Глава восьмая Алоизия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

Алоизия

«После вашего отъезда, охваченный грустью, я поднялся по лестнице и в изнеможении упал на стул. Когда мы прощались, мне с трудом удавалось сдерживать волнение, чтобы момент разлуки не был слишком мучительным. В суматохе отъезда я забыл дать сыну отцовское благословение и, подбежав к окну, послал его вам вдогонку, хотя экипаж успел выехать за ворота и я понял, что вы уже далеко. Я долго сидел, не способный ни о чем думать. Наннерль горько плакала, и мне стоило большого труда ее как-то утешить. Она жаловалась на боль в голове и животе, и в конце концов ее вырвало. Обмотав голову полотенцем и затворив все окна, она улеглась в постель. Рядом с нею свернулся Бимбес. Я пошел к себе, совершил утреннюю молитву, после чего в половине девятого растянулся на кровати с книгой и, немного успокоившись, в конце концов уснул. Разбудила меня подошедшая к кровати собака. По тому, как она выказывала желание выйти, я понял, что было уже за полдень и что пора ее выгулять. Я встал с кровати, убедился в том, что Наннерль крепко спит, и надел меховое пальто. Часы пробили половину первого. Вернувшись с собакой, я разбудил Наннерль и попросил, чтобы подали завтрак. Она не была голодна, есть ничего не стала и, сразу же поднявшись к себе, улеглась снова; когда ушел Буллингер, я опять прилег с книгой и молился. К вечеру она почувствовала себя лучше и захотела есть. Мы сыграли партию в пикет и пообедали в моей комнате, потом, после еще нескольких партий, с благословением Божьим улеглись спать. Так прошел этот грустный день: никогда раньше я не думал о том, что нам придется его пережить».

Пока Леопольд Моцарт с тоской бродил по внезапно опустевшему после отъезда Вольфганга дому, экипаж, увозивший юного композитора и его мать, без помех катился по мюнхенской дороге. Вольфгангу, конечно, было грустно расставаться с отцом, но к этому чувству примешивалось волнующее ощущение свободы. Впервые он отправлялся в поездку не как маленький мальчик, послушный отцу, а как человек, получивший возможность поступать так, как ему хочется. Его мать, женщина с приятным, легким, чтобы не сказать слабым, характером, не навязывала ему какого-либо подобия авторитарной, тем более тиранической воли, которой его постоянно подчинял Леопольд. Она сопровождала сына, чтобы заботиться о нем, следить за всем, что связано с материальной стороной жизни, которой сам он заниматься был совершенно не способен, окружать его нежностью и вниманием посреди одиночества, которое всегда угнетает человека в чужом городе. Но она оставалась незаметной, где-то на заднем плане и не оказывала никакого влияния на поступки сына, который теперь должен был сам решать, что и как ему делать.

Леопольд решил издали управлять сыном посредством длинных, исполненных благоразумия, строгих писем, требуя в ответ на них подробного отчета обо всех действиях и поступках Вольфганга. Таким образом, отцовский контроль никогда не прерывался: из Зальцбурга этот педант продолжал манипулировать своим послушным ребенком ради того, что считал самым полезным и эффективным для его репутации и искусства. Но уже сам тот факт, что перед глазами Вольфганга не маячило серьезное хмурое лицо отца, наполнял его каким-то лихорадочным энтузиазмом. Он то напевал, то записывал несколько тактов музыки на походном пюпитре, то, наклонившись, смотрел через стекло на проплывавшие мимо пейзажи, то снова принимался писать, тогда как его мать, убаюканная плавным раскачиванием экипажа, спала, забившись в угол. Для этой поездки они купили почтовую карету, чтобы не зависеть от дилижансов, надеясь ее выгодно продать, когда она больше не понадобится. На деле же в отсутствие отца с его хозяйственной хваткой ни Вольфганг, ни его мать не были способны вести какие бы то ни было дела или переговоры такого рода. Когда все же придется отделаться от этого экипажа перед отъездом из Маннгейма в Париж дилижансом, им будет стоить большого труда не то что получить хорошую цену, но хотя бы не дать ограбить себя перекупщикам, предложившим смехотворную сумму. «Сегодня явился один тип, который поднял цену с 30 до 38 флоринов, — писал Моцарт отцу 11 марта 1778 года. — Может быть, мне все-таки удастся получить 40. Он с серьезным видом заявил, что кузов сохранился очень хорошо, но ходовую часть придется менять. Он придет завтра утром, и — если даст 40 флоринов, я экипаж отдам, слава Богу!»

Тревоги Леопольда были вполне обоснованны: Вольфганг, благородный, беззаботный, не знаающий цену деньгам, не способный их сберечь или хотя бы экономно расходовать, на протяжении всей жизни вел домашнее хозяйство разорительно. Отец хорошо это знал, и это его очень заботило. «Вольфганг, — ворчал он, — слишком легкомыслен!» И действительно, первое, что он увидел после проводов, войдя в комнату сына, был портфель с рекомендательными письмами, дипломами, аттестатами, одним словом, со всеми документами, которые были необходимы этому несобранному юноше в поездке.

С легким сердцем, обуянный духом свободы, Вольфганг ощущал себя совершенно счастливым. Он даже испытывал какое-то новое, незнакомое раньше, отчасти детское удовольствие, думая об ответственности, которая легла на его плечи: он сам вел переговоры с форейторами, с владельцами постоялых дворов, окружал любовью и вниманием мать, растроганную его предупредительностью. Его приводили в восторг все приключения, даже неприятные происшествия дальней дороги. Viviamo como i principi! — радостно восклицает он, а Леопольд, читая его письмо, хмурит брови, думая о превратившихся в дым деньгах, потому что желание жить по-княжески стоит недешево. Можно догадываться о том, что Вольфганг делал все, что мог, для того, чтобы развеселить оставшегося в Зальцбурге отца и отвлечь его от беспокойных мыслей; время от времени в его письмах проскальзывает и упоминание о некоем муфтии — предосторожность нелишняя, если вспомнить о цензуре архиепископа Коллоредо, заставляющей Моцарта писать, например, такие фразы: «Если муфтий мерзавец, то Бог-то, милосердный и сострадающий, всегда посочувствует».

Прибытие в половине пятого 24 сентября в Мюнхен не было отмечено ни торжественным, ни просто сердечным приемом. «Нашу карету под конвоем гренадера, не выпускавшего из рук ружье с примкнутым штыком, сопроводили в таможенную канцелярию». Однако после завершения формальностей путешественники довольно комфортабельно устроились в гостинице «Черный орел», хозяин которой являл собою совершенно необычное исключение в корпорации владельцев гостиниц. Прежде всего едва узнав, кто такой Моцарте, он с радостными возгласами заключил его в объятия и отвел ему самый лучший номер, доставив туда клавир и стопку нотной бумаги. Этот добрый человек вполне заслуживал хорошей репутации, которой пользовался среди мюнхенцев, называвших его «ученым хозяином гостиницы». Он стал для Моцарта добрым, щедрым и заботливым, преданным другом, почти отцом. Когда все попытки Моцарта добиться для себя достойного места окажутся безнадежными, выход из положения найдет, как его называл Вольфганг, «эрцгерцог Альберт».

«С момента моего приезда в голове Альберта зреет план, выполнение которого не представляется мне невозможным. Он хотел бы объединить десяток хороших друзей, которые вносили бы каждый месяц всего по одному дукату. Это составило бы десять дукатов, или пятьдесят гульденов, в месяц — шестьсот флоринов в год. Если бы я получал еще всего двести флоринов от графа Со, было бы уже восемьсот флоринов…» Таковы были несбыточные расчеты, в которые погружались после ужина музыкант и его гостеприимный хозяин, окруженные добрыми друзьями, благородными меломанами, потягивавшими свои длинные трубки и опустошавшими пивные кружки, глубокомысленно задаваясь вопросом о том, как вытащить из затруднительного положения этого юного композитора, такого милого и талантливого…

К сожалению, две сотни флоринов от директора музыки двора по-прежнему оставались несбыточной мечтой. Шли дни, а Вольфганг слышал лишь любезные обещания, к тому же довольно уклончивые. Вольфганг отправился к графу» который, к несчастью, оказался на охоте, да и в последующие дни этот благородный человек оставался неуловим. Наконец, совершенно случайно, встреча все же состоялась; «Входя в дом, я в дверях встретил выходившую актрису г-жу Ниесер. — Вы, разумеется, хотите видеть графа? — спросила она. — Да. — Он, кажется, все еще у себя в саду! И один Бог знает, когда вернется оттуда!» Я спросил у нее, где находится этот сад. «Хорошо, — отвечала она, — мне тоже нужно с ним поговорить! Пойдемте вместе». Так Моцарт получил долгожданную аудиенцию. На его замечание о том, что в Мюнхене нет серьезного композитора, граф ответил, что это ему хорошо известно, но когда Моцарт заговорил о том, что он охотно стал бы этим композитором, тот ограничило» лишь советом попросить аудиенции у курфюрста.

Однако курфюрст, похоже, не был к этому расположен. Граф Цайль, у которого Моцарт поинтересовался судьбой своей просьбы, ничем не смог его порадовать: «Я думаю, что мы не слишком в этом преуспеем. В Нимфенбурге я за обедом поговорил об этом наедине с курфюрстом, и тот сказал: «Теперь еще слишком рано. Пусть он едет дальше, пусть побывает в Италии, станет известен. Я ему не отказываю, но пока еще слишком рано». Ответ был многозначительным, так как показывал, что в то время немецких музыкантов ценили только после признания их в Италии. Итальянцы занимали почти все места композиторов, музыкантов, певцов, капельмейстеров.

Это подтверждают и советы баварского курфюрста: если в Мюнхене и не игнорировали успехи Моцарта за время его трех поездок на Апеннинский полуостров, то считали, что успехи эти немногого стоили, поскольку тогда он был просто «вундеркиндом». Прежде чем взять Моцарта к себе на службу, баварцы хотели знать, как Италия оценит этого молодого человека теперь. На самом деле двор был расположен к тому, чтобы удержать его, но хотел, чтобы это было не слишком дорого.

Друзья торопили Моцарта поговорить с самим монархом, а не через его подчиненных, среди которых могли быть люди, мало расположенные к Вольфгангу. У «эрцгерцога Альберта» связей при дворе не было. Графы Цайль и Со явно не хотели докучать Его Высочеству; к счастью, попытки виолончелиста Вошитки организовать этот разговор оказались успешными. О том, как это произошло, Моцарт так сообщал отцу:

«Сегодня, 30-го, в девять часов, я отправился ко двору, как было условлено с г-ном Вошиткой. Там все были одеты в охотничьи костюмы. Камергером был барон Керн. Я должен был прийти сюда вчера вечером, но не мог обидеть тем самым Вошитку, который сам вызвался устроить мне разговор с курфюрстом. В десять часов он отвел меня в небольшой кабинет, через который должна была пройти Ее Высочество супруга курфюрста, отправляясь на церковную службу перед охотой. Прошел граф Со, очень по-дружески меня приветствоваший: «Поздравляю вас, мой дражайший Моцарт!» Когда ко мне приблизился курфюрст, я сказал ему: «Соблаговолите, Ваше Высочество, позволить смиренно припасть к Вашим стопам и предложить Вам свои услуги. — Так, значит, вы навсегда покинули Зальцбург? — Да, Ваше Высочество, навсегда. — Почему же? Вы не нашли общего языка с архиепископом? — Помилуйте, Ваше Высочество, я просто попросился уехать в эту поездку Он отказал мне, и это вынудило меня пойти на такой решительный шаг. Но я уже давно намеревался уехать. Зальцбург для меня не место, нет, конечно, нет! — Боже, какой молодой человек! А ваш отец еще в Зальцбурге? — Да, Ваше Высочество, он тоже смиренно припадает к вашим стопам. Я уже трижды ездил в Италию, написал три оперы, я член Болонской Академии и прошел испытание, над которым многие маэстро трудились в поте лица по четыре-пять часов и с которым я справился за час. Это подтверждает, что я в состоянии служить при любом дворе. Мое единственное желание — служить Вашему Высочеству, которое само является крупным… — Да, дитя мое, но сейчас нет вакансии! Мне очень жаль… Если бы только была вакансия… — Уверяю вас, Ваша Светлость, что я сделаю честь Мюнхену. — Да, но все это ничего не меняет… нет вакансии…»

Было невозможно вытянуть из князя что-то другое, кроме этих слов, которые означали окончательный отказ. Как невозможно было и еще раз увидеть Его Высочество: двор собирался покинуть Мюнхен 3 октября и вернуться только в конце месяца. Таким образом, было бесполезно задерживаться в городе, здесь уже явно нечего было ожидать, кроме удовольствия послушать пение хорошенькой маленькой Кайзер, которой искренне восхищался Моцарт. Он признавался в том, что эта юная певица исторгла «не одну слезу из моих глаз»; возможно, в его сердце пробудилось к ней и более нежное чувство. Он горячо рекомендовал ее и умолял своего отца пригласить ее в Зальцбург. Чтобы быть совсем точными, добавим, что, когда Леопольд услышит очаровательную крошку, он выразит сыну удивление по поводу того, что тот так увлекся вполне заурядной, как он ее назвал, актрисой. Правда, у отца и не было никаких причин очаровываться ею.

И если во время пребывания в Мюнхене юная певица, казалось, играла некоторую роль в чувственной жизни Вольфганга, то главное место в нем со времени приезда нашего музыканта в Аугсбург заняла совсем другая прелестница: некое своеобразное создание, племянница Леопольда Мария Текла Моцарт. Она была ребенком во время предыдущего пребывания Моцарта в этом городе. Какие чувства испытывал он к своей кузине Бесль в том 1777-м и в последовавшие годы?

Непохоже, чтобы он любил страстной любовью эту забавную крошку, некрасивую, но свежую, умную, лукавую, которая не лезла за словом в карман в том комедийном дуэте, которым была их переписка. Кузина — довольно развязная девушка, обожавшая шутить с этим уже ставшим знаменитым кузеном, — с готовностью откликалась на, возможно, несколько рискованные развлечения; во всяком случае, «письма к Бесль» позволяют догадываться о том, что они не всегда были невинными. Известный штамп, представляющий Вольфганга неким эфирным созданием, не чувствовавшим земли под ногами, которого без конца баюкает некая сверхъестественная сила, не учитывает реальных сторон жизни юного маэстро, которые нельзя упускать из виду потому, что они превосходно дополняют его личность как человека и артиста. Моцарт был чувственно влюблен в Марию Теклу, как он влюблялся во всех женщин, которые волновали его воображение, — в Алоизию, Констанцу; похоже на то, что присутствие рядом с ним женщины было более необходимо для его чувств, нежели для сердца и ума. Очень чувствительный к красоте, обаянию, изяществу, он всегда будет влюбляться в женщин, даже довольно посредственных в чисто человеческом, интеллектуальном, духовном смысле. Он не идеализировал женщину, как это часто будут делать романтики; в этом смысле он скорее был человеком эпохи рококо, разумеется, не развратником, но любителем красивого тела, мужчиной, нуждавшемся в плотском единении. Естественно, он привычно уповал на тотальное слияние души и интеллекта, но за отсутствием этого вполне довольствовался той простой сексуальной интимностью, которая станет основой его союза с Констанцей.

С Бесль он погружался в атмосферу отношений двух детей, вероятно, оживляемую довольно пикантным эротизмом. Письма, которыми они обменивались, не были письмами о любви, но лишь откровениями партнеров по наслаждению. Мария Текла разрешала вольности, от которых сама, по-видимому, получала большое наслаждение. Она не драматизировала свою любовь к кузену, как это делала «дочь булочника» из Зальцбурга: раздосадованная тем, что ее оставил Вольфганг, та решила уйти в монастырь. Леопольда беспокоил ветреный характер сына; он осторожно давал ему советы, предвидя, что тот однажды окажется жертвой «амурных» забав. На отцовские упреки музыкант отвечал с шутовским поклоном, что если бы был обязан жениться на всех девушках, с которыми «шалил», их было бы у него на руках больше двух сотен.

Я допускаю, что здесь имеет место некоторое преувеличение. Моцарт не Дон Жуан и не Керубино; естественная потребность в нежности и тот порыв, который заставлял его полностью отдаваться, как только он чувствовал, что его любят, — или по крайней мере так думал, — были с детства основой его чувственной жизни. Эта чувственность расцветала, подогреваемая симпатией, и свертывалась, если окружавшие его люди бывали к нему безразличны или враждебны; это настолько верно, что, когда Вольфганг попадет в сети семейства Веберов, будет такое впечатление, что он полюбит всю семью одновременно, родителей и дочерей, потому что, скрадывая одиночество его жизни в Маннгейме, расчетливые богемные друзья одаривали его тем, лишение чего всегда заставляло его страдать: семейным очагом.

У дяди Моцарта, переплетчика, отца Марии Теклы, не было возможности поселить Вольфганга с матерью у себя, и они отправились в гостиницу «Ягненок» на Кройцгассе, где прожили до конца месяца. Все это время ему было не до забав с кузиной: больше захваченный музыкой, чем этой милой девушкой, Вольфганг познакомился с фабрикантом фортепьяно Штейном, производившим великолепные инструменты. Обладая более широким диапазоном, ударно-клавишный инструмент, происходивший от клавикорда, был готов полностью заменить щипково-клавишный клавесин. Изобретение фортепьяно должно было перевернуть всю клавесинную музыку, предлагая профессионалам и любителям гораздо более широкие возможности. Моцарт понял это, когда Иоганн Кристиан Бах открыл фортепьяно англичанам. Одной из причин, усиливших влияние «лондонского Баха» на юного австрийца, было открытие того, что должно было вскоре стать в полном смысле слова романтическим инструментом.

Штейн был одним из страстных музыкантов, вроде тех, что часто появляются в сказках Гофмана, из тех, что вкладывали душу в инструменты, которые создавали. «Когда Штейн заканчивает одно из своих фортепьяно, — писал Моцарт, — он первым делом садится за него (как говорил мне сам) и пробует все пассажи, переливы, интервалы; потом полирует, работает, пока инструмент не примет окончательный вид, — потому что работает он только ради музыки, а не ради собственной выгоды. Без этого все сразу бы кончилось. Он часто говорил: «Если бы я сам не был таким страстным любителем музыки, то давно бы потерял терпение и бросил эту работу. Но… Но я люблю инструменты, которые не обманывают исполнителя и служат долго». И действительно, его фортепьяно очень прочные. Он гарантирует, что дека не разобьется и не треснет. Изготовив деку, он выставляет ее на улицу, под дождь, под снег, выдерживает под палящим солнцем и что только с ней не делает, а потом приклеивает к ней кусочки древесины, чтобы сделать ее окончательно прочной и стойкой к деформации. И бывает в восторге если она трескается: это значит, что можно быть уверенным в том, что больше с нею ничего не случится. Часто он и сам делает в ней надрезы, чтобы затем заклеить их и сделать деку еще надежнее».

Вольфганг с огромной радостью играл на фортепьяно этого незаурядного человека, брата гофмановских героев Креспеля и Крайслера. По инструментам он оценивал технический прогресс в этом деле, в частности, изобретенную Штейном конструкцию педали, «которую прижимают коленом, — в его инструментах она удобнее, чем в изделиях других мастеров: достаточно к ней лишь едва прикоснуться — и она срабатывает немедленно, а когда чуть отодвигаешь колено, не слышно никакой вибрации». Одним из крупных преимуществ его фортепьяно был «выбег звука», но «из ста изготовителей фортепьяно этим не занимается ни один, а без этого невозможно прекращение звучания или вибрации после удара по клавише. Молоточки у этого мастера падают точно в момент удара по расположенным над ними струнам, независимо от того, продолжаешь ли ты прижимать клавишу или отпускаешь ее».

Моцарт дал в Аугсбурге несколько концертов с большим успехом, но с довольно скромным денежным сбором. 24 октября мать и сын уложили чемоданы, обошли друзей и родственников с прощальными визитами, а 25-го, в своей прекрасной почтовой карете, отправились в замок Хохенальтхайм. Моцарт хотел навестить там князя Оттинген-Валлерштайна, с которым встречался в Неаполе еще ребенком и который тогда проявил к нему большую симпатию. К сожалению, князь был болен, и наши путешественники провели в его доме всего четыре или пять дней, после чего 29 октября отправились в Маннгейм. У этого князя, настоящего знатока музыки, не было настолько большого двора, чтобы оставить музыканта при себе, но было известно его влияние на курфюрста Баварского и на курфюрста Пфальцского, и Моцарты надеялись на то, что его рекомендации широко распахнут перед ними двери этих высочеств.

Маннгейм, столица пфальцского курфюрста Карла Теодора, гармонично сочетал французские манеры с германским духом. К тому же амбиции большинства мелких германских монархов XVIII столетия заставляли их соперничать с королем Франции. Каждый из них хотел иметь собственный замок, более или менее точную копию Версаля.

Французский вкус, французская мода были для них законом. Идеал высшей утонченности и элегантности, царивший в Париже, задавал тон во многих небольших германских дворах: здесь почитали энциклопедистов, говорили по-французски, приобретали картины Ватто, а Вольтер деспотически царил в умах князей, позволявших этому хулителю монархии бичевать себя. В Маннгейме больше чем где бы то ни было старались во всем подражать французам. Личный друг Вольтера курфюрст Пфальцский сформировал свой образ мыслей по образцу поэта из «Заиры». Уже Шубарт в своей «Немецкой хронике» 1773 года удивлялся этому странному подражательству и писал: «Подданных курфюрста Пфальцского можно было бы с одинаковым успехом принять как за колонию французов, так и за немецких провинциалов». В глазах Моцарта именно эта «галломания», к которой, впрочем, он останется совершенно безразличен (если не враждебен), придавала германским дворам некий особый шарм. Этот австриец чувствовал — или считал себя — «немцем», каким бы космополитом он ни был, а Маннгейм в эти 1777–1778 годы представлялся настоящей столицей музыки, и притом музыки национальной. Действительно, уже несколько лет, не отвергая, однако, крепко укоренившегося в нем французского вкуса, пфальцский курфюрст эволюционировал в направлении создания немецкого искусства. Менее склонный к италомании, чем его соседи, он набрал в свой двор немецких музыкантов.

Гениальный Иоганн Стамиц превратил маннгеймский оркестр в лучший оркестр Германии, а значит, и всего мира. Вспомним об удивлении, испытанном Леопольдом и Вольфгангом, когда они несколькими годами раньше услышали этот оркестр в Мюнхене, и о любопытном похвальном отзыве отца Моцарта о его музыкантах: не бездарных, не пьяницах, не плутах. Преемники умершего в 1761 году Стамица продолжили его традиции дисциплины, культуры и вкуса. Именно в них «этот оркестр черпал убедительную силу своей интерпретацией тончайших нюансов, разнообразием и современностью музыкальной выразительности. Виртуозность этого удивительного коллектива была такова, что обеспечивала даже второсортным произведениям восторженный прием публики». Подтверждение этого восторга мы находим у Шубарта, который не был ни музыковедом, ни критиком, но настоящим любителем музыки; он оставил следующее суждение, своеобразный пример «описательной критики», в высшей степени субъективной и выразительной: «По уровню интерпретации маннгеймский оркестр первый в мире. Его форте — это настоящий гром, его крещендо могучий водопад, диминуэндо — убегающий хрустальный ручеек, пиано — дыхание весны. Что до духовых, то все они в строго нужном месте поднимают и несут или наполняют и одушевляют бурю скрипок». А все потому, что в распоряжении пфальцских композиторов был такой совершенный инструмент, а оркестранты получали такие драгоценные уроки, что «Маннгеймская школа» сыграла значительную роль в развитии немецкой музыки в XVIII столетии.

В момент приезда Моцарта в Маннгейм дирижером этого превосходного ансамбля был Кристиан Каннабих. Религиозной музыкой ведал аббат Фоглер. Композитор Игнац Хольцбауэр из Вены занимал пост капельмейстера. Среди оркестрантов Вольфганг с радостью встретил таких по-настоящему гениальных исполнителей, как гобоист Рамм, валторнист Ланг, флейтист Вендлинг, альтист Карл Стамиц, сын бывшего блестящего дирижера, скрипач Крамер, виолончелист Данци — люди с европейской репутацией, достойные восхищения как мастера своего искусства. Вольфганг завязал с ними дружеские связи, особенно с Каннабихом, который восхитительно играл на фортепьяно и с которым он был счастлив работать. И наоборот, он инстинктивно не питал симпатии к аббату Фоглеру, словно предчувствуя ту пагубную роль, которую этот интриган, ревнивец, страшно завистливый человек сыграет в его жизни. С первого знакомства Фоглер показался ему «настоящим шутом в музыке, воображающим, что может сделать все, но неспособным ни на что». Кроме того, Фоглер ненавидел своих оркестрантов.

Если оркестром Моцарт, естественно, был очарован, то он не скрывал своего разочарования, слушая певцов. Действительно, в этот период самые красивые, самые наработанные голоса приезжали из Италии. В вокале Германия полностью зависела от Апеннинского полуострова, так как собственный ее уровень в этом отношении был много ниже. Делая акцент на симфоническом оркестре, а не на опере и с некоторых пор стремясь быть совершенно немецким, Маннгейм не имел хороших певцов. Моцарт же заявил, что не может исполнять здесь свои мессы, так как «невозможно представить себе ничего более жалкого, чем голосовая группа… Здесь всего два кастрата, уже старые, которых просто держат, ожидая, когда они выдохнутся. Сопрано предпочитает петь альтом, так как не может брать верха. Несколько юношей, являющих жалкое зрелище, — тенора и басы на уровне наших певцов, поющих похоронные службы». Какое разочарование для человека, выше всего ценящего красоту человеческого голоса!

Музыканты окружили его приязнью и симпатией, правители тоже. Он ощущал самое лестное и деликатное внимание со стороны курфюрста и его супруги, которые приходили на каждый его концерт и усаживались совсем рядом с фортепьяно. Очень любезно принимала его «неофициальная курфюрстша», если можно так выразиться, любовница князя, очень талантливая актриса, ставшая графиней Хайдек, у которой от Его Высочества было четверо детей — сын и три дочери. Карл Теодор хотел, чтобы Вольфганг присутствовал на их уроках и давал советы по музыкальному образованию. В этой атмосфере доверия, восхищения и даже дружбы Моцарт расцветал. Без конца слушать превосходную музыку, чувствовать, что с тобой запросто общаются князья, допуская к интимным сторонам своей жизни, — что еще нужно, чтобы чувствовать себя счастливым? И действительно, изо дня в день повышался радостный тон писем Вольфганга. Несколько музыкантов, друзей Моцарта, намерены были поехать во Францию, пожить в Париже. Как хорошо было бы поехать с ними!

Леопольд одобряет этот план, который его очень устраивает: ему нравится, когда сын завязывает дружбу с хорошими артистами и оказывается в атмосфере их известности. Вендлинг, Рамм, Френцль не из тех, кем можно было бы пренебречь. Это превосходные инструменталисты, кроме того, хорошие советчики, сведущие и в том, что касается материальных выгод такой поездки. Вендлинг заявил, что Париж «пока еще единственное место, где зарабатывают деньги и где можно действительно добиться признания… Любой, сочинивший в Париже две оперы, получает твердое годовое жалованье. Там существуют также «Духовные концерты» — академия меломанов, где за симфонию платили пять луидоров. Если к тому же давать уроки, это приносит обычно три луидора за двенадцать занятий. И потом, можно размножать по подписке сонаты, трио, квартеты». И еще одно преимущество: матери Вольфганга не придется его сопровождать, поскольку друзья берут заботу о нем на себя. «Я поеду с человеком, который знает Париж до дна, и именно такой, каков он сегодня (потому что он сильно изменился)…» Получив согласие отца, Вольфганг занимается одеждой, которую должен взять с собой, — отъезд был назначен на 16 февраля 1778 года. «Я буду следовать идеям и привычкам моих компаньонов по поездке и закажу себе черный костюм, оставив для Германии галуны, которые больше не модны в Париже. Во-первых, это сэкономит деньги (а это главная цель моей поездки в Париж), а во-вторых, такая одежда годна и для поездки за город, и для публичного торжества. В черном можно идти куда угодно».

Казалось, что Вольфганг уедет со дня на день. Но внезапно поездка откладывается на более позднее время. Удивленному отцу юноша отвечает сбивчивыми объяснениями. Поначалу речь идет лишь о простой задержке, потом о каком-то разладе между ним и его компаньонами. Еще недавно отзывавшийся о них с таким восторгом, теперь он намекает на то, что их общество ему не подходит. Леопольда беспокоит это изменение планов, и тревога его возрастает, когда из писем сына он узнает, что тот не хочет уезжать из Маннгейма. Верный своей обычной подозрительности, он видит что-то ненормальное в поведении Вольфганга; наконец, его тревожит то, что незнакомые ему люди из среды, совершенно отличной от той, к которой он привык у Каннабихов, Раммов и Вендлингов (они теперь представляются ему едва достойными внимания), занимают все больше и больше места в письмах и в жизни сына. В какой ужас, в какое негодование пришел бы Леопольд, если бы узнал, что невинный юноша стал добычей довольно подозрительной семьи с социальным статусом ниже среднего, — семьи Фридолина Франца Вебера, бывшего басиста маннгеймского оркестра, теперь ставшего суфлером и переписчиком нот. Весь капитал Фридолина — в трех дочерях, которых его ловкая в сомнительных переговорах жена намерена превратить в источник семейного процветания. Старшей, Жозефе, девятнадцать лет. Она певица и в 1788 году выйдет замуж за австрийца Франца Хофера. Вторая, моложе ее на два года, Алоизия, самая красивая. Она тоже поет, и именно ей прочат самое блестящее будущее в музыке. У третьей, Констанцы, приятное лицо, живой ум, она забавная, но никакого таланта в ней не просматривается. Есть еще и четвертая дочь, Мария София, но ей всего десять лет, и она не может приниматься в расчет в деле, о котором идет речь. Этот небезынтересный ансамбль дополнял, по всей видимости, сын, о котором никто ничего не слышал.

По-видимому, Моцарт завел большую дружбу сФридо-лином Вебером, по его словам, «добрым и честным немцем, хорошо воспитывающим своих детей, что и является, разумеется, причиной, по которой здесь преследуют эту девушку…». Девушка, о которой идет речь, — Алоизия, восхитительно поющая чистым и прекрасным голосом. Ей недостает только активности, чтобы стать примадонной в любом театре. Леопольд хорошо знает открытое сердце своего сына и понимает, что не напрасно люди взывают к его сердцу, восстающему против несправедливости, все более размягчаясь от сетований суфлера. Все сильнее волнуемый красотой чистого нежного голоса, Моцарт, Потрясенный до слез — так будет с ним всю жизнь — этим волшебным инструментом, голосом женщины, пытается положить конец остракизму, от которого страдают несчастные Веберы. Нужно, чтобы Алоизия сделала прекрасную карьеру, достойную ее таланта. Он посвятит этому не только все свои силы, но и средства, имеющиеся в его распоряжении. Вольфгангу представляется случай более близкого знакомства с Алоизией. Когда один из друзей, голландский офицер, приводит его в замок Кирххайм-Боланд принцессы Оранской, он обнаруживает там Веберов, так как Алоизия приглашена петь в концертах, которые будут здесь даваться в течение нескольких дней. В эти-то дни и зародится самая тесная близость между юным маэстро и актрисой. Они прогуливаются в тени громадных деревьев парка в сумерках, в час, когда музыка родников и фонтанов становится наиболее ностальгической; они слушают вместе нежный дуэт флейты и арфы, а когда в большой гостиной с причудливо-резной зеленой с золотом деревянной обшивкой стен Вольфганг аккомпанирует на клавире Алоизии, поющей его собственные мелодии, так и кажется (по крайней мере, самому Моцарту), что эти два существа, встретившиеся под романтической сенью, оба пламенные, одаренные талантом, созданы друг для друга и приведены в замок в стиле рококо для того, чтобы начать отсюда рука об руку путешествие в счастливую жизнь.

Однако похоже, что любовь в эти дни еще не возникла. Или, может быть, Вольфганг этого пока не осознает, потому что говорит только о чувстве жалости, которое вызывает в нем семья Веберов. «Мне так нравится эта семья, такая раздавленная, что я ничего не желаю сильнее, как постараться сделать ее счастливой, и, возможно, мне это под силу». Он слишком откровенен, слишком прям, чтобы, как говорится, подготовить себе почву, когда пытается разжалобить отца судьбой суфлера, ссылаясь на то, что Вебер очень похож, по меньшей мере в нравственном смысле, на Леопольда. «В поездке с ним я себя чувствую так, как если бы ехал с вами. И именно поэтому он мне так нравится. Кроме внешности, он во всем похож на вас. У него в точности ваш характер и ваша манера думать». После замка Кирххайм-Боланд они совершили вместе небольшую поездку, «и я должен признаться, что получил большое удовольствие от его общества; мы были довольны друг другом и радостны; я слышал человека, говорившего так, как говорите вы; мне не нужно было ничем заниматься; одним словом, меня обслуживали как князя».

Вольфганг искренен; он влюблен в Алоизию, вероятно, сам того не понимая, но еще более он покорен этой семьей, где любят музыку, где приятно поют девочки, наконец, где он находит атмосферу семейного дома с некоторой более свободной тональностью, не совсем привычной, слегка богемной, которую не отторгает его ум, полный фантазии, импульсивный и по-детски легкий. Если бы это не казалось немного смешным, следовало бы предположить, что он влюблен во всю семью сразу. Он чувствует себя любимым, понятым, окруженным восхищением и заботливым вниманием; все понемногу заботятся о «князе». И становится очевидным, что, объятый такой простой, идиллической радостью, какую он испытывает, сравнимой с той, что очаровывает студента Гёте, гостя семейства Брионов в доме священника в Сесенхайме, он еще не начал «разбираться в лабиринте своих чувств». Его единственное желание в этот момент — увезти все семейство Веберов в Италию. Вебер уже принимает меры для организации концертного турне, в котором Алоизия и Вольфганг будут выступать вместе. И Вольфганг без всяких задних мыслей, не подозревая о том, что отец удивится проявлению такого энтузиазма в отношении совершенно незнакомых людей, не думая о вреде, который может причинить его карьере это единение с артистами, не имеющими никакой известности и не способными укрепить его славу, — Вольфганг просит отца выяснить шансы Алоизии на ангажемент в каком-нибудь итальянском городе. Больше того, он собирается привезти всю эту компанию в Зальцбург, чтобы Веберы и Моцарты познакомились получше. «Моя сестра найдет в м-ль Вебер подругу и товарища, так как она пользуется здесь такой же отличной репутацией, как сестра в Зальцбурге, благодаря своим хорошим манерам и поведению, ее отец пользуется такой же репутацией, как мой, мать — как и моя мать, и вся семья — как семья Моцартов. Конечно, здесь, как и у нас, имеются завистники; но если припереть их к стенке, то они вынуждены будут сказать правду: все проходит, одна правда остается. Должен сказать, что радость моя была бы полной, если бы и я смог поехать с ними в Зальцбург, хотя бы только для того, чтобы вы ее послушали».

В письмах Вольфганг упоминает и о других поездках, в Швейцарию и Голландию, каждый раз с Веберами. Можно было подумать, что Моцарт забывает свои собственные интересы, чтобы заниматься только их проблемами; если он хочет сочинить оперу, то исключительно «для того, чтобы Алоизия получила признание за исполнение в ней роли, потому что если оперу сочиню не я, то как бы она не провалилась». Все подробности этой странной совместной жизни, которую он собирается вести, были улажены Вольфгангом с тем же восхитительным отсутствием расчетливости, с той же детской наивностью, какая проявлялась во всех его поступках. «Если мы задержимся где-то надолго, другая их дочь, старшая, будет нам очень полезна: мы сможем вести собственное хозяйство, так как она умеет готовить…» Одна деталь должна была встревожить бдительного отца: едва изложив этот прекрасный план домашнего распорядка, Вольфганг признается, что у него осталось всего 42 флорина из 77, и мотив, которым он объясняет такую расточительность, еще раз говорит о наивности его детского сердца. В поездке он оплачивал не только свои, но и все расходы Веберов. «Резон для этого в той радости, которую испытывают одинаково думающие честные люди, находясь вместе». Хотелось бы знать, что думала обо всем этом г-жа Моцарт; возможно, что она, менее проницательная, чем ее муж, более податливая на уговоры, оправдывала планы сына и разделяла его чувства к Веберам. Вольфганг так и думал, полагая, что она точно так же очарована ими, поэтому пишет совершенно искренне, так как в нем нет ничего от мальчишки, желающего скрыть свои проделки: «Если бы мама не ленилась, как вы знаете, писать письма, она сказала бы вам то же самое». К тому же он полагал, что ни о какой поездке в Париж со своими друзьями-музыкантами Раммом, Вендлингом и Френцлем речи уже быть не может. Несмотря на то, что Моцарт все приготовил для этой поездки, которая должна была оказаться такой выгодной и даже решающей для его успеха, несмотря на то, что он заказал себе одежду по парижской моде и еще недавно ничего, казалось, не желал больше, чем осуществления этого плана, теперь он совсем о нем забыл. Не посоветовавшись с Леопольдом об этой смене друзей и маршрута, он уведомил своих несостоявшихся спутников о том, чтобы они больше на него не рассчитывали. Рамм — распутник, Вендлинг — атеист: «Меня приводит в ужас мысль о поездке в одной компании с людьми, чей образ мыслей так далек от моего и от взглядов всех порядочных людей…» Невозможно быть более категоричным. Плененный, захваченный в ловушку Веберами, Вольфганг отныне видит все маннгеймское общество их глазами. И заканчивает это письмо от 4 февраля заявлением, которое должно было вызвать дрожь у отца, всем пожертвовавшего ради сына, который теперь готов жертвовать собою ради какой-то подозрительной семьи: «Я написал вам обо всем, что у меня на сердце. Мама вполне довольна моими взглядами. Мне невозможно путешествовать с людьми — с кем попало, ведущими жизнь, за которую человек моложе их должен краснеть, мысль же о том, чтобы прийти на помощь бедной семье, ничего не опасаясь, наполняет мою душу радостью».

Что бы ни говорил этот неосмотрительный мальчик, душа г-жи Моцарт была полна чувств, совсем не похожих на радость: как ни ленилась она писать письма, по утверждению сына, она распечатала его послание к отцу перед тем, как отправить в Зальцбург, и добавила постскриптум, полный тревоги: «Изложенное выше должно дать тебе понять, что с тех пор, как Вольфганг завел новое знакомство, он готов отдать все ради этих людей. Правда, поет она несравненно, и, слушая ее, Вольфганг полностью забывает о своих собственных интересах. Мне никогда не нравилось общество Раммов и Вендлингов, но сказать ему ничего было нельзя, и я закрыла на это глаза. Как только он завел знакомство с семьей Веберов, наш сын совершенно и во всем полностью изменился. Мои замечания ему не нравятся, и он от них уходит. Одним словом, ему больше нравится проводить время в другом месте, нежели со мной. Ты должен решить, какие следует принять меры…» Г-жа Моцарт запечатала наскоро дописанное письмо сына, пока Вольфганг обедал. Именно это письмо заставило Леопольда действовать решительно и даже грубо: нужно спешить, чтобы вырвать бедного мальчика из когтей банды авантюристов, которые обдерут его как липку и никогда от него не отстанут! Отец понял, что на этот раз речь идет не о какой-то любовной интрижке без последствий, не о приключении, которые так часто случаются в жизни артистов и людей театра, а о махинации, способной разрушить будущее композитора, если, конечно, не разорвать сеть, которой опутали сына. Нужно, чтобы Моцарт как можно скорее уехал вместе с матерью в Париж, если уж для него так невыносимо общество музыкантов курфюрстского двора. В этом духе был изложен суровый ответ сыну от 12 февраля; прочитав его, Моцарт заболел и провел в постели несколько дней, так взволновали его отцовские упреки. Он хорошо понимал, насколько был прав отец, вся жизнь которого состояла лишь в одном — создании прочного фундамента славы Вольфганга. Читая это письмо сегодня, хорошо понимаешь, что оно было написано в едином порыве, вызванном негодованием и гневом. Леопольд лез из кожи вон, чтобы обеспечить сыну наилучшие шансы на успех. Сегодня он в стесненном положении, на нем поношенная, штопаная одежда; он отказывает себе во всем, что не на пользу сыну. Всеми его действиями руководила одна-единственная мысль, он отка-зался от собственной карьеры, рассорился с архиепископом, не без оснований упрекавшим его в манкировании своими обязанностями, за которые ему платят жалованье, — все ради того, чтобы следить за музыкальным образованием ребенка, а потом сопровождать его в поездках… И как могло случиться, что с наивностью, слишком похожей на глупость, Вольфганг готов испортить свою жизнь, как последний простак, ради девушки, которая над ним смеется, и ради семьи, единственным намерением которой является выбивание из него денег! И Леопольд, разумеется, вовсе не преувеличивал, когда писал, что «он, похоже, спятил», вспоминая все мелкие увлечения, ради которых Вольфганг был готов отказаться от славы, удачи, реализации своей гениальности! Сколько раз он чувствовал себя действительно и навсегда влюбленным? Малютка Кайзер в Мюнхене, кузина в Аугсбурге, Роза Каннабих в начале пребывания в Маннгейме, теперь вот Алоизия Вебер… Бедный безумец! А его мать, позволившая заговорить себе зубы, тоже хороша: открыла глаза слишком поздно, когда бедный малыш уже потерял голову!

Слишком поздно? Нет, Вольфганг должен прийти в себя, образумиться, понять, что его истинный долг состоит не в том, чтобы устремляться на помощь людям богемы, которые к тому же, вероятно, еще и не отличаются особой щепетильностью, а в том, чтобы помочь старому отцу, сестре, которая «за эти несколько дней выплакала себе глаза», а в особенности подумать о самом себе и о самой настоятельной из обязанностей — о долге перед своей гениальностью.

Леопольд выстраивал аргументы с логикой и силой, пробуждающими юношу от фантасмагории, принимаемой им за действительность. Планы поездки в Италию? Глупости! Как может претендовать на место примадонны девица, ни разу не певшая на сцене? Или он считает всех такими же наивными, как он, которого так легко одурачить? Он должен взять себя в руки, ясно осознать, что готов совершить самую большую глупость, какая может скомпрометировать все его будущее — будущее неловкого и неопытного идеалиста. «Все зависит от тебя, от твоего здравомыслия и ума. Или ты останешься нищим, никому не известным музыкантом; или станешь великим дирижером и композитором, о котором люди будут писать книги. От тебя одного зависит, кончишь ли ты на соломе, обвороженный какой-то девицей и обремененный кучей плачущих детей, или станешь знаменитым, богатым, уважаемым и вызывающим у всех восхищение человеком…» Страница за страницей отцовского письма выдержаны в этом напористом, но убедительном тоне. Отрезвленный, вырванный из своих мечтаний, Вольфганг был вынужден признать, что отец прав в каждом слове. И 28 февраля, вернувшись к послушанию и мудрости, он пишет слова, которые должны успокоить разбитое отцовское сердце: он едет в Париж. «Верьте мне. Я буду работать изо всех своих сил, чтобы сделать честь фамилии Моцарт».