии”, напечатанные под псевдонимом Сосело, получили известность и стали пусть не первостепенной, но классикой: они публиковались в антологиях грузинской поэзии до того, как кто-либо узнал имя Сталин. В 1916 году первое стихотворение Сталина “Утро” было включено в “Дэда эна”, сборник-букварь для детей, выходивший с 1912 по 1960 год. Оно сохранялось и в последующих изданиях, иногда приписываемое Сталину, иногда нет, вплоть до времен Брежнева.
Теперь у Сталина был подростковый тенор, и говорили, что с его голосом он мог профессионально заниматься пением. Поэзия – еще один талант, который мог бы направить его на другой путь и увести от политики и кровопролития. “Можно лишь пожалеть – и не только по политическим соображениям – о том, что Сталин предпочел революционную деятельность поэзии”, – считает профессор Дональд Рейфилд, переведший стихи Сталина на английский. Их романтическая образность вторична, но прелесть этих стихов – в утонченности и чистоте ритма и языка.
Размер и рифмовка стихотворения “Утро” прекрасно выдержаны, но похвалы Сталину снискала изысканная и не по годам зрелая работа с персидскими, византийскими и грузинскими мотивами. “Неудивительно, что патриарх грузинской литературы и общественной мысли Илья Чавчавадзе охотно согласился напечатать “Утро” и по меньшей мере еще четыре стихотворения”, – пишет Рейфилд.
Следующее стихотворение Сосело, восторженная ода “Луне”, говорит о поэте еще больше. В мире горных ледников, где правит божественное провидение, неистовый и угнетенный изгой стремится к священному лунному свету. В третьем стихотворении Сталин разрабатывает “контраст между буйством природы и человека с одной стороны и гармоничностью птиц, музыки, певцов-поэтов – с другой”.
Четвертое стихотворение наиболее красноречиво. Сталин создает образ пророка, гонимого в своем отечестве, странствующего поэта, которому подносит чашу с ядом его собственный народ. Семнадцатилетний Сталин уже рисует себе “маниакальный” мир, где “великих пророков ожидает лишь травля и убийство”. Если в каком-то стихотворении Сталина “есть avis au lecteur” (“предупреждение читателю”), полагает Рейфилд, то уж точно в этом.
Пятое стихотворение Сталина, посвященное любимому поэту грузин, князю Рафаэлю Эристави[37], принесло ему наряду с “Утром” наибольшую поэтическую славу. Именно оно заставило сталинского “инсайдера” в Госбанке подсказать Сталину, когда устроить ограбление на Эриванской площади. Это стихотворение удостоилось включения в сборник к юбилею Эристави в 1899 году. Здесь упоминаются и струны лиры, и жатва крестьянским серпом.
Последнее стихотворение, “Старец Ниника”, появившееся в социалистическом еженедельнике “Квали” (“Плуг”), сочувственно описывает старого героя, который “внукам сказки говорит”. Это идеализированный образ грузина вроде самого Сталина в старости, который сидел на веранде у Черного моря и потчевал молодежь рассказами о своих приключениях.
Ранние стихи Сталина объясняют его навязчивый, разрушительный интерес к литературе в бытность диктатором, а также почтение – и ревность – к блестящим поэтам, таким как Осип Мандельштам и Борис Пастернак. Суждения этого “кремлевского горца” о литературе и влияние на нее, были, по словам Мандельштама из его знаменитого скабрезного антисталинского стихотворения, “как пудовые гири”; “его толстые пальцы, как черви, жирны”. Но, как ни странно, за обликом хвастливого грубияна и тупоумного филистера скрывался классически образованный литератор с неожиданными познаниями. Мандельштам был прав, когда говорил: “Поэзию уважают только у нас – за нее убивают”.
Бывший романтический поэт презирал и искоренял модернизм, но благоволил собственному, исковерканному варианту романтизма – социалистическому реализму. Он знал наизусть Некрасова и Пушкина, читал в переводе Гете и Шекспира, цитировал Уолта Уитмена. Он без конца говорил о грузинских поэтах, которых читал в детстве, и сам помогал редактировать русский перевод “Витязя в тигровой шкуре” Руставели: он перевел несколько строф и скромно спросил, подойдет ли его перевод.
Сталин уважал художественный талант и предпочитал убивать скорее партийных писак, чем великих поэтов. Поэтому после ареста Мандельштама Сталин приказал: “Изолировать, но сохранить”. Он “сохранил” большинство своих гениев, например Шостаковича, Булгакова и Эйзенштейна; он то звонил им и подбадривал их, то обличал и доводил до нищеты. Однажды такая телефонная молния с Олимпа застала врасплох Пастернака. Сталин спрашивал о Мандельштаме: “Но ведь он же мастер, мастер?” Трагедия Мандельштама была предопределена не только его самоубийственным решением высмеять Сталина в стихах – то есть теми средствами, которыми сам диктатор передавал свои детские мечтания, – но и тем, что Пастернак не сумел подтвердить, что его коллега – мастер. Мандельштам не был приговорен к смерти, но не был и “сохранен”, погибнув на пути в ад ГУЛАГа. А вот Пастернака Сталин “сохранил”: “Оставьте этого небожителя в покое”.
Семнадцатилетний поэт-семинарист никогда не признавался, что именно он – автор своих стихов. Но позже он сказал другу: “Я потерял интерес к сочинению стихов, потому что это требует всего внимания человека, дьявольского терпения. А я в те дни был как ртуть”. Ртуть революции и конспирации, которая теперь просочилась в души тифлисской молодежи – и в семинарию1.
С белых ступеней “каменного мешка” Сосо видел оживленные, но опасные персидские и армянские базары вокруг Эриванской площади, “сеть узких улочек и аллей” с “открытыми мастерскими ювелиров и оружейников; прилавки кондитеров и пекарей, у которых в больших глиняных печах лежат плоские караваи… сапожники выставляют цветастые туфли… магазины виноторговцев, где вино хранится в бурдюках из бараньей или бычьей кожи шерстью внутрь”[38]. Головинский бульвар почти не уступал парижским улицам; остальная часть города больше напоминала “Лиму или Бомбей”.
“Улицы, – сообщает путеводитель Бедекера, – в основном наклонные и столь узкие, что на них не могут разойтись два экипажа; дома, по большей части украшенные балконами, стоят один над другим на горном склоне, как ступени лестницы. От рассвета до заката улицы запружены самыми разнообразными людьми и животными… Здесь можно встретить грузинских зеленщиков с большими деревянными подносами на головах; персов в длинных кафтанах и высоких черных меховых шапках (часто у них выкрашены хной волосы и ногти); татарского сеида и муллу в развевающихся одеяниях, зеленых и белых тюрбанах; представителей горских племен в красивых черкесках и мохнатых меховых шапках… магометанок в чадрах… и лошадей, везущих бурдюки с водой, а ведут их ярко одетые погонщики”.
Город горячих серных источников (и знаменитых серных бань) был построен на склонах Святой горы и на берегах Куры, под грузинской церковью с остроконечным куполом и мрачными башнями Метехской крепости-тюрьмы, которую Иремашвили называл тифлисской Бастилией. Над мощеными тропинками Святой горы возвышалась величественная церковь – теперь там, среди поэтов и князей, похоронена Кеке.
В Тифлисе жило 160 000 человек: тридцать процентов русских, тридцать процентов армян и двадцать шесть процентов грузин; остаток составляли евреи, персы и татары. В городе выходило шесть армянских газет, пять русских и четыре грузинских. Тифлисские рабочие по большей части трудились в железнодорожном депо и небольших мастерских; богатство и власть здесь были у армянских магнатов, грузинских князей и русских чиновников и генералов, приближенных ко двору императорского наместника. Водоносы Тифлиса были рачинцами, из области западнее, каменщики – греками, портные – евреями, банщики – персами. Это была “каша из людей и животных, бараньих шапок и бритых голов, фесок и остроконечных колпаков… лошадей и мулов, верблюдов и собак… Крики, грохот, смех, ругань, толкотня, песни… <раздаются> в раскаленном воздухе”.
В этом многонациональном городе с театрами, гостиницами, караван-сараем, базарами и притонами уже кипели грузинский национализм и интернациональный марксизм. Они начинали проникать и в закрытые галереи семинарии2.
Сосо и еще одного ученика, Сеида Девдориани, переместили из общей спальни в комнату поменьше – из-за слабого здоровья. Девдориани был постарше и уже состоял в тайном кружке, где юноши читали запрещенную социалистическую литературу. “Я предложил ему присоединиться к нам – он с большой радостью согласился”, – рассказывает Девдориани. Там Сталин встретил и своих друзей из Гори – Иремашвили и Давиташвили.
Сначала они читали не подстрекательские марксистские работы, а безобидные книги, запрещенные в семинарии. Мальчики нелегально стали членами книжного клуба “Дешевая библиотека” и брали книги из магазина, владельцем которого был бывший народник Имедашвили. “Помните маленький книжный магазин? – писал он позднее всесильному Сталину. – Как мы думали и шептались в нем о великих неразрешимых вопросах!” Сталин открыл для себя романы Виктора Гюго, особенно “Девяносто третий год”. Герой этого романа, Симурден, революционер-священник, станет для Сталина одним из образцов для подражания[39]. Но Гюго монахи строго запрещали.
По ночам Черное Пятно ходил по коридорам, проверяя, погашены ли огни и не читает ли кто (и не предается ли другим порокам). Как только он уходил, ученики зажигали свечи и возвращались к чтению. Сосо обычно “слишком усердствовал и почти не спал, выглядел сонным и больным. Когда он начинал кашлять”, Иремашвили “брал у него из рук книгу и задувал свечу”.
Инспектор Гермоген поймал Сталина за чтением “Девяносто третьего года” и приказал наказать его “продолжительным карцером”. Затем еще один священник-шпик обнаружил у него другую книгу Гюго: “Джугашвили… оказывается, имеет абонементный лист из “Дешевой библиотеки”, книгами из которой он и пользуется. Сегодня я конфисковал у него сочинение В. Гюго “Труженики моря”, где и нашел названный лист. Помощник инспектора С. Мураховский”. Гермоген отметил: “Мною был уже предупрежден по поводу посторонней книги “Девяносто третий год” В. Гюго”.
На молодого Сталина еще большее влияние оказывали русские писатели, будоражившие радикальную молодежь: стихотворения Николая Некрасова и роман Чернышевского “Что делать?”. Его герой Рахметов был для Сталина образцом несгибаемого аскета-революционера. Как и Рахметов, Сталин считал себя “особенным человеком”.
Вскоре Сталина поймали за еще одной запрещенной книгой “на церковной лестнице” – за это он получил “по распоряжению ректора продолжительный карцер и строгое предупреждение”. Он “обожал Золя” – его любимым “парижским” романом был “Жерминаль”. Он читал Шиллера, Мопассана, Бальзака и “Ярмарку тщеславия” Теккерея в переводе, Платона – в оригинале, по-гречески, историю России и Франции; этими книгами он делился с другими учениками. Он очень любил Гоголя, Салтыкова-Щедрина и Чехова, чьи произведения запоминал и “мог на память цитировать”. Он восхищался Толстым, но ему “наскучивало его христианство” – позже на полях толстовских рассуждений об искуплении грехов и спасении он написал: “Ха-ха!” Он испещрил заметками шедевр Достоевского о революционном заговоре и предательстве – “Бесы”. Эти тома проносились контрабандой, прятались под стихарями семинаристов. Сталин потом шутил, что некоторые книги он “экспроприировал” – украл – ради дела революции3.
Гюго был не единственным писателем, изменившим жизнь Сталина. Еще один романист изменил его имя. Он прочел запрещенный роман Александра Казбеги “Отцеубийца”, где был выведен классический кавказский разбойник-герой по прозвищу Коба. “На меня и Сосо производили впечатление грузинские произведения, которые прославляли борьбу грузин за свободу”, – пишет Иремашвили. В романе Коба сражался с русскими, жертвуя всем ради своей жены и своей родины, а затем обрушивая на врагов страшную месть.
“Коба стал для Сосо богом, смыслом его жизни, – рассказывает Иремашвили. Он хотел бы стать вторым Кобой. <…> Сосо начал именовать себя Кобой и настаивать, чтобы мы именовали его только так. Лицо Сосо сияло от гордости и радости, когда мы звали его Кобой”. Это имя многое значило для Сталина: отмщение кавказских горцев, жестокость разбойников, одержимость верностью и предательством, готовность пожертвовать личностью и семьей ради великой цели. Он и до этого любил имя Коба: так, сокращенно от Якова, звали его “приемного отца” Эгнаташвили. Имя Коба стало его излюбленным революционным псевдонимом и прозвищем. Но близкие по-прежнему называли его Сосо4.
Его стихи уже появлялись в газетах, но в семнадцать лет, осенью 1896-го, Сталин начал терять интерес к духовному образованию и даже к поэзии. По успеваемости он переместился с пятого на шестнадцатое место.
После отбоя ученики, высматривая, не идет ли страшный инспектор, полушепотом, но жарко спорили о великих вопросах бытия. Семидесятилетний диктатор Сталин со смехом вспоминал эти споры. “Я стал атеистом в первом классе семинарии”, – говорил он. У него случались споры с однокашниками, например с набожным другом Симоном Натрошвили. Но, какое-то время поразмыслив, Натрошвили “пришел ко мне и признал, что ошибался”. Сталин слушал это с удовольствием, пока Симон не сказал: “Если Бог есть, то есть и ад. А там всегда горит адский огонь. Кто же найдет довольно дров, чтобы адский огонь горел? Они должны быть бесконечными, а разве бывают бесконечные дрова?” Сталин вспоминал: “Я захохотал! Я думал, что Симон пришел к своим выводам с помощью логики, а на самом деле он стал атеистом, потому что боялся, что в аду не хватит дров!”
От простого сочувствия революционным идеям Сосо двигался к открытому бунту. Приблизительно в это время его дядю Сандала, брата Кеке, убили полицейские. Сталин никогда об этом не говорил, но наверняка это сыграло свою роль.
Сталин быстро – “как ртуть” – от французских прозаиков перешел к самому Марксу: за пять копеек семинаристы одолжили “Капитал” на две недели5. Он пытался изучать немецкий, чтобы читать Маркса и Энгельса в оригинале, и английский – у него был экземпляр “Борьбы английских рабочих за свободу”[40]. Так начинались его попытки выучить иностранные языки, особенно немецкий и английский, – они продлятся всю его жизнь[41].
Вскоре Сталин и Иремашвили начали потихоньку выбираться из семинарии под покровом ночи. В маленьких лачугах на склонах Святой горы проходили их первые встречи с настоящими рабочими – железнодорожниками. Из этой первой искры конспирации разгорелся огонь, которому не суждено было погаснуть.
Сталину наскучили благопристойные просветительские дискуссии в семинарском клубе Девдориани: он хотел, чтобы кружок перешел к активным действиям. Девдориани сопротивлялся, поэтому Сталин начал бороться с ним и основывать собственный кружок6.
Впрочем, они оставались друзьями: рождественские каникулы 1896 года Сосо провел в деревне Девдориани. Возможно, Сталин – он всегда умел дозировать дружелюбие и вскоре научился ловко злоупотреблять гостеприимством – откладывал окончательный разрыв, чтобы ему было где остановиться на каникулах. По дороге товарищи заехали к Кеке, которая жила в “маленькой хижине”. Девдориани заметил, что в ней было множество клопов.
– Это я виновата, сынок, что у нас на столе нет вина, – сказала Кеке за ужином.
– И я виноват, – ответил Сталин.
– Надеюсь, клопы вам ночью не мешали? – спросила она у Девдориани.
– Я ничего такого не заметил, – из вежливости солгал тот.
– Отлично он их заметил, – сообщил Сталин своей бедной матери. – Всю ночь вертелся и сучил ногами.
От Кеке не укрылось, что Сосо сторонился ее и старался говорить как можно меньше.
Вернувшись в семинарию в 1897 году, Сталин порвал с Девдориани. “Серьезную и не всегда безобидную вражду… обычно сеял Коба, – вспоминает Иремашвили, оставшийся на стороне Девдориани. – Коба считал, что рожден быть лидером, и не терпел никакой критики. Образовалось две партии – одна за Кобу, вторая против”. Такая ситуация повторялась всю его жизнь. Он нашел наставника поавторитетнее: вновь сблизился с вдохновлявшим его Ладо Кецховели из Гори – того успели выгнать и из Тифлисской, и из Киевской семинарии, арестовали и теперь отпустили. Сосо никого так не уважал, как Ладо.
Его наставник познакомил своего младшего друга с пламенным черноглазым Сильвестром Джибладзе, Сильвой, тем самым легендарным семинаристом, что избил ректора. В 1892 году Джибладзе вместе с элегантным аристократом Ноем Жорданией и другими основали грузинскую социалистическую партию “Третья группа” (“Месаме-даси”). Теперь эти марксисты вновь собрались в Тифлисе, получили в свои руки газету “Квали” и принялись сеять семена революции среди рабочих. Джибладзе пригласил подростка на квартиру к Вано Стуруа, который вспоминает, что “Джибладзе привел неизвестного юношу”.
Желая принять участие в работе, Сталин обратился к влиятельному лидеру группы, Ною Жордании. Он пришел в редакцию “Квали”, где были напечатаны его последние стихи. Жордания, высокий, с “изящным, красивым лицом, черной бородой… и аристократическими манерами”, покровительственно порекомендовал Сосо еще поучиться. “Подумаю”, – ответил дерзкий юноша. Теперь у него появился враг. Сталин написал письмо с критикой Жордании и “Квали”. Газета отказалась напечатать его, после чего Сталин говорил, что редакция “целыми днями сидит и не может выразить ни одного достойного мнения!”.
Ладо также претила мягкость Жордании. Вероятно, именно Ладо ввел Сталина в кружки русских рабочих, которые как грибы вырастали вокруг тифлисских мастерских. Они тайно встречались на немецком кладбище, в домике за мельницей и около арсенала. Сталин предложил снять комнату на Святой горе. “Там мы нелегально собирались один, иногда два раза в неделю в послеобеденные часы – до переклички”. Аренда стоила пять рублей в месяц – участники кружка получали от родителей “деньги на мелкие расходы” и “из этих средств… платили за комнату”. Сталин начал вести “рукописный ученический журнал на грузинском языке, в котором освещал все спорные вопросы, обсуждавшиеся в кружке”: этот журнал в семинарии передавался из рук в руки7.
Из школьника-бунтаря он уже превращался в революционера и впервые попал в поле зрения тайной полиции. Когда другой марксистский активист Сергей Аллилуев, квалифицированный железнодорожник и будущий тесть Сталина, был арестован, его допрашивал жандармский капитан Лавров. Он спросил: “Грузин-семинаристов знаете?”8
Романтический поэт становился “убежденным фанатиком” с “почти мистической верой”, которой он посвятил свою жизнь и в которой никогда не колебался. Но во что он на самом деле верил?
Предоставим ему слово. Сталинский марксизм означал, что “только революционный пролетариат призван историей освободить человечество и дать миру счастье”, но человечество претерпит “много мытарств, мучений и изменений”, прежде чем достигнуть “научно разработанного и обоснованного социализма”. Стержень этого благотворного прогресса – “классовая борьба”: “краеугольным… камнем марксизма является масса, освобождение которой… является главным условием освобождения личности”.
Это учение, по словам Сталина, – “не только теория социализма, это цельное мировоззрение, философская система”, подобная научно обоснованной религии, адептами которой были юные революционеры. “У меня было такое чувство, что я включаюсь маленьким звеном в большую цепь”, – писал об этом Троцкий. Он, как и Сталин, был убежден, что “прочно только то, что завоевано в бою”. “Много бурь, много кровавых потоков”, как писал Сталин, должны были пронестись, “чтобы уничтожить угнетение”.
Между Сталиным и Троцким одна большая разница: Сталин был грузином. Он никогда не переставал гордиться грузинской нацией и культурой. Небольшим народам Кавказа было сложно принять настоящий интернациональный марксизм, потому что угнетение заставляло их мечтать и о независимости. Молодой Сталин верил в силу смеси марксизма с грузинским национализмом, что было почти противоположно интернациональному марксизму.
Сосо, вчитывавшийся в марксистские тексты, грубил в лицо священникам, но еще не сделался открытым мятежником, как другие семинаристы до и после него. Сталинская пропаганда позднее преувеличивала его раннюю революционную зрелость: в своем поколении он оказался далеко не первым революционером. Пока что он был лишь молодым радикалом, только-только заходившим в воды революции9.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.