МОСКВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МОСКВА

Отцовская десятирублёвая стипендия (изредка она увеличивалась до пятнадцати рублей) тратилась очень просто. Три года Константин прожил на одном черном хлебе и воде. Чай и картошка — непозволительная роскошь. Каждые три дня он покупал в булочной хлеба на 9 копеек и кое-что ещё по мелочам. Всё остальное тратилось на книги, приборы и препараты. Даже тёплые носки, которые ему прислала сердобольная тетушка, были проданы за бесценок, дабы на вырученные деньги тотчас же приобрести цинку, серной кислоты, ртути и спирту (для опытов, конечно). Своё время Циолковский полностью отдавал разного рода экспериментам и чтению книг, где искал и находил теоретическое обоснование — подчас наивным, подчас гениальным — идеям. Среди вопросов, особо занимавших его в то время и не дававших спокойно спать по ночам, были:

«1. Нельзя ли практически воспользоваться энергией движения Земли? Решение было правильное — отрицательное.

2. Какую форму принимает поверхность жидкости в сосуде, вращающемся вокруг отвесной оси? Ответ верный: поверхность параболоида вращения. А так как телескопические зеркала имеют такую форму, то я мечтал устраивать гигантские телескопы с такими подвижными зеркалами (из ртути).

3. Нельзя ли устроить поезд вокруг экватора, в котором не было бы тяжести от центробежной силы? Ответ отрицательный: мешает сопротивление воздуха и многое другое.

4. Нельзя ли строить металлические аэростаты, не пропускающие газа и вечно носящиеся в воздухе? Ответ: можно.

5. Нельзя ли эксплуатировать в паровых машинах высокого давления (?)мятый пар? Ответ мой: можно. Конечно, многие вопросы возникали и решались раньше усвоения высшей математики, и притом давно были решены другими.

6. Нельзя ли применить центробежную силу к поднятию за атмосферу, в небесные пространства? Я придумал такую машину. Она состояла из закрытой камеры или ящика, в котором вибрировали кверху ногами два твердых эластичных маятника, с шарами в верхних вибрирующих концах. Они описывали дуги, и центробежная сила шаров должна была поднимать кабину и нести её в небесное пространство».

Вот! Вот она первая попытка с помощью силы теоретической мысли прорваться в Космос! И полвека спустя он не мог без волнения вспоминать об охватившем его восторге и почти что физическом ощущении космического полета в бесконечные дали Вселенной. Приехав как-то в 1925 году из Калуги в Москву на заседание Комиссии Совнаркома и выйдя на площадь Киевского вокзала, Циолковский показал своему спутнику на противоположный крутой берег Москвы-реки и сказал, что именно сюда, в район Ростовских переулков, добрался он тогда, воодушевленный открывшимся ему таинством природы, и именно здесь осознал собственную ошибку. Увы, прожект оказался фантомом. Константин ошибся, не учел всего лишь простого закона физики: машина не смогла бы подняться, а только бы тряслась, не двигаясь с места. Всё же пережитый в юности подъем духовных сил запечатлелся в его памяти навсегда. Видение было так сильно, что до конца дней своих он видел придуманный им аппарат во сне.

Параллельно юноша углублённо занимается самообразованием и, в первую очередь, математикой и естествознанием. Дифференциальное и интегральное исчисление, алгебра и аналитическая геометрия, сферическая тригонометрия, астрономия, физика, механика, химия — всё это было за три года усвоено и взято на вооружение. Уже тогда он осознавал, для чего ему потребуются все эти знания. «Мысль о сообщении с мировыми пространствами не оставляла меня никогда, — напишет он в старости. — Она побудила меня заниматься высшей математикой».

Но не только чистая наука волновала пытливого юношу — искатель знаний из провинции жадно тянулся и к шедеврам мировой литературы. Шекспир, Лев Толстой, Тургенев, кумир тогдашней молодежи и властитель дум радикальной интеллигенции — Писарев. От корки до корки прочитывались свежие номера «толстых» журналов, где, помимо беллетристики и публицистики, регулярно публиковались обзорные научные статьи самой разнообразной естественнонаучной и гуманитарной тематики (собственно научно-популярных в России тогда ещё не было). Любимым чтением стал популярный во всем мире трехтомник крупнейшего французского ученого — физика и астронома — Доминика Франсуа Араго (1786–1853) «Биографии знаменитых астрономов, физиков и геометров».

Увлеченность Циолковского публицистикой Дмитрия Ивановича Писарева (1840–1868) случайной не кажется. Сей «ужасный ребенок», сорванец русского радикализма (как его поименовал либеральный философ Томаш Масарик, ставший впоследствии первым президентом независимой Чехословакии), был подлинным властителем дум передового российского общества, особенно молодежи. Недаром Александр Иванович Герцен назвал его блестящей звездой на небосклоне российского демократического движения и общественной мысли. Современники видели в нем пророка, а его статьи, напечатанные в журналах «Современник», «Дело», «Русское слово» и других, воспринимали чуть ли не как новое Евангелие и Священный Завет. Каждая публикация тотчас же становилась предметом бурных споров. Его называли «лихим барабанщиком молодежи». Сам же Циолковский так оценивал свое юношеское увлечение: «Писарев заставлял меня дрожать от радости и счастья. В нем я видел тогда второе „Я“. Уже в зрелом возрасте я смотрел на него иначе и увидел его ошибки. Всё же это один из самых уважаемых мною моих учителей».

Когда он познакомился с первой статьей Писарева, самого ниспровергателя кажущихся непререкаемыми авторитетов и считающихся незыблемыми истин уже несколько лет как не было в живых. В 1868 году он погиб нелепым образом — утонул, купаясь в Рижском заливе. Четыре с половиной года из своих 28 лет он провел в одиночной камере Петропавловской крепости за публикацию статьи с резкими выпадами против правящей династии и царского правительства. Но, быть может, первым из того, что прочел глухой юноша, была вовсе не революционная публицистика Писарева, а нечто совсем другое. Ибо ко всему прочему Писарев был ещё и блестящим популяризатором науки. Его статьи, напечатанные в журналах: «Процесс жизни», «Физиологические эскизы Молешотта», «Физиологические картины», «Прогресс в мире животных и растений» (где пропагандировалось учение Дарвина) и других — и по сей день могут служить образцами доходчивого, яркого и одновременно строгого изложения прогрессивных научных идей и исследований.

Философские воззрения Писарева привлекали в меньшей степени. Во-первых, революционный демократ-шестидесятник и кумир российской молодежи более всего склонялся к входившему в моду позитивизму (отождествляемому им с научностью) в лице его главных представителей — Огюста Конта, Джона Стюарта Милля и Герберта Спенсера. Во-вторых, сам Циолковский в то время относился ко всяким философским «выкрутасам» с прохладцей. Впоследствии он писал о московском периоде своей жизни: «Всякой неопределённости и „философии“ я избегал». Слово «философия» неспроста взято в кавычки — он потом откроет её в самом себе.

Тем не менее Циолковского наверняка заинтересовали рассуждения Писарева о титанах мысли:

«Титаны бывают разных сортов. Одни из них живут и творят в высших областях чистого и беспристрастного мышления. Они подмечают связь между явлениями, из множества отдельных наблюдений они выводят общие законы; они вырывают у природы одну тайну за другой; они прокладывают человеческой мысли новые дороги; они делают те открытия, от которых перевёртывается вверх дном всё наше миросозерцание, а вслед затем и вся наша общественная жизнь. Их открытия дают оружие для борьбы с природой сотням крупных и мелких изобретателей, которым наша промышленность обязана всем своим могуществом. Это Атласы, на плечах которых лежит все небо нашей цивилизации (премилое небо, не правда ли?). Но подобно Атласу эти титаны мысли покрыты вечным снегом. Они ищут только истины. Им некогда и некого любить; они живут в вечном одиночестве. Их мысли хватают так высоко и так далеко, их труды так сложны и так громадны, что они во время своей многолетней работы ни в ком не могут встретить себе сочувствия и понимания и ни с кем не могут поделиться своими надеждами, радостями, тревогами или опасениями. Их начинают понимать и боготворить тогда, когда цель достигнута и результат получен. Но и тогда между ними и массою остается длинный ряд посредников и толкователей. (…) Чистейшим представителем этого типа может служить Ньютон.

Другой тип можно назвать титанами любви. Эти люди живут и действуют в самом бешеном водовороте человеческих страстей. Они стоят во главе всех великих народных движений, религиозных и социальных. Несмотря ни на какие зловещие уроки прошедшего, несмотря на кровавые поражения и мучительную расплату, люди такого закала из века в век благословляют своих ближних бороться, страдать и умирать за право жить на белом свете, сохраняя в полной неприкосновенности святыню собственного убеждения и величия человеческого достоинства. Гальванизируя и увлекая массу, титан идет впереди всех и с вдохновенною улыбкою на устах первый кладет голову за то великое дело, которого до сих пор ещё не выиграло человечество. Титаны этого разбора почти никогда не опираются ни на обширные фактические знания, ни на ясность и твердость логического мышления, ни на житейскую опытность и сообразительность. Их сила заключается только в их необыкновенной чуткости ко всем человеческим страданиям и в слепой стремительности их страстного порыва. (…) Третью, и последнюю, категорию можно назвать титанами воображения. Эти люди не делают ни открытий, ни переворотов. Они только схватывают и облекают в поразительно яркие формы те идеи и страсти, которые воодушевляют и волнуют современников. Но идеи должны быть выработаны и страсти предварительно возбуждены другими деятелями — титанами двух высших категорий».

Циолковский уже чувствовал пробуждающиеся силы. Да, он, несомненно, из такого же титанова племени, из породы тех, кто безбоязненно восстает против отжившей свой век рутины в науке и трусливого ухода от решения острых проблем. Но вот к какому типу титанов, если пользоваться писаревской градацией, отнести себя? Не присутствуют ли в нем черты всех трех типов?

* * *

Где же прикоснуться к книжному богатству? Как приобщиться к сокровищнице мировой научной и культурной мысли? Куда податься человеку, живущему впроголодь и для экономии средств передвигающемуся по Москве только пешком? В те времена в Первопрестольной существовало только одно такое место — Чертковская публичная библиотека, её читальным залом могли бесплатно пользоваться все желающие. В другом книгохранилище — библиотеке Румянцевского музея (ныне — Российская государственная библиотека) за вход брали двугривенный. В 1831 году известный историк, коллекционер и предводитель московского губернского дворянства Александр Дмитриевич Чертков (1789–1858) приобрел великолепный особняк, построенный в начале Мясницкой улицы (ныне дом № 7), который, по счастливой случайности, пощадил страшнейший московский пожар 1812 года, когда центральная часть города практически выгорела вся.

Чертков обладал огромным для своего времени книжным собранием — свыше 17 тысяч книг (включая уникальные рукописные раритеты). К этому следует добавить ещё и нумизматическую коллекцию — самую крупную в стране. Личная библиотека имела совершенно четкую ориентацию — всё о России и была собственноручно описана владельцем в объемистом труде под названием «Всеобщая библиотека России, или Каталог книг для изучения нашего Отечества во всех отношениях и подробностях» (М., 1838). При этом главной мечтой и заботой русского просветителя и подвижника было одно — как сделать свое богатство доступным народу. Он задумал пристроить к своему дому читальный зал и хранилище, но сам осуществить этого замысла не успел. Дело отца завершил сын — Григорий Александрович Чертков, он построил со стороны Фуркасовского переулка трехэтажный флигель и в январе 1863 года открыл в нем бесплатную частную библиотеку для читателей. В 1873 году Г.А.Чертков подарил библиотеку Москве, а в 1874 году книги и коллекции были переданы в созданный Исторический музей. Позднее, уже XX веке, часть чертковского книжного собрания легла в основу новой Государственной публичной исторической библиотеки.

Исторический музей строился шесть лет и был открыт в 1883 году. Естественно, во время строительства книги по-прежнему находились на Мясницкой, а читальный зал ещё два года продолжал принимать посетителей. Просторное, светлое, удобное и теплое в зимнее время помещёние на некоторое время сделалось университетом для Константина Циолковского. Здесь же произошла встреча, изменившая всю его жизнь и давшая импульс дальнейшим его исканиям и устремлениям. Скромным помощником библиотекаря (то есть служащим, постоянно находившимся в зале), работавшим в ту пору в «Чертковке» (как её называли москвичи), оказался великий мыслитель, один из провозвестников космистского направления русской философии Николай Федорович Федоров (1828–1903). Ему тогда было сорок четыре года, и он был на двадцать восемь лет старше юноши, которому суждено было стать продолжателем дела Московского Сократа (так окрестили его современники) и воплотить в жизнь многие его идеи.

Все сказанное о Федорове самим Циолковским умещается в три небольших абзаца:

«В Чертковской библиотеке я заметил одного служащего с необыкновенно добрым лицом. Никогда я потом не встречал ничего подобного. Видно, правда, что лицо есть зеркало души. Когда усталые и бесприютные люди засыпали в библиотеке, то он не обращал на это никакого внимания. Другой библиотекарь сейчас же сурово будил.

Он же давал мне запрещённые книги. Потом оказалось, что это известный аскет Федоров, друг Толстого и изумительный философ и скромник. Он раздавал все свое крохотное жалованье беднякам. Теперь я вижу, что он и меня хотел сделать своим пенсионером, но это ему не удалось: я чересчур дичился.

Потом я ещё узнал, что он был некоторое время учителем в Боровске, где служил много позднее и я. Помню благообразного брюнета, среднего роста, с лысиной, но довольно прилично одетого. Федоров был незаконный сын какого-то вельможи и крепостной. По своей скромности он не хотел печатать свои труды, несмотря на полную к тому возможность и уговоры друзей. Получил образование он в лицее. Однажды Л. Толстой сказал ему: „Я оставил бы во всей этой библиотеке лишь несколько десятков книг, а остальные выбросил“. Федоров ответил: „Видал я много дураков, но такого ещё не видывал“».

Между прочим, Лев Толстой наведывался в библиотеку не из праздного интереса. В те годы он работал над романом «Война и мир», а в Чертковской библиотеке были ценнейшие, редчайшие книги и рукописи, относящиеся к Отечественной войне 1812 года. Их особенно бережно подбирал основатель собрания А. Д. Чертков — участник войны с Наполеоном и походов русской армии в Европу.

Но главное в воспоминаниях Циолковского о Федорове приходится читать между строк. И не потому, что память подвела Циолковского в старости. В 30-е годы XX столетия (когда были написаны процитированные выше строки) Николай Федоров у себя на родине, которую он не просто любил — обожал до трепета сердца, был переведен в разряд реакционеров, мракобесов и мистиков, поминать коего добрым словом стало по меньшей мере рискованно. Тем не менее в доверительной беседе с одним из своих калужских знакомых и биографов — К. Н. Алтайским — Циолковский высказался совершенно определенно: «Федорова я считаю человеком необыкновенным, а встречу с ним счастьем», он «заменил университетских профессоров, с которыми я не общался…». Глубокое уважение к одному из творцов космической философии Циолковский пронес через всю жизнь и сумел передать своим родным и близким: «Я преклоняюсь перед Федоровым. У нас в семье любовь к России ставилась на первое место, а Федоров был верным сыном России».

Циолковский был, конечно, аскетом, но Федоров был ещё большим аскетом. Аскетизм и явился причиной его смерти: во время лютых декабрьских морозов он одолжил шубу какому-то бедному студенту, а сам, одетый в легкую одежонку, простудился и скончался от воспаления легких. Практически до самой смерти Н. Федоров излагал Философию общего дела (так именуется его система) лишь устно, в основном при встрече с близкими ему по духу людьми, и все они впоследствии публично или печатно признавали, что его идеи оказали огромное влияние на их взгляды. Таковы свидетельства Владимира Соловьева и Льва Толстого, лично знавших Федорова (живший поблизости во время пребывания в Москве Лев Толстой не только неоднократно встречался с Федоровым в Чертковской библиотеке, но и посещал его каморку в районе Остоженки). Достоевский познакомился с учением Федорова по письму одного из его единомышленников и также с энтузиазмом отнесся к его идеям.

Федоров — воистину духовный учитель и наставник основоположника отечественной космонавтики. Во многих философских произведениях Циолковского чувствуется влияние старшего наставника. Это относится и к постоянно волновавшей калужского мечтателя проблеме бессмертия и возможному воскресению (оживлению) умерших, и к вопросу освоения межпланетного и межзвездного пространства, и, наконец, к борьбе за нравственные идеалы в науке и общественной жизни. Вполне возможно, что даже выбор города Боровска для постоянной работы и проживания произошел не без влияния Федорова, где тот некоторое время преподавал в уездном училище. Спустя семь лет сюда же поступил и Циолковский и проработал учителем более десяти лет.

ещё один поразительный факт: спустя чуть меньше ста лет в том же самом доме на Мясницкой, где познакомились и продолжительное время общались Федоров и Циолковский, с докладом «Современные проблемы науки и техники» выступил академик Сергей Павлович Королев, которому суждено было на практике осуществить дерзновенную мечту о полете в Космос. Имя Королева при жизни было засекреченным, и академику пришлось выступать под псевдонимом. В особняке Черткова в то время размещался Дом научно-технической пропаганды.

Необъяснимый парадокс судьбы: встретившись однажды и почувствовав неодолимую тягу друг к другу, два великих русских Космиста (впрочем, один из них ещё не осознал своего истинного предназначения) фактически не обсуждали проблему космоса. Впоследствии Константина Эдуардовича спрашивали об этом в лоб:

«— А о Космосе вы с ним беседовали?

— Нет. И очень сожалею. Ведь что получалось. Я тогда по-юношески мечтал о покорении межпланетного пространства, мучительно искал пути к звездам, но не встречал ни одного единомышленника. В лице же Федорова судьба послала мне человека, считавшего, как и я, что люди непременно завоюют Космос. Но, по иронии судьбы, я совершенно не знал о взглядах Федорова. Мы много раз говорили на разные темы, но Космос почему-то обходили».

Мысли о полете в Космос и заселении Вселенной не оставляли Циолковского никогда. В 1928 году он запишет: «ещё в ранней юности, чуть ли не в детстве, после первого знакомства с физикой я мечтал о космических путешествиях. Мысли эти я высказывал среди окружающих, но меня останавливали, как человека, говорящего неприличные вещи» (выделено мной. — В. Д.). Впрочем, иного и не могло быть. Проблема межпланетных контактов и полетов постоянно витала в воздухе. Во времена трех мушкетеров Сирано де Бержерак даже написал не менее знаменитый, чем он сам, роман «Иной свет, или Государства и империи Луны». Затем Фонтенель опубликовал трактат «Разговоры о множественности миров». Позже великий Вольтер отправил с Сатурна на Землю великана Микромегаса. Почти три века французы — законодатели европейской моды — задавали тон и в этом вопросе. В XIX веке здесь царствовали Камиль Фламмарион и Жюль Верн, их произведениями зачитывался и Циолковский — в детстве, юности да и в зрелом возрасте тоже. Ведь именно ему предстояло ответить на главный нерешенный вопрос: какие средства позволят в будущем совершать межпланетные, межзвездные и межгалактические полеты.

Идея использовать для полета в Космос реактивные приборы родилась не сразу, но, тем не менее, довольно рано. По словам самого Циолковского, в 17 лет — когда он жил в Москве! Учение же Николая Федорова, с которым Циолковский по-настоящему познакомился лишь спустя десять лет после смерти Московского Сократа, указало направление поиска.

«Взгляды Федорова, о которых я узнал через десять лет после его смерти, являются, по-моему, доказательством, что идея проникновения в Космос, что называется, носится в воздухе. Федоров тоже считал, что звезды существуют не для созерцания и поклонения, а для покорения их человеком, для заселения их (имеются в виду околозвездные планетные системы. — В. Д.). Поприщем человеческой деятельности он считал всё мироздание, а из этого вытекала необходимость безграничного перемещёния в Космосе. Он глубоко верил, что люди посеют семена своих трудов далеко за пределами Земли. На Солнечную систему смотрел трезво, полагая, что она будет со временем обращена в хозяйственную силу. Этот кроткий душой человек дерзновенно думал, что человечество создаст новую землю и новое небо, а люди станут небесными механиками, химиками и физиками. Федоров пророчил, что из космического корабля, именуемого Землей, человек превратится в его машиниста и штурмана. Мне особенно дорого утверждение его, что человек найдет способ восстановления угасающих миров, а гигантская энергия станет регулироваться. Он верил, что вся Вселенная может управляться волей и сознанием человека (…)».

Итак, раз есть понимание вполне достижимой цели — сама цель рано или поздно будет достигнута. Скромный библиотекарь (которого, впрочем, знала вся Москва) Румянцевского музея (ныне Российская государственная библиотека), куда он перешел работать после «Чертковки», не просто сформулировал стройное космическое учение и указал конкретные пути воспитания космического мироощущения, но поставил практическую задачу: найти средство транспортировки умерших людей в Космос, чтобы потом, когда наука достигнет соответствующего уровня развития, заняться их физическим воскрешением. «Для сынов же человеческих небесные миры — это будущие обители отцов, ибо небесные пространства могут быть доступны только для воскрешенных и воскрешающих; исследование небесных пространств — есть приготовление этих обителей. Если же такие экспедиции в исследуемые миры невозможны, то наука лишена всякой доказательности; не говоря уже о пустоте такой науки…» — утверждал Федоров. Циолковский и явился гениальным теоретиком, доказавшим реальность полета в Космос и действенность самой науки.

Само название первого основополагающего труда Циолковского «Исследование мировых пространств реактивными приборами» вполне созвучно федоровской стержневой идее и формуле «исследования междупланетных пространств». Все приведенные соображения и аналогии опровергают сомнения скептиков в непосредственном воздействии концепции Федорова на Циолковского. Да, их личные контакты были ограниченными; да, труды Федорова были малодоступными — «Философию общего дела» опубликовали только после смерти автора (в двух выпусках — в 1906 и 1913 годах) мизерным тиражом, и в продажу она не поступала. Классическая статья Циолковского вышла несколько раньше — в 1903 году (год смерти Федорова). Однако влияние одного гения на другого происходит не по каким-то формальным схемам — искра способна породить пожар всеиспепеляющей страсти искания. Идеи, вошедшие в посмертно изданную «Философию общего дела», устно распространялись Федоровым и его единомышленниками на протяжении нескольких десятилетий, из них не делалось тайны, и они стали предметом обсуждения в ученых и философских кругах.

Знакомство же двух людей, которым было суждено начать практическое восхождение человека в Космос, состоялось, когда юноша Циолковский вполне созрел для восприятия великих идей, а наставник по призванию был их сеятелем (до работы библиотекарем в Москве Федоров учительствовал в ряде городов Центральной России). Федоров — автор оригинальной концепции обучения и воспитания вообще — считал главной задачей всякого учения формирование планетарного и космического чувства сопричастности ко всем явлениям мироздания с целью подготовки к «космической жизни».

Прост и естествен, по Федорову, переход от поиска новых «землиц», влекший русских людей к Тихому океану и за его пределы — к Америке, к стремлению достичь новых миров — уже космических. И здесь первое слово будет принадлежать России. «На русской земле прозвучит приглашение всех умов к новому подвигу, к открытию пути в небесное пространство…» — провидчески писал Федоров. Его учение — это философия действия. Именно действенность и вера в торжество сил и способностей человеческих позволили придать научную достоверность стремлению не только проникнуть в космические дали, но и покорить — «радикально изменить», как выражается Федоров, — космическое пространство за пределами Земли и Солнечной системы.

«Ненавистную раздельность мира» и слепую силу Вселенной может преодолеть лишь коллективный разум, братское единение всех людей и, в особенности, ученых. Пока же кругом царит разлад, непонимание и нежелание понять друг друга. Поэтому первым шагом в осуществлении грандиозной задачи покорения Космоса должно стать преодоление розни среди людей, соединение всех под эгидой Общего дела. Название манифеста, призванного, по Федорову, повлиять на сознательность людей, звучит так: «Вопрос о братстве или родстве, о причинах небратского, неродственного, т. е. немирного состояния мира и о средствах к восстановлению родства». Естественно, подобная интеллектуальная утопия не могла быть реализована ни в прошлом, ни в настоящем. Основные этические характеристики науки — небратская, неродственная, немирная — в значительной степени отражают естественное состояние общества — «война всех против всех». Расхождение мысли и дела — самое великое бедствие, несравненно большее, чем разделение людей на богатых и бедных. И все же иного пути нет. Преодолеть интеллектуальный хаос можно лишь при помощи силы разума и науки. Выполнить эту миссию, считает Федоров, призвано славянское племя. Циолковский продолжил поиски в том же направлении.

Наукой, способной объединить все знания и ученых, по Федорову, является астрономия. Под астрономией Федоров понимал «науку мироздания», то есть это — гораздо большее, чем наблюдательная астрономия и даже современная космология. Наука мироздания, согласно Философии общего дела, — это синтез естествознания и человекознания, задачей которого является превращение человека из зрителя миров безмерного пространства в их правителя. «Нужно человека сделать обладателем всей Вселенной, нужно, чтобы слепая сила была управляема разумом». Именно тогда «воистину взыграет солнце, возрадуются многочисленные хоры звезд». «Земля станет первою звездою в небе, движимою не слепою силою падения, а разумом, восстанавливающим и предупреждающим падение и смерть. Не будет ничего дальнего, когда в совокупности миров мы увидим совокупность всех прошедших поколений. Все будет родное, а не чужое; а тем не менее, для всех откроется ширь, высь и глубь необъятная, но не подавляющая, не ужасающая, а способная удовлетворить безграничное желание, жизнь беспредельную».

В освоении Космоса Федоров первым увидел глубокий гуманистический смысл. По его мнению, отрешение от земных забот и беспрестанных конфликтов, переключение внимания и усилий на выход в межзвездное пространство избавят человечество от угрозы постоянных наземных войн (что, кстати, не подтвердилось: осуществление космических программ в середине XX века шло в русле подготовки к ракетно-ядерной войне). Кроме того, развитие космического чувства и направленность его на «реальный переход в иные миры» — вернейший залог избавления людей от вредных пристрастий вроде пьянства и наркомании.

* * *

Москва полна соблазнов, но они, разумеется, не для тех, кто живет на 3 копейки в день. Циолковский — в те годы горячий почитатель Шекспира — вряд ли посещал московские театры (не столько даже из-за безденежья, сколько из-за глухоты). «Я, например, в театре за всю жизнь был всего два раза, да и то ничего толком не расслышал», — говорил впоследствии он. В зрелые годы, уже в Калуге, в доме своего друга П. П. Каннинга, он запросто общался с примадоннами гастролировавшего театра. Тогда же любил посещать и старался не пропускать выступления духового оркестра в городском саду. Возможно, эта привычка выработалась ещё в Москве, где подобных увеселений городской публики было гораздо больше.

Правда, где именно жил длинноволосый юноша (волосы он тоже не стриг из экономии) и в каких парках мог слушать выступления бравых московских трубачей — долгое время точно установить не удавалось. Биографы так и писали: московский адрес Циолковского неизвестен. Иногда добавляли: где-то в районе Марьиной Рощи. Оказалось — совершенно в другом месте. В 1966 году впервые были изданы воспоминания журналиста и писателя Константина Николаевича Алтайского (1902–1976), который долгое время жил в Калуге и с 1926 по 1933 год регулярно общался с великим старцем, выспрашивал его о былой жизни и по горячим следам записывал услышанное (вроде как знаменитый Эккерман после разговоров с Гёте или врач Маковецкий после ежедневных встреч со Львом Толстым — с той только разницей, что происходило это не каждый день).

В итоге, спустя тридцать три года, появился рассказ, написанный со слов Циолковского, где упомянуто место его проживания в Первопрестольной — Немецкая улица (нынче она носит имя революционера Николая Баумана), довольно оживленный район, откуда когда-то вела дорога в историческую Немецкую слободу. Сам же Циолковский поведал и историю о том, как он там поселился. Отец снабдил сына рекомендательным письмом к давнему знакомому, содержащим просьбу помочь с размещёнием. Но рассеянный юноша потерял это послание и оказался один на один с огромным незнакомым городом — да ещё ночью. Извозчик долго возил притихшего седока по пустой и темной Немецкой улице (ее название он, слава богу, помнил) и наконец сжалился над незадачливым гостем — отвез его к хозяйке прачечной, у которой только что съехал постоялец. Там Циолковский и поселился в крохотной комнатушке, почти на три года ставшей его кабинетом, спальней и, что особенно важно, лабораторией. Сюда он, к ужасу хозяйки, притаскивал колбы, приборы, химикалии, разного рода оборудование и приспособления для опытов или же просто металлолом. Но женщина, к счастью для отечественной науки, оказалась незлобливой и в конце концов махнула рукой на чудачества нескладного верзилы. Тем более что большую часть времени он проводил в библиотеке.

Выбор района, где поселился Циолковский, вообще-то был не таким уж и случайным. Исследователи его жизни и творчества установили, что он приехал в столицу, чтобы поступить в техническое училище. В архивной записи, касающейся учеников, выбывших из Вятской гимназии до окончания курса, значится и Константин Циолковский. Напротив его фамилии указана причина, по которой он покинул гимназию, — «для поступления в техническое училище». Теперь это — всемирно известное Высшее техническое училище (ныне — университет), после революции ему было присвоено имя Николая Баумана.

Ко времени приезда Константина в Москву имевшее в недалеком прошлом статус ремесленного училище было преобразовано в высшее учебное заведение. Однако при училище существовало подготовительное отделение, куда по конкурсу принимались учащиеся от 12 до 16 лет. Что, помимо глухоты, помешало Циолковскому поступить хотя бы на подготовительное отделение технического училища, которое уже в наши дни сделалось кузницей кадров отечественного ракетостроения, — теперь сказать трудно. Так или иначе, он сделал ставку на самообразование…

Путь от Немецкой улицы до «Чертковки» был не короткий, зато нескучный. В библиотеке день проходил по определенному плану. Сначала, на свежую голову, — давно отложенные учебники и книги по математике, астрономии, физике, химии. Затем литература полегче — беллетристика и журналы. Между прочим, первой книгой, которую юноша Циолковский попросил в Чертковской библиотеке, была «История крестьянской войны», оказавшаяся запрещённой к выдаче. И все же с помощью Федорова Константин добился выдачи книги — с этого, собственно, и началось их знакомство. Газеты просматривал редко. Были они в ту пору скучны и однообразны: дворцовая, церковная, светская и судебная хроника, информация о зарубежных событиях (где также доминировали сообщения о блеклых деяниях монархов и правительств), сообщения с театра военных действий (в то время весь мир внимательно следил за действиями русского экспедиционного корпуса в Средней Азии, завершившимися присоединением этого обширного региона к России). Ну и, как полагается, — банковские и торговые новости, перечень только что опубликованных книг, объявления портных, дантистов, врачей иного профиля — вроде напечатанного на первой странице официозных «Московских ведомостей» объявления об условиях приема в лечебницу для умалишенных, что расположена за Серпуховской заставой в селе Черёмушки.

Нежданно-негаданно пришла любовь, как и во многих последующих случаях — чисто платоническая, даже сверхплатоническая, как выражается сам Циолковский. Ольга (так звали таинственную московскую возлюбленную Константина) оказалась почти что сказочной принцессой — дочерью миллионера, владельца фабрики и имения на Клязьме. Она сама первой пошла на контакт — увы, заочный. Дело было так. Хозяйка, у которой квартировал глухой юноша, стирала белье у этого самого миллионера и как-то рассказала о странном постояльце, превратившем дом чуть ли не в средневековую алхимическую лабораторию. Не от мира сего, дескать: вид и особливо взгляд, как у православного подвижника, волосы до плеч, одежонка вся протерта и прожжена химикалиями, питается разве что не святым духом и всё — читает, читает, читает…

Барышня, тоже, должно быть, не по годам начитанная (ибо чем ещё, кроме чтения, заниматься, живя затворницей под бдительным присмотром строгих родителей), заинтересовалась молодым отшельником, создала, похоже, некий возвышенный образ, весьма далекий от реальной действительности, или пробуждающейся женской интуицией угадала в нем гения. Так или иначе, новая Элоиза первой написала длиннющее письмо, тайком передала его с прачкой Константину и незамедлительно получила ответ — ещё более длинный, чем её собственное послание. Переписка продолжалась год, а то и два, и была прекращена самым позорным и примитивным образом: родители девушки прознали про эпистолярный роман, заподозрили неладное и велели немедленно прекратить любые отношения — какими бы невинными они на самом деле ни были. Впоследствии Циолковский с неизменной теплотой и грустью вспоминал об этом своем московском романе в письмах и сравнивал его с перепиской Чайковского с фон Мекк.

* * *

Москва стала для Циолковского рубежным этапом жизни. Таковы вообще космопланетарные свойства столицы России: многим своим лучшим сынам она давала такой импульс энергии, что её хватало на всю жизнь. Даже не выходя из читального зала, можно было узнать очень многое и, главное, впитать в себя ни с чем не сравнимый дух московского бытия, который каждого делал ещё более независимым, степенным, вольнолюбивым, способным с затаенной и скорбной улыбкой встречать любые испытания и невзгоды…