Глава четвертая Лондон

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Лондон

Перед отъездом из Парижа Леопольд Моцарт получил от банкиров Туртона и Бора чек на четыре тысячи восемьсот франков в обмен на двести луидоров. Кроме того, Моцарты увозили с собой драгоценные подарки, золотые и эмалевые табакерки, часы, инкрустированные драгоценными камнями, всякие очаровательные безделушки, которыми Вольферля и Наннерль одаривали их французские поклонники. Проявил щедрость даже Мельхиор Гримм: он подарил маленькому музыканту нож для фруктов, отделанный перламутром и золотом, с двумя лезвиями — золотым и серебряным. Кармонтель написал портреты детей — самое лестное свидетельство признания: этот художник гордился гем, что писал только самых блестящих персон. Однако истекал шестой месяц их пребывания в Париже, и, зная переменчивость французов, Леопольд решил оставить французскую столицу. Он совершенно справедливо полагал, что эффект удивления, вызванного маленьким виртуозом, прошел или вот-вот пройдет. Они дали много концертов, неплохо заработали… Теперь, не ожидая начала спада моды на австрийского вундеркинда, следовало уехать. И он решил отправиться в Англию, где, судя по слухам, уже много говорили об этом «чуде природы» и с нетерпением ожидали возможности им полюбоваться.

Моцарты заняли места в дилижансе, следовавшем до Калe, пересекли Ла-Манш, который Леопольд в письме к своему спонсору Хагенауэру в шутку сравнивает с Максгланским ручьем под Зальцбургом, и прибыли в Лондон. Переезд стоил очень дорого: «Если у кого-то слишком много денег, то достаточно совершить путешествие из Парижа в Лондон, чтобы кошелек стал намного тоньше». Коли Леопольду не понравились парижане, то не выше он оценил и англичан: «Все они похожи на какие-то маски». Это не помешало путешественникам мгновенно приспособиться к моде этой страны: женщины купили большие шляпы под стать известным нам по портретам кисти Рейнолдса и Гейнсборо, которые давно уже не носили в Зальцбурге.

Как и предполагалось, прибытие маленького виртуоза вызвало большой шум, всем хотелось его увидеть своими глазами. XVIII век в Англии был великой эпохой «эксцентриков», «оригиналов». Врожденный и непреходящий интерес британцев к странностям и чудачествам в то время дошел до высшей точки: каждый пытался отличиться какой-то новой эксцентричностью, пусть даже достойной осмеяния, экстравагантностью. Кто-то не мог уснуть, если на прикроватном столике не было большого пирога с грушами. Некоторые дворяне обожали бокс так, что были готовы померяться силой с профессиональными боксерами. Другие коллекционировали самые неожиданные вещи, предавались невероятным или странным причудам. Сохранилось воспоминание об одном таком оригинале, собравшем множество табакерок, каждая из которых была предназначена для определенного времени года, определенной температуры, конкретного часа дня. Он утверждал, что однажды простудился потому, что вышел на мороз с крошечной табакеркой из полупрозрачного фарфора вместо большой из носорожьего рога.

Надо полагать, «вундеркинд» должен был понравиться этим любителям всего необычного. В рекламе, которую Леопольд делал своим детям, он представлял Вольфганга как «чудо природы», вроде некоего монстра или дрессированного зверя. Гораздо большее восхищение, чем музыкальный талант, думал он, вызовут трюки, которое он будет исполнять, его акробатика с клавиром или со скрипкой, искусные импровизации — одним словом, все то, что должно было заставить замереть с открытыми ртами аудиторию, в которой будет совсем немного настоящих ценителей музыки.

Действительно, английская музыка, в конце XVII и даже в начале XVIII века переживавшая удивительный подъем, теперь была в упадке. В 1695 году умер Генри Пёрселл, в 1623-м — Уильям Бёрд, в 1625-м — Орландо Гиббоне, в 1626-м — Джон Доуленд, и некому было их заменить. Еще жил единственный наследник великой английской барочной школы Томас Августин Арн; он писал оперы, в том числе Олимпиаду, которую Моцарты слушали в Королевском театре и высоко оценили. К тому же задававшее тон общество было мало заинтересовано в расцвете культуры и искусства. В дни, когда Моцарты сошли с парохода в Дувре, Лондон представлял собою причудливую смесь утонченности, насилия, аморальности, правдивое описание которых мы находим в мемуарах юного Босуэлла, на полотнах Хогарта и в Опере нищих. Дж. Гея и Дж. Пеггуша, производившей фурор на сцене Ковент-Гарден в тот самый момент, когда Моцарт пытался покорить английскую столицу.

Король Георг III, ганноверец по рождению, и королева Шарлотта Мекленбург-Штрелиц считались настоящими любителями музыки. Я хочу сказать, что они были людьми, любившими музыку как таковую, а не удивительное исполнение ее семилетним ребенком, интерес к которому был бы еще значительней, а исполнитель встретил бы куда больше аплодисментов широкой публики, если бы играл на скрипке, подвешенный вниз головой к какой-нибудь трапеции. Во дворце музицировали в семейном кругу, без соблюдения этикета, и король не считал для себя зазорным сесть рядом с Вольфгангом и переворачивать страницы нот. У королевы был приятный голос, она пела, а ребенок аккомпанировал ей на клавире. Потом он исполнил несколько дуэтов с известным флейтистом, чьей игрой восхищалась королевская чета. Наконец, зная, что Георг III страстно влюблен в органу Вольфганг играл для него и так великолепно импровизировал, что привел доброго монарха в полный восторг. Кроме того, ребенок исполнял aprimavista, как говорил его отец (с листа (ит). — Прим. пер.), все партитуры, которые ему приносили.

Покоренные доброжелательностью и простотой монаршей четы, Моцарты были очарованы проявлениями заботливого внимания, которым их окружили. С какой радостью и гордостью описывал Леопольд своим зальцбургским друзьям все свидетельства доброго расположения, каким они пользовались во дворце: «27 апреля мы пробыли в Сент-Джеймсском дворце, в обществе короля и королевы, с шести до девяти часов. Уже на пятый день после нашего приезда мы были приняты при дворе. Подарок составил всего двадцать четыре гинеи, но любезность ИХ Величеств была буквально неописуема. Одним словом, по манере обращения с нами короля и королевы никак нельзя было бы поверить, что они — король и королева Англии. При всех дворах, где нас до этого принимали, не было недостатка в любезности и внимании, во то было ничто в сравнении с тем, что ожидало нас здесь. Каждый день мы прогуливались в Сент-Джеймсском парке; Позавчера король с королевой приехали туда для прогулки в карете, и хотя мы были одеты совсем не так, как при посещении дворца, они нас сразу узнали и приветствовали. Король даже опустил стекло дверцы, высунул голову и, смеясь, делал нам всевозможные знаки головой и рукой, и все это предназначалось в основном маэстро Вольфгангу».

Действительно, маэстро Вольфганг завоевал сердца британских монархов. Чтобы засвидетельствовать свою признательность, Леопольд организовал большой публичный концерт в день рождения Георга, и именно по этому случаю Вольфганг сымпровизировал вариации на тему английского гимна, вызвавшие восторженное восхищение всех слушателей. Все шло как нельзя лучше, блестящее начало выступлений Моцартов произвело настоящий фурор, когда внезапно заболел Леопольд. О концертах больше не было и речи. Семья обосновалась в домике в Челси, который был тогда пригородом Лондона, и заперлась в нем на несколько недель.

Большие английские парки сыграли свою роль в становлении характера и эстетики Вольфганга, глубоко любившего и бессознательна поддававшегося формирующему воздействию английский природы, такой свободной и одновременно такой человечной. Была весна. Цветущие каштаны словно были одеты этажами огромных канделябров из цветов. По Темзе тихо скользили лодки. Словно некая звучная и изящная мелодия лилась из этих парков, столь непохожих на французские или немецкие, разбитые на манер французских, где растительность склоняется перед волей камня и человеческого разума. Здесь же свободно расцветала эта совершенно особая эстетика английского парка с его обширными полянами, усеянными группами деревьев, делянками романтичного леса, извилистыми тропинками, прудами и водопадами. Мы не находим в переписке Моцарта специальных описаний природы, пейзажей, но все его творчество пронизано их атмосферой. Шелест листвы высоких деревьев, журчанье потоков воды, холодная мягкость сияния луны, изливающей свою недосказанность на погруженные во мрак парки, овевают, к примеру, самые прекрасные страницы Свадьбы Фигаро или серенад, исполненных утонченного я таинственного очарования ночи. Природа не навязывает себя композитору, как это будет с позднейшими романтиками — скажем, в Лесных сценах Шумана или в Пасторальной симфонии Бетховена, — но присутствует всегда и везде осязаема. Она тонко согласуется с его переживаниями, радостными или трагическими, ассоциируется с его радостью и горем, и тогда мы понимаем — до какой степени он является современником Жан Поля, для которого природа, с одной стороны, музыка и поэзия — с другой, были неразделимы.

Моцарт и Жан Поль были двумя великими романтиками второй половины XVIII столетия, романтиками одинаковой манеры и в одном и том же смысле слова, углублявшими восприятие и любовь к природе, тесное единение человека с пейзажем, этим зеркалом, которому художник вверяет состояния своей, души и ту могучую, питательную божественность, в которой черпает силу для творчества. У первых романтиков, к которым прежде всего относятся Моцарт и Жан Поль, чувство природы, возможно, было более живым и активным, чем у тех, кто последовал за ними. Именно на протяжении ХVIII века рождается современный пейзаж в живописи — я имею в виду пейзаж, сотворенный страстью человека и гармонировавший с нею, но не в театральном духе великих барочных пейзажистов XVII столетия, прибегавших к своего рода драматической нереалистичности и приходивших в конечном счете к некоей новой форме искусственности и при этом убежденных в том, что действуют единственно верно, а в духе той эмоциональной насыщенности, которая поднимает эту материальную реальность над будничностью, инертностью и банальностью. Такие художники, как Ватто во Франции, Кох в германоязычных землях, являлись в XVIII веке настоящими проводниками этого соединения природы с человеческими страстями, которыми исполнены поэтика Жан Поля и музыка Моцарта.

Если бы кто-нибудь пожелал изучить подобное взаимное воздействие одних художников на других — поэтов, музыкантов и живописцев — в любую эпоху, он обнаружил бы одну и ту же позицию человека по отношению к осязаемой вселенной, переданную посредством разных форм творческого выражения. Не знаю, читал ли Моцарт автора «Flegeljahre» — ни одной книги этого писателя не значится в каталоге его библиотеки, разрозненной и проданной за бесценок после его смерти. Однако обращает на себя внимание очень значительная и глубокая аналогия этих двух умов, а некоторые страницы Жан Поля представляются прямыми литературными переложениями отрывков какой-нибудь симфонии, серенады или дивертисмента Моцарта, в особенности когда в текстах Жан Поля появляется один из любимейших Моцартом инструментов — флейта, для которой тот написал самые красивые и самые волнующие мелодии.

8 июля 1764 года Леопольд Моцарт сильно простыл. Ему предстояло провести вечер у лорда Сэйнса, а так как было воскресенье, он долго метался в поисках извозчика. Наконец он нанял портшез, в который усадил обоих детей, а сам пошел пешком, так как погода ему показалась хорошей. К сожалению, портшез в Англии — очень быстрое средство передвижения, а бедный музыкант к такой быстрой ходьбе был непривычен. Весь в поту он добрался до дома лорда Сэйнса, в гостиной которого все окна были открыты настежь. Вечер был холодный, на Леопольде была всего лишь легкая шелковая одежда. Домой он вернулся, дрожа от озноба, и слег с высокой температурой.

Среди навещавших его во время болезни — великий виолончелист, сын голландского еврея Сипрутини. Он осуждал веру своих «нелепых отцов», сообщает нам Леопольд Моцарт который тут же принялся за обращение заблудшего в католическую веру. У изголовья больного завязывались долгие теологические споры. Леопольд старался убедить своего собеседника вступить в лоно Церкви и пройти обряд крещения. На это уходило все время. К сожалению, таяли и деньги. Вся знать разъехалась по загородным имениям, и больше некому было давать концерты, разве что перед пустыми креслами. Парламент должен был вернуться с каникул 10 января, и ожидать возвращения в столицу друзей и покровителей Моцарта ранее этой даты не приходилось. Таким образом, только 15 февраля Моцарты снова смогли дать концерт, но он имел весьма относительный успех, потому что король отложил на два месяца возобновление работы парламента и все в это время по-прежнему оставались за городом. Моцарты грустили, лондонские осень и зима отразились на их здоровье совсем скверно: все они страдали от простуды. Однако Вольфганг по своей привычке усердно работал под руководством отца, едва тот поднялся с постели. В ноябре на полках лондонских музыкальных магазинов появился сборник Шесть сонат для клавира, которые можно играть под аккомпанемент виолы или поперечной флейты. Смиренно посвящаются Ее Величеству Шарлотте, королеве Великобритании. Сочинены И. Г. Вольфгангом Моцартом, восьми лет. Опус III, Лондон. Отпечатан для Автора и продается по месту его жительства в доме г-на Уильямсона, Трифт-стрит, Сохо. Это были пьесы, фигурирующие в каталоге Кёхеля под номерами 10, 11, 12, 13, 14 и 15. В благодарность за посвящение королева повелела вручить Вольфгангу пятьдесят гиней и любезное письмо.

Медленно текли месяцы. Как это уже было в Париже, интерес к маленьким Моцартам падал. Заболел король. Лишенная стимула, привносимого двором, интеллектуальная жизнь Лондона затухала, уступая место грубым и экстравагантным удовольствиям. Концерты почти прекратились. Новые заявки были большой редкостью, да и от уже объявленных концертов Леопольд был вынужден отказаться. Были исчерпаны и лондонские достопримечательности. Когда Леопольд решил показать детям Тауэр, Вольфганг больше не находил никакого удовольствия в том, чтобы слушать рычание львов, которых там держали и которые так испугали его при первом посещении. А деньги таяли невообразимо быстро.

С апреля 1764-го по июль 1765 года, когда они покинули Англию, Моцарты получили максимум того, на что могли рассчитывать во время своего пребывания в стране. Денежный доход не был значительным, с музыкальной же точки зрения этот период, наоборот, был одним из самых вдохновляющих и наиболее обогативших Вольфганга благодаря открытию им для себя сочинений Генделя, а также встрече с Иоганном Кристианом Бахом по его инициативе в Итальянской опере. Именно эти обстоятельства, которые оставят глубокий след во всем его творчестве, являются самым важным результатом почти полутора лет, прожитых в Англии, и Моцарты навсегда сохранил» признательность и расположение к этой стране, которой были столь многим обязаны.

Иоганн Кристиан Бах был младшим сыном Иоганна Себастьяна. В свои тридцать лет, в момент, когда с ним познакомился Вольфганг, он уже приобрел драгоценный опыт в Италии, прожив некоторое время в Милане, а также в Англии, с которой сроднился настолько, что его называли «лондонским Бахом». В отличие от своих братьев он не последовал родительскому образу жизни, а подчинился тяге к искусству изящному, легкому и необременительному, что, кстати, и объясняет его успех у британцев. Воспитывавшийся сначала в Берлине, у старшего брата Филиппа Эмануэля, учившегося в Болонье у знаменитого падре Мартини[9], он стал эклектиком, «космополитом», в равной мере в силу обстоятельств своей жизни и благодаря гибкости, с которой поддавался самым разнообразным влияниям, и умению извлечь выгоду из любых встреч.

Что касается Вольфганга, то встреча с Иоганном Кристианом Бахом, который был для него в равной мере как другом, так и учителем, наложила заметный отпечаток на его творчество, проявившийся почти во всех областях, но в особенности в фортепианной музыке, в симфонии и в концерте. Незадолго до того было изобретено фортепьяно — ударно-клавишный инструмент, который должен был окончательно заменить щипково-клавишный клавесин. И именно лондонский Бах ввел его в обиход в этом городе, и, по всей вероятности, именно он открыл его для Моцарта, который сразу же оценил перспективу чудесного обогащения клавесинной музыки. В том же Лондоне он познакомился с немецким музыкантом Карлом Фридрихом Абелем, преподавателем королевы Шарлотты. Абель и Бах не могли не оставить своего следа в творчестве юного Вольфганга, готового внимать урокам обоих превосходных учителей. Эти следы сохраняются и в сонатах, посвященных королеве, и в обеих симфониях, сочиненных в 1764 году (KV 16 и KV 19)

Всегда ли это влияние было благотворным? Может быть не всегда. Бесспорно, что «лондонский Бах» открыл Вольфгангу более широкие перспективы, богатые новыми возможностями, и что эти уроки, усвоенные после строгого отцовского обучения, придали его сочинениям большую легкость, гибкость, большую пышность, даже большее очарование. В конце концов не будем забывать, что в момент этой встречи ему было всего восемь лет, и если он что-то и заимствовал у младшего Баха с его поверхностным стилем, то это было вполне простительно для восьмилетнего ребенка. Следует учитывать и то, что возникшая привязанность к этому тридцатилетнему мужчине развивала, как это бывало с ним каждый раз, артистические узы, усиливавшиеся узами эмоциональными. Возможно, потому Мартини и Йозеф Гайдн были для него такими же превосходными друзьями, как Иоганн Кристиан Бах: они также оказывали влияние на талант музыканта. Заметим, наконец, что слабости Баха, если они у него были, следует отнести на счет общества, для которого он работал, а не на счет его собственного характера. Это хорошо видел Гирдлстоун: «Его публика требует от него развлекательной музыки, прогоняющей скуку; он боится всего серьезного и глубокого, «больших душевных потрясений» и, подчиняясь своему вкусу, изгоняет из галантной музыки минорный строй, который их выражает. Иоганн Кристиан написал несколько сильных произведений, таких, как Соната для фортепьяно до минор (ор. В. 6), но они редки, и в его концертах мы их не встречаем. Его музыка представляет собою последовательность изящных и утонченных мелодий, его аллегро приятны и жизнерадостны, его анданте, нежные, порой томные и идилличные, отражают пасторальную мечту, очаровывающую общество 1780 года. Его престо не страдают отсутствием энергии, но все это покрыто маской приятной безликости, отражающей поверхностность общества, для которого он писал, и редко позволяет проникнуть в мысль композитора. Иоганн Кристиан — это Моцарт, лишенный души, Моцарт, у которого сохранились только его внешние качества, изящество, чувство меры, без глубинных красот, делающих его бессмертным. Однако при всем этом отсутствии серьезности он владеет чувством формы и в особенности пропорции, более развитым, нежели у Карла Филиппа Эмануэля».

Иоганн Кристиан Бах был также и оперным композитором, и именно эта сторона его таланта принесла ему любовь англичан. Вольфгангу представился случай услышать в исполнении превосходной итальянской труппы Королевского театра его знаменитые оперы Адриан, Орион, Занаида; возможно, слушая именно эти прекрасные вещи своего друга, Моцарт открыл в себе призвание оперного композитора. Во всяком случае, в них можно было найти форму, акцент — я не берусь утверждать, что и саму формулу, — которые он использовал в своем творчестве, разумеется, преобразив и придав им необыкновенную красоту. К сожалению, оперы Баха, может быть несправедливо, преданы забвению. Визева и Сен-Фуа[10] прекрасно поняли, что «эта смесь неброской элегантности, мелодической чистоты, нежности, порой излишне расслабленной, но всегда очаровательной, это предпочтение красоты энергии драматического выражения или, скорее, эта постоянная задача удержать выразительность в границах красоты — все это пришло к Моцарту прямо из опер Баха. И он почти ничего другого к этому не добавил, кроме своего собственного гения, то есть секрета еще более совершенной красоты и искусства заставлять один и тот же язык передавать чувства более высокого накала. Во всем же остальном и несмотря на влияния, которые наложатся в будущем на влияние Баха, это искусство останется доминирующим до конца. До того, что в Милосердии Тита, последней итальянской опере, сочиненной накануне смерти, искусство Моцарта покажется нам непосредственным производным от арий из Ориона и Адриана, а также из других опер Баха, которые в дальнейшем он мог узнать и полюбить».

Одновременно с Олимпиадой англичанина Арна он слушал в Королевском театре итальянских композиторов — Венто, Пиччини, Джардини, Парадизи. Он даже завязал дружеские отношения с певцами, и, в частности, с двумя кастратами — Джусто Фердинандо Тендуччи и Джованни Манцуоли. Последний дал ему несколько уроков пения и, может быть, именно он открыл ему необыкновенную красоту человеческого голоса, необъятные возможности которого Моцарт лучше, чем кто-либо другой, лучше, чем сами итальянцы, сумеет реализовать в своих операх.

Манцуоли были присущи все положительные качества и все недостатки этой любопытной категории певцов — кастратов о которых Эйнштейн[11] сказал, что они были самыми значительными персонажами в опере XVIII века, подобно тому, как художники-декораторы были таковыми в опере XVII столетия. Больше, чем теноры, больше, чем primouomo, больше, чем primadonna, в театральной музыке того времени доминировал кастрат. Эти странные создания, чьи голоса отличались громадным диапазоном и чудесным тембром, привносили в жизнь артистов того времени свои капризы, склоку, зависть, свою роскошь. Рене Бувье в биографии кастрата Фаринелли, «певца королей», весьма остроумно говорит о «восстании птиц», имея в виду тиранию певцов, и в особенности кастратов, в театре. На чем держалось это их господство над музыкантами, либреттистами, декораторами и директорами театра? На неслыханной красоте голосов. «Они сохраняли до весьма почтенного возраста, — пишет Рене Бувье, — регистр от тенора до сопрано и могли, при соответствующей постановке голоса и минимально прибегая к фальцету, охватывать до четырех октав. Кроме того, они были способны, благодаря объему вдыхаемого воздуха, держать ноту дольше, чем любой нормальный певец. Именно это двойное свойство, диапазон регистра и длительность ноты, плюс гибкость и совершенно особенный резонанс голоса делали кастратов элитными певцами». В начале XVIII века кастраты, которых до того использовали исключительно в церковных капеллах, появились в мирских театрах сначала в Риме, по ордонансу папы Иннокентия XI, который прогнал со сцены певиц и заменил их кастратами. В 1686 году произошел скандал, всколыхнувший Вечный город: одна певица, по имени Джорджина, кружила головы всем мужчинам и провоцировала среди своих обожателей такие раздоры, что дело кончилось изгнанием ее из папского государства. За этой мерой последовала другая — изгнание женщин из театра. «Ни одно лицо женского пола не должно учиться музыке с намерением использовать свои знания для того, чтобы стать певицей», — объявил папа Клементий ХI. И всем было ясно, что какая-нибудь красотка, которая поет на сцене и при этом намерена сохранить свою добропорядочность, похожа на человека, желающего прыгнуть в Тибр и не замочить при этом ноги.

Это было победой кастратов, которые на некоторое время заменят женщин в римской опере и в течение всего XVIII столетия будут играть значительную роль в музыке театра. «Многие из них вели бурную сексуальную жизнь», — сообщает Рене Бувье. Писатель Шарль де Бросс (которого называли «председатель де Бросс») пишет, что один из них дошел до того, что потребовал от папы разрешения на женитьбу под тем предлогом, что операция была сделана ему плохо. Святой отец в ответ бросил: «Che si castri meglio(Пусть ему отрежут получше)». Ничего удивительного, что Вольфганг написал именно для Манцуоли две свои первые арии на итальянские слова — Va, dal furor portata(KV 21) и Conservati fedele(KV 23), поражающие красотой и силой.

1 августа 1765 года, получив приглашение принцессы Каролины Нассау-Вейльбург, которое было вручено нидерландским послом, семейство Моцартов отбыло из Англии. Снова проехав через всю Францию, они были вынуждены остановиться в Лилле, где Леопольд и Вольфганг проболели около месяца. Этот маршрут был не по вкусу отцу, который предпочел бы ехать обратно в Зальцбург через Милан и Венецию. Леопольд совершенно правильно считал, что для ребенка было бы полезнее приобрести некоторый опыт в Италии в дополнение к французскому и английскому, но он не решился пренебречь настойчивыми просьбами принца Оранского.

Переезд Дувр—Кале сопровождался хорошей погодой, что привело путешественников в прекрасное настроение. В Кале у них нашлось время навестить принца Круи и герцогиню де Монморанси, с которыми они познакомились в Париже. Потеряв таким образом четыре недели, они отправились в Гент, где остановились всего на один день, и довольно быстро проехали через Бельгию, удивившую Леопольда большим количеством белого и черного мрамора в церквах.

Мы уже хорошо знаем вкусы Леопольда, ни в чем не отличавшиеся от вкусов его современников, — отвращение к «бесконечным» пейзажам, презрение к «готическим» постройкам. В пути он пользовался путеводителем, в некотором роде «Бедекером» того времени, который тщательно изучал, прибывая в какой-нибудь новый город, следовал его рекомендациям и одобрял его оценки. В отношении к изящным искусствам он не отличался большой оригинальностью, хотя и выказывал довольно живой интерес к живописи. Он не пренебрегал собраниями картин, рекомендованными путеводителем, не проявляя при этом видимого интереса к средневековым мастерам, которых в то время как правило, игнорировали, но безмерно восхищался Ван Дейком и особенно Рубенсом, чье "Снятие с креста", которое он долго созерцал в Антверпене, превосходит, говорил он, всякое воображение.

И хотя наши путешественники, как и все их современники пренебрегали готическими церквами, они высоко оценивали находившиеся в них старинные органы. Вольфганг по своему обыкновению взбирался на кафедру всякий раз, когда это ему разрешали ризничий, и оглашал благородные своды своими импровизациями, в которых узнавалось бессознательное сродство со старым Бахом и его сыновьями. В гентском Сен-Бавоне, где они любовались полиптихом «Поклонение агнцу», в Антверпенском соборе, где бурными возгласами выражали свой восторг перед громадными полотнами Рубенса, так похожими на барочную оркестровку, они также весьма успешно «опробовали» орган.

Принцесса Каролина Нассауская и ее брат принц Оранский достаточно любили музыку, чтобы увидеть в Вольфганге нечто большее, чем просто чудо. И если чудо в нем и присутствовало, то оно состояло не в виртуозности, приобретаемой путем упражнений и железной дисциплины, которую Леопольд навязывал сыну; чудо было не в том, что Моцарт мог играть с листа трудные партитуры, что он импровизировал блестящие вариации или даже писал партии клавесина к соло для скрипки Генделя, как делал это в Лондоне к величайшему изумлению аудитории, ошеломленной акробатической техникой виртуоза. Чудо состояло в том, что восьмилетний ребенок был наделен такой гениальностью, что в нем рождались музыкальные идеи, отражавшие чувства, которые он еще не мог испытать, как если бы его вдохновлял весь самый полный и разнообразный опыт человеческой жизни. Чудом было то властное господство над миром звуков, та феерическая мощь, которые заставляли расцветать под его пальцами волшебное царство мелодий. К естественной детской прелести, которая могла быть присуща любому богато одаренному мальчику, выросшему в окружении музыки и слушавшему ее с рождения, незаметно для самого себя обретшему ухо и пальцы музыканта, добавлялись патетическая серьезность зрелого мужчины, любившего и страдавшего, солнечное сияние счастья, вся гамма чувств, ожидание которых уже жило в маленьком музыканте. Это чудо дополнялось его священной концепцией музыки, его интуицией, говорившей ему о том, что музыке принадлежит его судьба, что она расцветет в музыке, и через нее — романтическое чувство божественного опьянения звуками и преображение, которое совершалось, едва он вступал в этот волшебный мир. И при всем этом ему случалось соскакивать со своего табурета, чтобы поиграть с котом или с собакой, прервать сонату, чтобы просвистеть ее мелодию канарейке, набрасывать смешные рисунки на всем, что попадало под руку, распевать лишенные смысла фразы на какой-нибудь изысканно-изящный мотив, смеяться и паясничать подобно любому мальчишке, которым он и был в действительности. Мальчишка, как все другие, весельчак, непоседа, здоровый ребенок, по крайней мере до момента, когда эти путешествия прекратились из-за состояния его здоровья.

Представьте себе, какой могла быть жизнь восьмилетнего мальчика в эпоху, когда бесконечные поездки совершались в экипажах, опрокидывавшихся в снег, ломавших колеса и оси на рытвинах дорог. Для смены лошадей останавливались на случайных постоялых дворах, порой располагавших всего одной комнатой для всех проезжих, где хозяева укладывали на одну кровать как можно больше постояльцев. Согревались кто как мог, перед кухонным очагом; приезжали поздно вечером, уезжали на рассвете, ели что Бог пошлет. В городах все обстояло по-иному: музыканты оказывались в распоряжении любителей музыки, ожидая в передней, вместе со слугами, своей очереди играть. И при этом нужно было оставаться любезными и улыбаться, даже когда слушатели пренебрежительно болтали, хорошо если тихо, а то и во весь голос.

Леопольд учил сына сдерживать проявления естественного детского гнева, не давать себе воли отказываться играть в окружении развязной любопытствующей публики, когда на него смотрели как на дрессированное животное. После концертов были приемы, продолжавшиеся до позднего часа, во время которых бестактные люди позволяли себе, поддразнивать «маленькое чудо», толпясь вокруг него как около диковинного зверя в зверинце, а он должен был улыбаться, благодарить, отвечать на приветственные выкрики, целовать руки, спешить к инструменту по первому требованию какого-нибудь «мецената», играть и играть, тогда как утомленная публика даже не пыталась делать вид, что слушала его игру. Еда в самые разные часы дня, как и где придется, переходы из одного места в другое по улицам города под дождем и снегом за отсутствием экипажа, наем которого стоил слишком дорого, и при этом нужно было следить за тем, чтобы не испачкать шелковые чулки и туфли с серебряными пряжками…

Так Моцарты колесили по дорогам почти два года, когда Вольфганг заболел, причем более серьезно, чем в Париже Сразу же по приезде в Гаагу и Наннерль заболела воспалением легких. Оно было настолько тяжелым, что девочка чуть не умерла и к ней даже пригласили священника для последнего причастия. Одни в чужом городе, далеко от дома, теснившиеся в двух гостиничных комнатах, Моцарты приходили в отчаяние. Леопольд философскими увещеваниями старался подготовить жену и дочь к грозившему им фатальному исходу. В переписке этого доброго отца мы читаем странные вещи по отношению к больной: чтобы, как мы сказали бы теперь, поднять ее моральное состояние, он внушал ей мысли о том, что все в этом мире тщетно, одни лишь иллюзии, несбыточные мечты, суета сует… и что следовало считать счастливыми тех, кто смолоду избегал этой долины слез.

Несмотря на этот странный способ лечения, который мог бы отбить у больной девочки всякое желание жить, Наннерль поправилась, но зато слег Вольфганг, заболевший, как тогда говорили, «злокачественной малярией». Еще вчера такой энергичный, красивый ребенок похудел, обессилел, превратился в собственную тень. Его привели в это прискорбное состояние почти два года путешествий и принудительных концертов. Казалось, жизнь понемногу уходила из детского тела, опустошенного донельзя физической усталостью и пожирающей работой гения. Трудно сказать, изнуряла ли Вольфганга музыка в этот период или же, наоборот, придавала ему силы выжить. Все его остававшиеся силы были направлены на сочинительство музыки, и если, опасаясь, как бы работа не усугубила его болезнь, у него отнимали перо и бумагу, он переживал такой криз отчаяния, что приходилось их тут же ему возвращать, рискуя увидеть, как его убьет музыка.

В голове у него жужжала старая голландская бодрая, воинственная песня о Вильгельме, суровая и дерзкая, как гимн из Морских бродяг. Он сочинил вариации на тему этой мелодии для клавира (KV 32), своего рода Музыкальную галиматью, попурри, или quodlibet(лат. — что хочется, что угодно. Шутливая песенка, текст), подобно Баху, любившему придумывать и напевать такие песенки в кругу семьи в свободную минуту. Это попурри было признаком начала выздоровления: в нем звучит радость жизни, вновь обретаемая веселость, детское удовольствие от невинного музыкального шутовства. Так композиторы, одержимые своим требовательным и возвышенным искусством, усматривающие в музыкальных звуках священное предназначение, часто пользуются ими, чтобы выразить таким образом некую примитивную, шутливую легкость, всплеск жизни, раскованный и бурный.

Именно в этот период он написал все шесть сонат для клавира и скрипки (KV с 26 по 31), посвященные принцессе фон Вейльбург, а также очаровательную Симфонию Си-бемоль мажор (KV 22), с эдакой романтически нежной и ностальгической мелодией рожков и гобоев. После выздоровления дали несколько концертов, сначала во дворце, потом в театрах; вовсе не думая о том, что можно переутомить Вольфганга и Наннерль, едва вставших на ноги после тяжелой болезни, Леопольд снова отправился с ними в дорогу, избрав на этот раз самый долгий путь в Зальцбург, так как боялся предстать перед князем-архиепископом и старался всячески отдалить момент, когда придется выслушать его упреки. Они останавливались в каждом голландском городе, впрочем, не столько для отдыха, сколько для того, чтобы давать концерты.

А потом снова был Париж, куда они приехали 10 мая 1766 года. Париж, не обративший ни малейшего внимания на возвращение «чуда», которым так увлекался в прошлом году. За это время здесь вознесли на вершину популярности, а затем оставили в забвении много других артистов. Эффект удивления прошел, и на Вольфганга смотрели просто как на старого знакомого: он больше не вписывался в рамки злобы дня, но пока еще и не стал привычным. Трудно было определить его положение. Его достижениями умеренно вежливо восхищались, пригласили играть в Версаль, организовали несколько концертов, но никто не выражал никакого желания видеть этого ребенка обосновавшимся в Париже, делающим карьеру в столице. Уже через два месяца о нем больше никто не думал. К тому же концертный сезон заканчивался, и знать отправлялась на лето в свои имения. Моцарты в очередной раз упаковали багаж.

На этот раз было решено ехать через Швейцарию, чтобы дети могли подышать целебным горным воздухом. И они провели там почти три месяца. По-видимому, большим успехом в Швейцарии юные виртуозы не пользовались, так что их предусмотрительный отец не пополнил большими деньгами свою кассу, но пребывание там было чрезвычайно полезно для их пошатнувшегося здоровья, и они с новыми силами приехали в Донауэшинген, где их ждал князь Фюрстенбергский. Этот просвещенный, любезный дворянин жил в приятной резиденции, расположенной в очарованном городке, приютившемся между горными вершинами и поясом лесов. Любитель музыки, имевший прекрасную библиотеку и державший хороший камерный ансамбль, он был в восторге от того, что случай привел в его княжество это семейство музыкантов. Они пробыли там двенадцать дней, окруженные предупредительным вниманием; он засыпал их похвалами и подарками, не уставая слушать музыку; расставаться с ними ему было так грустно, что он со слезами провожал берлину, увозившую гостей.

Однако то ли Вольфганг не вполне поправился, то ли это новое путешествие его снова утомило, но через несколько дней после приезда в Мюнхен его почти на месяц уложил в постель приступ острого ревматизма. Он смог дать всего один концерт у курфюрста, перед тем как его комната в гостинице превратилась в больничную палату. Трудно беспристрастно судить о поведении Леопольда Моцарта: тепличная атмосфера, в которой он держал это крепкое, но все же уязвимое растение, каким был его сын, выходила за рамки разумной осторожности. Протестуя при всех обстоятельствах против «жертв», которых требовали от его детей, Леопольд совершал самую худшую из глупостей, таская их из одного города в другой, как это было до сих пор. Даже если считать, что их физическое здоровье от этого не страдало, что было, разумеется, не так, их нравственное равновесие подвергалось большой опасности. Окружавшие их аплодисменты, чрезмерные похвалы — это смешение восхищения и вульгарного любопытства могло избаловать даже самые совершенные натуры.