Голливуд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Голливуд

Ни одно место на свете не оклеветано в большей степени, чем Голливуд. До приезда туда я много слышала о «диких вечеринках», якобы устраиваемых его обитателями, но ни на одной из них мне не довелось побывать лично. Я приехала в Голливуд, когда была введена новая система налогообложения. Раньше великие голливудские звезды могли покупать дома, коллекционировать драгоценности, содержать дюжину автомобилей, потому что налоги были относительно невысокими. Сейчас приходилось умерять свои потребности, чтобы не злить налоговых инспекторов, ходивших буквально по пятам.

И несмотря на это, приятно быть щедрым. В первые дни в Голливуде я подписывала много чеков. Не зная истинную цену зарабатываемых денег, я с легкостью отдавала их друзьям, больным, просто нуждающимся. Подписать чек — дело нетрудное. Казалось, я забыла о том, что за подписью стоят деньги, с которыми рано или поздно придется расстаться. Великое изобретение — чеки!

Я знала Голливуд как город (хотя в географическом смысле это всего лишь пригород Лос-Анджелеса), в котором люди работают так же много, как и в других городах, а может быть, даже и больше. Они должны рано вставать, чтобы вовремя оказаться на работе. Нам, актерам, уже в шесть часов утра полагалось быть в гримерной.

Возможно, это не так страшно для людей других профессий, но только не для актера, который должен прилично выглядеть (даже до грима). Правда, случалось, что некоторым актерам и в пять утра удавалось быть в прекрасной форме, но это редкие исключения.

Усталые приходили мы в гримерную, рассчитывая на снисхождение и сочувствие, и я благодарна всем, кто помогал мне вовремя быть готовой к работе.

Волосы всегда были моим «Ватерлоо». Они почти не поддавались ни завивке, ни укладке, а уж о прическе, украшающей «легендарное» лицо, не приходилось и мечтать. Ровно в шесть мы начинали их закручивать, затем шла сушка, которая обжигала кожу, но ничего не помогало. Тогда, вконец отчаявшись, мы хватали горячие щипцы, и только благодаря им я могла вовремя появиться перед камерой. В полдень от моих локонов оставались одни воспоминания. Гримеры были в отчаянии. Пока все обедали, мы пытались придать моим жалким волосам хоть какую-нибудь форму, но удавалось это не всегда.

Когда на берегу Аризоны снимался фильм «Сад Аллаха», дело обстояло еще хуже. Жаркий ветер изничтожал локоны, еще утром имевшие приличный вид. Я ненавидела фильм не только из-за кудряшек, но и за весь кудрявый сценарий. Но, начав работу, приходилось держаться до конца.

По строгим предписаниям профсоюза, к съемкам нас готовили несколько человек: два гримера (мужчина гримировал лицо, женщина тонировала тело), парикмахер и костюмерша. Никто из них не имел права вмешиваться в работу другого.

Я вспоминаю девушку-парикмахера, которую чуть не уволили только потому, что она заметила, что шов на моих чулках был не на месте.

Я, естественно, настояла на том, чтобы она осталась со мной во время съемок в Голливуде и Европе. Ее звали Нелли Мэнли. Она разделяла мои заботы, плакала вместе со мной, ненавидела каждого, кто не был со мною достаточно хорош. Эта скромная девушка в грязных и немодных теннисных ботинках со временем превратилась в одну из элегантнейших дам в туалетах от Чипарелли.

Она стала моей подругой и моим защитником. Жизнь на студии была для нее не из легких — там, как всегда, царила ревность.

Однажды, проходя мимо гримерной Бинга Кросби, я остановилась. Оттуда доносилось пение, и мне хотелось послушать, но Нелли тянула меня прочь. Она боялась, что на следующий день газеты напишут: «Дитрих в гримерной Бинга Кросби».

Я остановилась послушать не Кросби, а голос Рихарда Таубера, записанный на пластинку, — Бинг Кросби беспрерывно ее проигрывал. Позднее он признался, что учился у Таубера, как дышать при пении, строить фразу, а поскольку я была поклонницей Рихарда Таубера, то с этого момента полюбила и Бинга Кросби.

Полюбила я и Мэй Уэст[20]. Она была очень добра ко мне. Помогала преодолевать неуверенность в себе и делала это с удивительной деликатностью. Не могу назвать ее отношение материнским, поскольку ее тип — это не «тип матери». Но она была для меня учителем, правда, такое определение тоже не совсем подходит. Она была скалой, за которой можно было укрыться, человеком с блистательным умом, понимающим меня и мои беды.

Когда я получила сценарий Эрнста Любича «Желание», по которому собирались ставить фильм, то пришла в ужас — опять все начиналось с крупного плана моих ног. Мне порядком надоели все эти разговоры о моих ногах. Мне они нужны исключительно для того, чтобы передвигаться, и я не хотела, чтобы они вызывали столько шума. Но Мэй Уэст сказала, чтобы я успокоилась и сделала то, что от меня требовали. Я последовала ее совету. Надо сказать, что фильм получился очень хороший, но ноги мои там вовсе ни при чем.

Блестящая Мэй Уэст никогда не строила никаких иллюзий и потому не испытывала горечи разочарований. Она не ходила на всевозможные голливудские вечеринки. Некоторые, конечно, ходили, мы — никогда. Нам было хорошо и в стенах своего дома, где все доставляло радость — и готовить, и угощать, и общаться с друзьями.

Я приехала в Голливуд слишком поздно — в пору кино звукового. Когда я слушала рассказы о «безоблачных временах» немого кино, у меня просто слюнки текли. Тогда подавались рикши, которые перевозили звезду из гримерной на съемочную площадку, и, если две звезды не разговаривали друг с другом, рикши должны были позаботиться о том, чтобы они не встретились.

В студии в те времена маленький оркестр наигрывал мелодии, соответствующие характеру снимаемой сцены, чтобы дать актерам нужный настрой. Это должно было быть удивительно.

Я слышала рассказы о Поле Негри[21] и Глории Свенсон[22], которые со своими рикшами выбирали разные пути. Они никогда не учили текста своих ролей, потому что в тот момент, когда они открывали рот, шел желанный «обрыв», и их диалоги возникали на экране, написанные прекрасным шрифтом. Затем снова появлялись актеры, после того как все было «сказано». Большие звезды могли не являться точно к началу работы, большинство из них, как мне рассказывали, приходили зачастую с опозданием на четыре-пять часов. Ни возмущения, ни упрека в их адрес, только благодарность, что они вообще приходят. Они царили безраздельно, им прощались ошибки, неудачи, капризы, плохие манеры, они могли быть плохими актерами, плохими членами группы — тем, что сегодня можно обозначить словами «аферист» или «мошенник».

Истории о рикшах рассказывали водители грузовиков, которые доставляли меня на студию, когда мои костюмы были слишком громоздки для легковой машины. «Держитесь крепче!» — кричали они и ехали медленно, чтобы не потерять меня по дороге. Они, и рабочие сцены, и осветители были моими лучшими друзьями, как и гримеры, и костюмеры, которые с удивительным терпением занимались со мной подготовкой к съемкам.

Мы были дружной семьей, всегда держались вместе и помогали друг другу, чтобы избежать всевозможных штрафов.

Студия со всеми ее гардеробными на долгое время стала моим вторым домом. Гардеробная состояла из двух комнат с холодильником, плитой, мебелью, обитой белым мехом, и в дополнение ко всему — восхитительный гримировальный стол. Все другие гардеробные, которые я знала, не могут идти в сравнение с этими. Еда присылалась к определенному часу из студийной столовой. В эти дни мы работали днем и ночью. Профсоюзы не возражали. Студии платили рабочим сверхурочные, и мы снимали сколько хотели. Осветители и рабочие трудились с большой охотой. Наиболее удачные сцены удавались нам зачастую после ужина, когда кругом было тихо и спокойно.

Мои крупные планы снимались в самую последнюю очередь, и удивительно — моя кожа не блекла, несмотря на долгие часы, проведенные под жаркими лучами прожекторов, грим не портился. Ночью я выглядела так же свежо, как и утром, подчас даже еще лучше.

С мужчинами дело обстояло хуже. Они жаловались на усталость и в одиннадцать часов вечера были словно выжатые лимоны. Они куда менее выносливы, чем женщины.

Я никогда не встречалась с крупными боссами студии.

Меня считали царствующей королевой студии «Парамаунт» (о чем, естественно, я не знала), и меня нельзя было тревожить. Моя почта от поклонников была немногочисленна, и девушки, которые работали в отделе писем, могли подтвердить, что со мной они не очень-то трудились, хотя и сожалели об этом.

Все объяснилось очень просто. Люди, которым нравились мои фильмы, не принадлежали к тем, кто пишет письма, они не относились к категории «пишущих поклонников». Это нужно было знать и учитывать, чтобы не страдать «комплексом неполноценности».

Не сразу удалось привыкнуть к «пробным просмотрам», называемым «Previes». Большей частью они проходили в маленьком городке Помона для зрителей, которые никогда заранее не знали, какой фильм им предстоит увидеть.

Странная процедура! Перед просмотром зрителям раздавали карточки — каждый должен был написать свое мнение о фильме; затем эти карточки передавались на студию. Не нужно быть психологом, чтобы понять, что, если случайного зрителя просят выступить в роли критика, он будет лезть вон из кожи, изыскивая многочисленные недостатки.

Но на студии эти карточки внимательно изучали, затем сообщали режиссеру фильма о замечаниях и предлагали сделать соответствующие коррективы. Несколько известных мне режиссеров спускали карточки в туалет.

Первый фильм, в котором я снималась в Голливуде у фон Штернберга, как я уже говорила, назывался «Марокко». Его, как было принято, показали в Помоне. Главного героя играл Гэри Купер[23]. Начиная с середины фильма зрители стали покидать зал, и в конце концов мы остались почти одни. Я попросила разрешения уйти, ибо была уверена, что наступил конец моей голливудской карьеры.

Придя домой, я немедленно начала упаковывать вещи. Пока я отсутствовала, моя овчарка почти изгрызла черную куклу, ту самую куклу, которая впервые появилась в «Голубом ангеле», а потом уже во всех других фильмах — она стала как бы моим талисманом. Изувеченная кукла тоже была для меня плохим предзнаменованием. О себе я меньше думала, но было горько, что я разочаровала фон Штернберга и всех остальных, кто верил в меня. Несмотря на все это, я почувствовала облегчение — я уже не должна быть «звездой» и могу вернуться к своей семье в Германию.

Всю ночь я не сомкнула глаз и утром была готова к отъезду. Вскоре раздался звонок, это был фон Штернберг, он просил меня прийти в его оффис. Я подумала: меня увольняют. Когда я вошла, он предложил сесть, бросил через письменный стол газету и приказал: «Читай!»

Это была небольшая статья, подписанная: «Джимми Стар». Нет, это имя мне ни о чем не говорило. Я начала читать. Сразу после названия фильма было написано: «Если эта женщина не перевернет всю киноиндустрию, то, значит, я ничего не понимаю».

Я не могла вымолвить ни слова и, немного оправившись, сказала: «Но я уже упаковала все вещи и готова ехать домой, потому что уже никому здесь не нужна». Он ответил: «Ты можешь уехать домой в любое время, когда захочешь, но только не потому, что ты не нужна в Америке».

Он, как всегда, был спокоен и смотрел на меня глазами, взгляд которых я слишком хорошо знала.

Что же мне теперь делать? «Перевернуть всю киноиндустрию» означало для меня не более того, что я не бездарь. Как встать со стула? Как уйти из комнаты? Я сидела неподвижно и молчала. Он сказал: «Теперь ты можешь идти. Позже дай мне знать, что ты решила».

В послушании кроется определенная уверенность; но я была освобождена от послушания и потеряла уверенность. Я вернулась домой, не зная, что делать. Я всегда была избавлена от того, чтобы самостоятельно принимать решения. Это делал за меня мой муж, и мне это нравилось. Теперь оставалось только ждать, что он скажет. Наконец, много часов спустя, он позвонил. «У нас все в порядке, — говорил муж. — Оставайся или возвращайся, когда захочешь, но если фильм будет иметь большой успех, то лучше остаться». Я легла в постель и заснула — первый раз за много дней.

Почему зрители покинули зал в ту ночь в Помоне, стало ясно только позднее. Тут две причины. Первая — Гэри Купер был тем актером, от которого ждали вестерн. Он разочаровал свою публику, потому что не ездил верхом на лошади, как обычно. Вторая причина заключалась в том, что люди, живущие в Помоне, торопились вовремя затопить печи, которые давали тепло апельсиновым деревьям на плантациях, а ночи были холодные. Вот и все, что можно сказать о «художественном» вкусе помонской публики.

Снимали второй фильм с моим участием в Голливуде — «Обесчещенная». Это название тоже не нравилось фон Штернбергу. Но названия выбирались руководством «Парамаунт». Иногда выигрывал фон Штернберг, иногда он проигрывал. Сейчас он проиграл. Продолжать спор было невозможно. Боссы студии угрожали срезать бюджет, закрыть денежный кран.

Фон Штернберг пришел ко мне в гримерную и сказал, что нашел решение большой сцены в бальном зале, которая снималась в тот день. Студия предоставила ему так мало статистов, что они не могли заполнить огромное помещение; не согласилась студия и на декорации для бального зала. Сама же сцена имела принципиальное значение для фильма, и исключить ее было невозможно. Бальный зал должен был иметь балкон с ложами, как в театре.

Пока не началась съемка, девушка-гример, парикмахер и я отправились на обед. Как уже говорилось, я была толстой. Это можно увидеть в «Голубом ангеле». Вы видели когда-либо такие бедра? Вполне возможно, что для миллионов людей они выглядели «сексуально». Мне они не нравились. Я хотела быть эльфом с длинными ногами, красивыми руками. Мои же руки были, скорее, коротышками, и к тому же я всегда ими работала, даже в Голливуде. Фон Штернберг говорил мне, что у меня ничего нет от «секс-бомбы» (что соответствовало истине) и что мои прочие таланты — к примеру, способность создавать смелые костюмы — чисто случайны.

Когда после обеда мы пришли на съемочную площадку, там было пустынно. Стояли только две театральные ложи — одна над другой, позади которых находились лестницы. По одной из них я добралась до нижней ложи. Надо мной располагались девушки и мужчины, усыпанные конфетти, увитые серпантином. Им объяснили, что они должны делать. Когда я села в ложе, то увидела за собой огромное зеркало. Внизу шесть пар танцевали в узком кругу, очерченном мелом. С помощью зеркала, которое отражало эту картину, эффект достигался ошеломляющий — пары виделись так, словно им не хватало места для танца. Сверху на меня начали сыпать конфетти, заиграла музыка, и вдруг я поняла, что на экране это действительно будет огромный бальный зал, переполненный людьми… Это было фантастично!

Даже тогда, будучи очень неопытной, я видела волшебство творческой фантазии и все более восхищалась факиром, способным манипулировать этой многоголовой гидрой под названием «кино»…

Благодаря фон Штернбергу я стала «glamour» — звездой. Однако мир, в котором я жила, нельзя было назвать «glamour миром».

Слово «Glamour»[24] ни в одном словаре не имеет правильного объяснения, хотя многие и пытались это сделать. Выдумывали, изобретали, но точно не определили. Меня часто спрашивали, какой смысл я вкладываю в это слово, но я тоже не в состоянии его объяснить.

Величайшей «Glamour Girl» считали Мэй Уэст, затем шла Кэрол Ломбард[25] и уже потом Дитрих. Так считали студия и пресса. Каждая студия имела своих «Glamour Girls». У «Метро-Голдвин-Майер» были Джин Хэрлоу[26] Грета Гарбо[27], Джоан Кроуфорд[28].

Тогда еще не был в ходу термин «секс-символ». Он возник с появлением Мэрилин Монро[29]. В те времена секс оставался под запретом. «Мы все должны делать глазами», — говорила Мэй Уэст. Никакого раздевания, никаких полуобнаженных тел, ничего вызывающего не было и в помине.

Конечно, это не мое дело, но подобные сцены на сегодняшнем экране — проявление безвкусицы. Так что я мало могу поведать о «сексуальных символах».

В нашем сегодняшнем мире секс занимает многих. Что у них есть еще? Каждый неудовлетворен, поиски выхода из этого состояния стали болезнью. Поэтому, вероятно, многие нуждаются в «чистке мозгов», и особенно в Америке, где выкладывают кучу денег «своему психоаналитику», чтобы он помог выдержать день. Я могу лишь пожалеть тех, кто нуждается в такой сомнительной помощи.

Конечно, мы были красивыми (независимо от того, были мы фотогеничны или нет), но необычайно выдающимися, исключительными, какими нас представляли, мы не были. Мы все должны были воплощать «имидж», который разрабатывали для нас кинофирмы. Никто из нас не приходил от этого в восторг. Просто старались делать все как можно лучше, такова наша профессия.

Жаль, что нельзя спросить об этом Хэрлоу, Кроуфорд, Ломбард и менее известных представительниц этой категории. Я уверена — они согласились бы со мной.

Подлинным «секс-символом» стала Мэрилин Монро, и не только потому, что она выглядела женщиной «манящей», ей нравилось быть такой — в этом нет сомнений.

Она появилась в то время, когда цензуры, которая нас контролировала, уже не существовало… Взлетающие вверх юбки, открывающиеся панталончики и другие «откровения» привлекали внимание, находили одобрение публики. Актерская игра уже не имела значения.

Саму идею показать зад актрисы режиссеры в тридцатые годы считали неприличной. Мы должны были обходиться без таких дешевых «эффектов», и, надо сказать, это нам удавалось. Мы поражали воображение многих людей во всем мире, наполняли их жизнь грезами, и с нашей помощью заполнялись кинотеатры.

Мы не хотели всегда играть только «фатальных» женщин. Излишне упоминать здесь те многие серьезные роли, которые играли и Грета Гарбо и я. Эти фильмы достаточно известны, они показываются и сегодня в кинотеатрах многих больших городов. Современные молодые люди, которые смотрят эти фильмы, возможно, ухмыляются, когда видят нас в сапогах и киверах в любовных сценах. Но, несмотря на это, они любят нас.

Как только съемки «Обесчещенной» закончились, я сразу отправилась в Берлин. Мы с мужем решили, что я не должна больше жить в тоске по своему ребенку, и будет лучше, если я возьму дочь в Америку. Идея эта принадлежала моему мужу, а не мне. Я не так эгоистична.

Моя дочь сразу полюбила Америку, а особенно Калифорнию. Она плавала в бассейне, ездила верхом, большую часть времени проводила на свежем воздухе и была счастлива.

Я снималась, а после работы занималась стряпней. И как любая мать любила читать дочери всевозможные истории. Это была приятная жизнь, в которой вместе с нами принимали участие няня Бекки и моя костюмерша Рези.

Мы уходили к Тихому океану — поплавать и полюбоваться заходом солнца, или в парк, где были различные аттракционы. На пляже много смеялись, наперегонки бегали вдоль берега, наслаждаясь свежим ветром и свободой. Вконец устав, возвращались домой. Потом еще долго звонили по телефону в Германию и, довольные собой, укладывались спать.

Мария была счастлива, ее не тяготило отсутствие родного языка, как это было поначалу со мной. Потерять родину и родной язык — страшная вещь. А когда это теряешь по собственной воле — страшно вдвойне. Англичане и американцы не понимают этого. Они везде могут говорить на родном языке. То, что я потеряла прекрасный язык моих предков, травмировало меня на долгие годы. Мария была ребенком и не понимала этого. Она быстро овладела английским и говорила на нем как урожденная американка. Она очень хорошо играла в теннис, росла здоровой, загорелой, сама, без помощи учителей, научилась читать и писать. Одним словом, ей выпала удача появиться в хорошем месте в хорошее время. Если б не это, я бы покинула Америку и вернулась в Германию.

Воспитание дочери было для меня важнее славы. Я старалась находиться рядом с ней. Готовила еду, укладывала спать, окружала любовью. И фон Штернберг заботился о ней, делился знаниями, что вряд ли было под силу обычному учителю. Мария росла прилежной, умной, любознательной, — словом, она была большой радостью для всех нас.

К тому же она была очень хорошенькой. Я много фотографировала ее: в белом платье перед рождественской елкой, ясным летним днем в брюках, рубашке и шапочке, в купальнике, в маскарадном костюме. У нее было много животных. Но особую любовь она питала к лошадям. Климат Калифорнии идеальный. Это вечное лето, которого мы раньше не знали, восхищало нас.

Студийное начальство меня не беспокоило. После того как всем стало ясно, что я не отрекусь от ребенка, меня оставили в покое. Самолеты чертили в небе мое имя. Да! Это была настоящая слава! В первую очередь эта слава была нужна киноиндустрии и прессе. Мы стояли, глядя в ночное небо, и читали буквы, которые струились из самолета, — «Марлен Дитрих». Небо было усыпано звездами. Моя дочь сказала: «Посмотри, мама, звезды смотрят на нас через твое имя!»

В общем, все шло прекрасно, но однажды (мы как раз снимали фильм «Белокурая Венера») я получила по почте письмо, составленное из букв, вырезанных из газеты и наклеенных на лист бумаги. Содержание было зловещим: грозили похитить мою дочь.

Каждое утро, идя на работу, я брала Марию с собой.

Фон Штернберг, как всегда, все организовал. Он взял на себя огромную ответственность, предложив собственный план борьбы. Он попытался перехитрить шантажистов, держать под контролем меня и охранять моего ребенка. Кроме всего, он должен был еще и снимать фильм…

Конечно, мне говорили, что похищение детей — это не выдумка, и советовали сообщить в полицию о полученном письме. Это привело меня почти на грань помешательства. Дочь я не отпускала ни на шаг, она находилась всегда со мной, даже в студии. Стояла на маленькой лестнице и следила за всем, что я делаю. Она знала об угрозе похищения, но вела себя спокойно. Эта черта характера у нее от отца. Она намного храбрее меня. Она спала на полу в своей комнате вместе с няней, а я бегала по дому, варила всем кофе и разговаривала с засевшими в кустах охранниками. Я ждала мужа, который должен был приехать из Европы, чтобы помочь мне. Он всегда появлялся, когда я особенно нуждалась в этом.

Фон Штернберг руководил нами — мною и моим мужем — в те тяжелые дни, он взял в свои руки бразды правления. Не знаю, как он выдерживал тогда бессонные ночи. Я была «комок нервов», как говорят сегодня. Совершенно беспомощная, растерявшаяся, целиком полагавшаяся на фон Штернберга. И вот с таким существом ему надо было снимать фильм… Другой бы режиссер удалился в дом на Малибу-Бич, сказав на студии, что будет ждать возвращения звезды, и стал бы наслаждаться солнцем. Но фон Штернберг был не таков.

Он напряженно работал каждый день. Делал фильм, невзирая на наши личные проблемы. Может быть, этот фильм не стал лучшим его творением, но фон Штернберг делал все возможное, работал ночи напролет, в то время как мы, актеры, спали — кто со снотворным, а кто и без.

Я никогда не пользовалась снотворным. Мария спала счастливым сном ребенка, я тихонько входила, брала ее на руки и переносила в свою постель, она не просыпалась, а только прижималась ко мне.

Я вставала в пять утра и тащила Марию с собой на студию. По дороге мы играли во всевозможные игры. Но в машине нас укачивало, меня — от страха, а Марию — по привычке. Поэтому я всегда брала с собой множество лимонов. Когда нам становилось совсем плохо, «кадиллак» (между прочим, шестнадцатицилиндровый!) должен был останавливаться.

В павильон я входила спокойная и прекрасная, какой мне и надлежало быть. Я только искала взгляда фон Штернберга, подтверждающего это.

Но вот наступил день, который «они» назначили для вручения им выкупа. Фон Штернберг, мой друг Морис Шевалье[30] и мой муж с ружьями засели за окнами. В полиции меня недвусмысленно предупредили, что я не имею права прибегать к стрельбе, а должна сидеть тихо и держать язык за зубами, они сами со всем справятся. Так вот, все у них получилось из рук вон плохо.

Несмотря ни на что, мы вышли из этой истории целыми и невредимыми благодаря фон Штернбергу. До сих пор все это кажется мне страшным сном.

Решетки, которые появились в окнах дома в Беверли-Хиллс, на углу Роксбери-драйв и Сансет-бульвар, можно видеть и сегодня. Решетки, вдруг появившиеся однажды ночью, разрушили наши мечты о свободе, радости, беззаботном бытии. Праздник кончился, началась жизнь, полная осторожности, предельной бдительности в нашем добровольном заключении. Никаких посещений кино, никаких прогулок по спокойным улицам Беверли-Хиллс днем или при лунном свете, никаких пикников на морском берегу, никакого Тихого океана, никаких гор с веселым криком и смехом.

И при всем этом главная забота — создать видимость нормальной жизни, помешать страху закрасться в души людей, окружавших моего ребенка. Во мне самой сидел страх. Он был как черная ворона или свернувшаяся змея, готовая в любой момент к нападению. Страх меня не покидал даже тогда, когда дочь стала взрослой. Я вся натягивалась как струна, если ей угрожала хоть малейшая опасность. Слава Богу, я была молода и сил хватало. Силы покидают нас в более поздние годы. Когда человек молод, он все переносит гораздо легче. Пусть я по молодости не могла еще мобилизовать в полной мере все свои силы, но изо дня в день я придумывала тысячу вещей, чтобы сделать преступление невозможным. Мне удалось сохранить спокойствие и мир в доме.

Страх — это самое расслабляющее чувство для всех живых существ. Он и сильных делает слабыми. Страх витал надо мной и моими домашними и не оставлял меня на протяжении всей жизни.

Даже после того, как закончились съемки фильма, я все еще держала телохранителей. Когда наконец я получила отпуск, телохранители доставили нас в Нью-Йорк, на корабль, отплывающий в Европу, надежно заперли в каюте и оставались рядом до сигнала отправления.

Долго еще мучило нас воспоминание о пережитом. Моя дочь была окружена взрослыми — к сожалению, детей ее возраста не было. Она ездила верхом на лошади, плавала, ныряла, много занималась спортом, но всегда с телохранителями и няней. С ней занимались учителя. По-английски она начала говорить раньше, чем научилась читать по слогам на своем родном немецком. Надо сказать, что подобное «языковое ассорти» она усвоила довольно хорошо. Меня больше интересовало ее здоровье, чем образование. Фон Штернберг упрекал меня в этом, но я была упряма как осел. Много позже я повезла ее в Швейцарию, чтобы она освоила там французский. Я признавала только один вид образования — изучение языков.

В фильме «Красная императрица»[31] фон Штернберг снял Марию в роли Екатерины Великой в детстве. У нее была одна-единственная фраза: «Я хочу стать балериной», которую она произнесла на прекрасном английском языке, и, как настоящая актриса, слушала диалоги других. Она называла это «реагировать». Фон Штернберг остался ею доволен.

Мой муж работал во Франции и редко мог приезжать к нам, и фон Штернберг стал для нас обеих другом и отцом. Много-много позднее, когда у него появился сын, его первый ребенок, он был безмерно счастлив. Счастье, которое давала ему моя маленькая семья, не могло быть полным. Но в то время я об этом не думала. Мое понятие о чувствах было достаточно примитивным, я не ощущала тонкостей, а может, просто отказывалась их понять — не знаю.

Во всех других областях я признавала превосходство знаний, ценила их. Но в личной жизни все обстояло по-другому. Фон Штернберг взвалил на себя самую трудную ношу. Он стал «распорядителем» наших настроений, которые иногда сглаживал, а порой ломал — например, изредка возникавшее у меня желание чувствовать себя на чужбине своего рода главой семьи.

К тому же рядом со мной находились женщины из Европы: няня моей дочери, Бекки, и моя камеристка Рези. Они бывали довольно неумолимы в отношении непривычных нравов, которые нам встречались в Америке, и я передавала их жалобы фон Штернбергу. Хлеб не такой, как у нас, служба в церкви не такая, как у нас, и т. д., и т. д.

Когда я приехала, фон Штернберг подарил мне «роллс-ройс». Это был кабриолет. Еще сегодня его можно увидеть в фильме «Марокко». Он нанял шофера и не разрешал мне садиться за руль. Многие считают, что женщинам не следует водить машину, чтобы они не уезжали, когда и куда им вздумается. Превосходная идея!

Я, во всяком случае, никуда не хотела уезжать. Я превосходно чувствовала себя в роли Трильби. Так мне было гораздо спокойнее жить, в сравнении с властолюбивыми женщинами, которых я тогда знала и которых в наши дни становится все больше и больше.

Я пробудилась, чтобы стать женщиной покорной, готовой, подобно луне, светить отраженным светом в стране, которая не была моей родной страной. Жизнь вдали от дома причиняла определенные страдания, но, когда человек молод, тоска по родине не так сильна, как в более поздние годы. Мой ответ гитлеровскому режиму на предложение вернуться и стать королевой немецкой кинематографии, вероятно, известен всем.

Меньше известно, что я не могла удержаться, чтобы не всадить нож в сердце этого господина. Этот эпизод состоялся в Париже. По настоянию американских чиновников я должна была продлить мой немецкий паспорт, чтобы получить вид на жительство в Америке.

Нужно было идти в немецкое посольство. Фон Штернберг находился в Америке и не знал о моем решении. Правда, в нашем телефонном разговоре я намекнула ему, что и «Трильби» может действовать самостоятельно. Я решила идти одна, потому что моего мужа мог подвести темперамент. А в этом деле необходимо было держать себя крайне дипломатично. Для каждого, кто этого не знает: переступая порог посольства, я входила на территорию страны, которую оно представляло.

Таким образом, в полном одиночестве я вошла в пасть льва. Лев имел фамилию Вельчек и был послом гитлеровской Германии. Когда я вошла к послу, в его комнате находилось несколько мужчин. Один из них был представлен мне как принц Реус. Он восседал на высоком стуле, остальные почтительно толпились вокруг. Вельчек взял мой паспорт и сказал назидательно, что мне нужно возвратиться в Германию, а не становиться американкой.

Он пообещал мне «триумфальный въезд в Берлин через Бранденбургские ворота». Я тут же представила себя в роли леди Годивы и невольно расхохоталась. Чтобы поддержать беседу, я ответила послу, что с удовольствием вернусь, если господину фон Штернбергу будет предоставлена возможность снять в Берлине фильм.

Повисло тяжелое молчание. «Вы не хотите фон Штернберга, потому что он еврей?» — поинтересовалась я.

Неожиданно комната заполнилась голосами: «Вы там в Америке отравлены этой пропагандой. У нас в Германии нет никакого антисемитизма!»

Я поняла, что пора уносить ноги. Однако не могла остановиться. «Ну и чудесно! Я буду ждать, когда вы установите контакт с господином фон Штернбергом. И я надеюсь, что немецкая пресса наконец изменит отношение ко мне и к господину фон Штернбергу».

Посол — меня смущало его чешское имя — сказал: «Слово фюрера, что все ваши пожелания будут выполнены, как только вы вернетесь домой».

В сопровождении четырех мужчин я направилась к выходу. Путь показался мне бесконечным. Я вся дрожала, когда мои ноги ступили на парижскую мостовую.

Муж взял меня под руку, и мы направились к машине. На следующий день я получила паспорт. Они знали обо мне все: что мой контракт с «Парамаунт» расторгнут и что я готовлюсь подписать новый. Они ни на секунду не спускали с меня глаз. Этот ужасный человек в Берлине хотел заполучить меня любой ценой…

Ноэль Коуард[32] сказал однажды, будто бы я — реалист и клоун. Реалиста я знаю, клоуна — тоже. Я могу быть иногда смешной.

Этот талант проявляется у меня тогда, когда речь идет только о моей собственной персоне или о тех жизненных обстоятельствах, которые я должна выяснить. Однако «клоун» покидает меня, как только дело касается того, что близко моему сердцу. Тут я полностью беззащитна перед травмами и оскорблениями, даже если это только голос по телефону, в котором нет обычных интонаций. Одно это может вывести меня из равновесия.

Меня всегда оберегали добрые люди — я уж не говорю о матери и дочери. Их любовь сопровождала меня всю жизнь, благодаря ей не столь ощутимы были любые тяготы и заботы, которые старят людей.

По совести говоря, я не становилась взрослой до тех пор, пока фон Штернберг не взялся за меня. Как актриса я была полным нулем. Только таинственная методика фон Штернберга пробудила меня к творчеству. Я была послушным инструментом, краской в богатой палитре его идей и образов. Фильмы, которые он делал со мной, говорят сами за себя. Много книг написано о его работах, но ни одна не раскрывает могущество его таланта. Эти «биографы» пытались воспользоваться разными публикациями и высказываниями, и ни одну из их книг нельзя назвать честной. Я утверждаю это, потому что была рядом с ним. И, как бы я ни была молода, я понимала волшебную силу его творчества. Я видела чудо!

Начинались съемки фильма «Красная императрица», а фон Штернберг никак не мог найти актера, внешность которого соответствовала бы задуманному образу. Во всяком случае, среди голливудских актеров такого не было. Наконец он остановился на адвокате Джоне Лодже. Это был человек интеллигентный, образованный, но он никогда еще не стоял перед камерой. Его внешность точно совпадала с тем образом, который представлял себе фон Штернберг. Лодж оказался очень эффектным в этой роли. Особенно он был красив в историческом костюме, специально сшитом для него. Лодж выглядел настоящим русским героем. Когда начались съемки, он вдруг стал заикаться. Это никак не соответствовало тому образу, который он должен был создать.

Фон Штернберг сказал, что я должна играть самостоятельно, не полагаясь на режиссерскую помощь, так как ему приходится свою энергию направлять на то, чтобы втолковать Джону Лоджу, как играть перед камерой. И, как известно, это ему удалось.

Лодж стал другом нашей семьи. И на всю жизнь сохранил уважение к фон Штернбергу. Он живет теперь совсем в другом окружении, но я уверена, что те несколько недель съемок он никогда не забудет.

Но вернемся ко мне. Когда фон Штернберг сказал, что я должна «играть самостоятельно», я взбунтовалась, но вскоре поняла, как это нужно фон Штернбергу, и смирилась.

Фильм «Красная императрица» сегодня относится уже к классике кино, но тогда он не получил ожидаемого успеха. Теперь мы знаем, что этот фильм далеко опередил свое время, его показывают как реликвию не только в киноклубах, институтах киноискусства, но и в кинотеатрах всего мира, и даже в постоянной программе.

Особенно любит этот фильм молодежь. Они пишут мне письма и восхищаются белыми костюмами и… сапогами, которые я носила, кстати, тоже белыми. Воздействие фильма на них оказалось сильнее, чем на тогдашнюю публику. Они пишут о работе художника фильма. Конечно, фон Штернберг был блестящим художником-постановщиком. Он не очень-то верил в успех фильма, но при этом говорил: «Ну что же, даже если наша работа окажется неудачей, то это будет гигантская неудача, на которую критики яростно набросятся. Это всегда лучше, чем показывать тебя в посредственном фильме».

Он был прав: критики неистовствовали. Я не принимала их всерьез. Во-первых, потому, что после завершения работы чувствуешь себя отдаленной от нее, во-вторых, я не читала рецензий и никогда не интересовалась кассовыми сборами, хорошие они или нет. Ко времени выхода фильма на экран я уже готовилась к съемкам следующего, много времени проводила в перегретых гардеробных, озабоченная поисками образа, соответствующего представлению фон Штернберга.

Роли всегда были разными. И всегда существовала опасность намеренного отождествления моих ролей со мною в жизни. Избежать этого не удавалось ни мне, ни фон Штернбергу. Но я к этому относилась спокойно — меня не интересовало мнение других. Единственным авторитетом был только фон Штернберг.

Отдел рекламы студии преднамеренно отождествлял некоторые аспекты моих ролей с моей личной жизнью. В конце концов это их дело — находить различные истории для газет и журналов, предназначенных для широкой публики. Жизнь, которую я вела в Голливуде, не давала никаких сенсационных материалов. Их приходилось выдумывать — «интересные, волнующие страницы моей личной жизни».

Сегодня совершенно ясно, что этот отдел «Парамаунт» меня не очень-то жаловал. Но если б я и знала об этом в то время, то нисколько бы не огорчилась. Я следовала предписаниям студии, пока речь шла об интервью различного рода, к счастью, не слишком многочисленных, и училась тактично уклоняться от вопросов, казавшихся мне неуместными.

То, что называют моим «мифом» или моей «легендой», возникло именно тогда и существует по сей день.

Мне хорошо жилось и без этого. Когда я вступила в новую пору своей творческой жизни как актриса эстрады, мне казалось, что я разбила этот «миф». Потому что имела прямой контакт с людьми, часами беседовала с ними за кулисами эстрадных театров всего мира. Однако некоторые самодеятельные «биографы», не задумываясь, продолжают настаивать на своем. По их мнению, «Голубой ангел» — творение одного фон Штернберга, хотя это не так. Несмотря на то, что режиссер вдохнул жизнь в фигуры, двигающиеся на экране, характеры были созданы Генрихом Манном, братом Томаса Манна. Его роман «Учитель Гнус» явился основой для фильма. Ни фон Штернберг, ни я не выдумали вздорную певичку, которая приводит к пропасти школьного учителя. Безусловно, сценаристами Цукмайером, Либманом и фон Штернбергом вносились изменения, как это бывает всегда, когда литературное произведение экранизируется. Однако характеры главных героев действующих лиц остались такими же, как в романе. И снова я хочу сказать, что ни одна роль, из сыгранных мною на экране, не имеет ничего общего со мною лично и отождествлять меня с моими ролями просто глупо.

Как-то в нью-йоркском Музее современного искусства собирались демонстрировать несколько сцен из фильмов, которые снял со мною фон Штернберг. Для этого мне нужно было их смонтировать, то есть сначала отобрать сцены из разных частей фильмов, а затем соединить их вместе.

Результат ошеломил даже многих знатоков. Вопреки общему мнению, что я всегда оставалась одним и тем же малоподвижным существом без малейших эмоций, которое смотрит через левое плечо только в камеру и ни на что и ни на кого больше, вопреки всему этому, фильм знакомил вас с совершенно иной актрисой, которая зачеркнула столь распространенное представление о ней.

Хотя я сама делала этот монтаж, должна сказать, что он оказался очень хорош. Хотелось бы иметь копию или запись последовательности сцен. Я монтировала, выбирая сцены из фильмов по интуиции, а они были такими разными по своей манере и по характеру изобразительного решения. Мне известно, что смонтированный мною фильм решили разрезать, чтобы вернуть на свои места сцены в те картины, из которых они взяты. Так как фильмы эти, полученные напрокат у всемогущей МСА, подлежали возврату. Почему со смонтированного мною фильма не сделали копии, до сих пор остается загадкой. Возможно, как всегда, все упиралось в деньги.

Неоднократно студия «Парамаунт» пыталась разъединить нас — фон Штернберга и меня. Но, поскольку мой контракт обусловливал «выбор режиссера», это было не так-то легко осуществить. Причины их недовольства были ясны: «Зачем иметь в фильме два кассовых имени, когда для успеха достаточно одного». Фон Штернберг составил себе большое имя, я — тоже. Мы боролись и вместе побеждали по всем статьям. Только однажды он согласился, чтобы я снималась в фильме без его участия. Это был фильм «Песнь песней». Он, естественно, провалился.

* * *

Фон Штернберг возвратился из длительной поездки и начал приготовления к съемкам фильма «Дьявол — это женщина» по роману известного французского писателя Пьера Луи «Женщина и паяц». Снова, как всегда, «биографы» пытались представить этот фильм автобиографическим произведением. Однако в Европе роман Луи широко известен и уже не раз экранизировался. Но в Америке критики зашли так далеко, намекая, что фон Штернберг попытался показать в фильме нашу жизнь — свою и мою. В действительности фильм следовал роману, буквально от начала до конца.

Фон Штернберг тайно руководил постановками всех посредственных фильмов, в которых я снималась без него. Он пробирался ночью на студию, чтобы монтировать материал, и я помогала ему в этом. Да, он умел оберегать меня. Но он больше не хотел никаких скандалов, никаких выпадов со всех сторон, включая «Парамаунт». Именно фон Штернберг заставил меня остаться на студии, но уже без него, без его вдохновения, без его помощи.

Я знала, что «Дьявол — это женщина» — последний фильм, который снимал со мною фон Штернберг. Как и следовало ожидать, я очень нервничала и была словно дикая кошка. Он видел все и пытался меня успокоить.

Я играла работницу табачной фабрики. По его желанию я училась свертывать вокруг деревянного стержня сигаретную бумагу. Кроме того, я научилась подбрасывать вблизи камеры пустые бумажные гильзы, а затем набивать их табаком. Не так-то просто, но я была хорошей ученицей. Однако больше всего хлопот мне доставляло другое. Меня беспокоило, что я, голубоглазая, белокурая, совсем не похожа на испанку, несмотря на испанский костюм и блузу с вырезом. Но, пожалуй, самые большие волнения причиняли мне мои глаза. Я считала, что у всех испанских женщин глаза черные, ну если не иссиня-черные, то хотя бы темные.

Мы смазали мои волосы вазелином, так они выглядели уже достаточно темными. Позднее фон Штернберг сказал мне, что я снова была идиоткой. На севере Испании, оказывается, есть и белокурые испанки. Я продолжала приготовления к фильму, примеряла костюмы, которые он конструировал, но глаза доставляли мне все больше и больше забот. И вот я решилась — пошла к окулисту, которого мне рекомендовали. Он дал мне два пузырька с глазными каплями. Первые капли расширяли зрачки, и глаза на экране должны были казаться темными. Вторые капли сокращали зрачки до нормального состояния. Я взяла оба флакона, осторожно, словно редкое сокровище, принесла на студию и объяснила все гримеру. Вскоре я была готова — с гвоздиками в лоснящихся от вазелина волосах (от сцены к сцене их становилось все больше), с высокой прической. По моему глупому разумению, теперь я выглядела в самом деле довольно по-испански, не считая глаз, — правда, я уже знала, как все можно уладить.

В девять утра, как было условлено, мы вошли в восьмой павильон. С разлетающимися юбками, гребнем в липких волосах между фальшивыми гвоздиками, в темном гриме, который делал меня еще привлекательнее, я была готова к съемке. Одним словом, я была превосходна. Пока мы репетировали, я не пользовалась глазными каплями, а перед самым началом съемок быстро пошла в гримерную, закапала в оба глаза из первого пузырька и, вернувшись, уселась на свое место. Я начала искать свой реквизит — бумагу и стержень, но ничего не увидела. Фон Штернберг скомандовал: «Камера, мотор!», а я сидела неподвижно, не в состоянии что-либо сделать. Я попыталась это скрыть, но фон Штернбергу все было ясно, он крикнул: «Стоп!»

Девушки — гример и парикмахер — побежали со мной в гримерную. Я закапала в глаза лекарство из второго пузырька, и мы помчались обратно. Вся процедура заняла не более пяти минут.

Я села за свой стол. Теперь можно было продолжать, я снова видела. Передо мной стояли оператор, фон Штернберг, но, клянусь, того, что находилось вплотную передо мной, я не видела: никакого стержня, никакой бумаги, никакого табака…

Фон Штернберг отправил всех обедать, а меня взял за руку, отвел в сторону и спросил: «Ну а теперь скажи мне, пожалуйста: что ты сделала?» Я чистосердечно поведала ему все.

Между тем мои глаза вернулись в нормальное состояние, если не считать того, что они были полны слез. Казалось, он не мог успокоиться: «Почему ты не сказала, что хочешь черные глаза?» Я не нашлась что ответить. «Ты хочешь черные глаза?» Я кивнула. Он сказал: «Хорошо, будь по-твоему, будут у тебя темные глаза, но больше не приходи с этим аптечным хламом, не спросив сначала меня».

Каждый сегодня может убедиться, что с помощью освещения он смог сделать мои глаза темными.

Так я получила еще один урок и, конечно, очень сожалела, когда осталась без фон Штернберга и его художественного влияния.

Если бы я знала обо всех трудностях, которые ему приходилось преодолевать, я, наверное, проявила бы больше чуткости, но он избавлял меня от всевозможных тревог, споров с директорами студии. Никаких других забот я не знала, кроме как быть в срок одетой, загримированной, причесанной.

Единственное, что было страшно, — это презрение фон Штернберга. Как часто я пряталась в своей гардеробной, чтобы поплакать. Довести меня до слез было не трудно. Он говорил со мной по-немецки, а к остальным обращался по-английски: «Перекур! Мисс Дитрих плачет». Я шла в гардеробную и плакала, но со мной всегда были мои девушки, гример и парикмахер, и мне становилось легче. Но я ни разу не упрекнула его ни за одно им сказанное слово.

Могу привести еще пример необычных нововведений фон Штернберга.

Однажды на съемках моего любимого фильма «Дьявол — это женщина» (ужасное название, которое фон Штернбергу навязала студия) он очень рано отослал нас на обед — всю съемочную группу.

Когда мы вернулись, то увидели, что лес, через который я должна была ехать в карете, из зеленого превратился в белый. Так решил фон Штернберг — и, как всегда, оказался прав. Ничего нет труднее, чем снимать в черно-белом изображении зеленый цвет. А зелеными ведь были все деревья и кусты. В снятом эпизоде все выглядело как в сказочной стране, а я, вся в белом, в белой карете, запряженной белыми лошадьми, словно сказочная фея. Мужчина, который встретил меня в белом лесу, был в черном костюме, черными были и его волосы под черным сомбреро. Черное и Белое. И это во времена кино, не имевшего цвета! Но даже в цветном фильме Черное и Белое играли важную роль.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.