Глава пятая Возвращение домой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

Возвращение домой

Подводя материальный итог путешествия во Францию и Англию, Леопольд Моцарт насчитал доход в семь тысяч гульденов наличными плюс множество всякого рода подарков — от золотых часов, инкрустированных бриллиантами, до дешевых безделушек. Методичный в поездках, как и в обычной жизни, отец обращал внимание Вольфганга на достопримечательности стран, по которым они проезжали. Разумеется, этот педагог не мог упустить случая преподать маленькому музыканту некоторые полезные сведения по географии, истории, политической экономии и лингвистике. Распорядок был организован таким образом, что в течение этих месяцев жизни на колесах обычные уроки продолжались так же регулярно, как если бы это было в семейном доме. Во время долгих переездов в экипаже отец читал вслух книгу, служившую путеводителем, которую он горячо рекомендовал и своему другу Хагенауэру, «Исторические сведения и практические советы путешественникам» Иоганна Питера Виллебрандта, произведение, сообщавшее читателю за сорок пять крейцеров много драгоценной информации: «Если бы я допустил, чтобы дети хоть короткое время бездельничали, все пошло бы прахом». Он часто повторял, что «выработанная привычка подобна кольчуге». Нужно сохранять привычку к труду, где бы ты ни находился, даже будучи в дружеских отношениях с принцами и знатными вельможами. Благодаря суровой дисциплине, которой Леопольд подчинил своего сына, он не допустил опьянения Вольфганга успехом.

Музыкальный «багаж», который ребенок вынес из этих месяцев путешествия, был огромен: мало кто смог бы столько узнать за всю жизнь. Расширение его кругозора проходило в наилучших и притом самых разнообразных условиях, да еще и чрезвычайно быстро. Уроки Шоберта завершили формирование Вольфганга как превосходного клавириста. Иоганн Кристиан Бах посвятил его в различные тонкости симфонической музыки, о которых он до этого не имел понятия либо знал очень поверхностно. Он открыл для себя итальянскую оперу, сериа и буфф, и французскую комическую оперу. Уроки вокала кастрата Манцуоли развили в нем то необыкновенное чувство человеческого голоса, которое позволило ему написать самые прекрасные страницы из когда-либо написанных для певца, разумеется, не с точки зрения бель канто, но по силе патетического выражения всех человеческих чувств со всей полнотой страстности и с волнующей сдержанностью души, которая еще не решается отдаться, раскрывая глубочайшие тайны своего волнения.

В мелких германских княжествах, в Париже, Лондоне, Гааге он услышал, вероятно, самых великих артистов того времени и в десять лет приобрел, в дополнение к своему гению, исполнительскому и композиторскому мастерству, драгоценный музыкальный опыт, какого даже его отец не мог приобрести в течение долгих лет жизни в Зальцбурге. Годы путешествия — годы формирования: в десять лет маленький Моцарт познал все аспекты музыки своего времени И мог бы этим законно гордиться, если бы Леопольд, осторожный наставник, не повторял без конца в его присутствии: «Моему Вольфгангу нужно еще многому научиться».

Едва возвратившись в семейный дом, они с удвоенным рвением принялись за дело. Леопольд решил заменить собою всех учителей и стал сам преподавать сыну все необходимые дисциплины: грамматику, литературу, некоторые естественные науки, математику, иностранные языки, в особенности латинский, французский, английский и итальянский. Ребенок с большим усердием принялся за учебу. Он взахлеб читал все, что попадалось под руку, — от «Идиллий» швейцарского поэта Гесснера, в доме которого играл в Цюрихе на обратном пути из Нидерландов, до «Телемаха» Фенелона — парижского подарка, прекрасно изданного, в изящном переплете, — и до «Сказок тысячи и одной ночи» на итальянском языке.

Несмотря на сознание своей гениальности и на обязательства, которые она на него налагала, Вольфганг оставался ребенком в полном смысле этого слова. Его первый биограф Ниссен[12] рассказывает, что «он никогда не выказывал ни малейшего нетерпения, что бы ни приказал ему отец, и даже если и без того играл уже целый день, то возвращался к клавиру и играл столько, сколько от него требовали, сколько хотел отец. Он ни разу не заслужил ни малейшего телесного наказания. Он беспрекословно повиновался отцу и настолько был зависим от него, что никогда не положил бы в рот ни куска предложенного угощения, не испросив разрешения. Вероятно, он был слишком усерден в работе для такого хрупкого ребенка. Порой его приходилось буквально отрывать от инструмента. До конца жизни он сохранил эту способность к самозабвению…».

О том, насколько он обожал отца, такого строгого и требовательного, ничто не скажет лучше, чем маленькая церемония, повторявшаяся каждый вечер. Какими бы блестящими ни были его успехи, сколько бы ни доставалось ему аплодисментов, от которых у иного закружилась бы голова, даже когда ему было уже десять лет, укладываясь спать, отец и сын пели вместе «вечернюю песню». В каком возрасте он усвоил эту привычку? Вероятно, очень давно. Но по возвращении из Франции он еще оставался ей верен. Перед тем как уснуть, он напевал сочиненную им самим простую мелодию на какие-то не поддававшиеся пониманию слова: Оранья фигата фа марина гамина фа, которые, наверное, имели для ребенка некое таинственное, волшебное значение.

Происходило все это так: Леопольд поднимал Вольфганга на табурет, и они пели вместе, на два голоса, эту самую Оранью. Когда пение заканчивалось, отец целовал сыну кончик носа, после чего они спокойно засыпали.

«Кольчугой», в которую Леопольд заключил его после возвращения в Зальцбург, было изучение контрапункта. Отец заставлял Вольфганга усердно штудировать Gradus ad Parnassum Йоганна Йозефа Фукса, опубликованный на латинском языке в Вене в 1725 году, а на немецком, в переводе Миллера, в 1742-м. Именно этот перевод и читал Вольфганг. Воображение навело Вольфганга на мысль создать из трех голосов, которые ему было задано соединить, трех персонажей, разумеется, итальянцев: герцога Баса, торговца Тенора и сеньора Альто. Как в opera buffa или в фарсе венецианской комедии, эти три персонажа изображали чувства, страсти и приключения. Эта игра делала более занимательным решение часто изнурительно трудной и скучной задачи — вернее, она казалась бы скучной, если бы все, что было связано с музыкой, не вызывало у этого ребенка самого живого энтузиазма.

Отец поощрял его стремление сочинять музыку, так как хорошо понимал, что в десять лет Вольфганг уже больше не мог быть маленьким чудом. Как и то, что даже большого таланта, с каким он играл на органе, скрипке и клавире, тоже уже было недостаточно для того, чтобы выделить его из толпы очень хороших исполнителей, кочевавших от одного двора к другому в поисках какого-нибудь просвещенного князя или щедрого мецената. Разве во время этого путешествия, не встречали они многочисленных виртуозов, немецких либо итальянских, торчавших в передней какого-нибудь герцогского дома в ожидании возможной работы? В конце концов Вольфганг заслуживал большего. И если нам трудно различить подлинную искру гения в его парижских, лондонских и гаагских сочинениях, в которых еще чувствовалось влияние тех, кого он считает своими учителями, то совершенно очевидно, что он наделен такими выдающимися способностями, какие было бы абсурдно не развивать. «Господь в своей великой доброте к такому недостойному человеку, как я, — говорил Леопольд Моцарт, — наделил моих детей такими дарованиями, что, как бы я ни пренебрегал своим отцовским долгом, я всегда буду готов пожертвовать всем для их образования». Стремясь создать фундаментальную основу для развития этих чудесных дарований, он обязывает Вольфганга разучивать сочинения самых серьезных композиторов, самых строгих, часто и самых трудных, чтобы познакомиться со всеми сложностями музыкального письма. Относясь с пренебрежением к виртуозам легкой руки, природной элегантности, он упорно ведет его к сдержанности и строгости к самому себе. Они возвращаются к тетрадям Филиппа Эмануэля Баха, которые разучивали еще до поездки в Париж, к зальцбуржцу Сигизмунду, умершему за четыре года до рождения Вольфганга, солидностью которого, ясностью и силой восхищается Леопольд Моцарт, бывший одним из его друзей. «Кроме прямого подражания его стилю и приемам, — пишут Визева и Сен-Фуа в своем монументальном труде о Моцарте, — этот замечательный человек оказал очень глубокое влияние на формирование музыкального гения Моцарта, пропитав его, почти незаметно для него самого, некоей легкой мягкостью, одновременно обволакивающей и энергичной, исполненной хроматизмов и чувственных модуляций, но всегда связанной самым строгим и самым крепким классическим языком. Прочтите сборник Фарренка, серию прелюдий и фуг Эберлина, и вам покажется, что вы слышите Моцарта 1730 года: старый маэстро вносил «моцартовские» идеи и обороты в плотную ткань контрапункта Баха и Генделя».

В той же самой церкви, где исполнялись оратории Эберлина, маленький Моцарт сам дирижировал своей ораторией Долг Первой Заповеди (KV 35) 12 марта 1767 года. Текст был написан Якобом Антоном Виммером. Тремя месяцами раньше пелись две Licenze(KV 36), приуроченные к случаю: они были сочинены для именинных празднеств и дней рождения знатных персон, в частности князя-архиепископа. Оратории Михаэля Гайдна и Антона Гаэтана Адльгассера были даны одновременно с ораторией Вольфганга. Брат знаменитого Йозефа Гайдна, капельмейстер князя Эстергази, Михаэль занимал пост директора оркестра, концертмейстера и органиста собора на службе у князя-архиепископа. Он женился на певице из Зальцбурга Марии Магдалене Липп дочери органиста, наделенной великолепным голосом, Адльгассер, органист и композитор духовной музыки, был учеником Эберлина и унаследовал его стиль. В том же году Вольфганг также сочинил по приказу прелата музыкальную драму Аполлон и Гиацинт (KV 38), которую играли в университете, и великопостную кантату Погребальная музыка (KV 42), представляющую собою вокальный диалог между грешной душой и ангелом, желающим ее спасти.

Даже если влияние Хассе, Иоганна Кристиана Баха и Генделя еще узнаваемо в этих произведениях, написанных, чего не следует забывать, десятилетним мальчиком, то все же Вольфганг возвращается к зальцбургским учителям, вскормившим его с момента, когда он услышал первую музыкальную ноту. «Творчество местных мэтров, — как совершенно правильно замечает Паумгартнер, — и более всего Эберлина и Михаэля Гайдна, а также инструментальная музыка Зальцбурга уже вызревали в музыке Вольфганга. Теперь, когда Вольфганг узнал Шоберта и Иоганна Кристиана Баха, новые веяния, которыми был захвачен и Гайдн, находили более благодатную почву у «маленького чуда». И чем больше он снова акклиматизировался в Зальцбурге, тем больше чувствовал сродство с Михаэлем Гайдном и его специфически австрийским темпераментом».

Однако не прошло и года, как Леопольд, которому не терпелось показать в Вене все то, чего достиг Вольфганг за время, проведенное дома, задумал новую поездку в столицу. Была объявлена помолвка эрцгерцогини Марии Жозефы и короля Неаполя Фердинанда. Ожидались грандиозные свадебные торжества, в которых было важно участвовать Вольфгангу. Благодаря симпатии двора, а также дружеским связям, завязанным во время предыдущего пребывания в столице, было вполне вероятно, что вундеркинду, так восхитившему венцев в 1763 году, закажут какое-нибудь произведение. Кроме того, нельзя было допустить, чтобы он не участвовал в конкурсе композиторов и исполнителей, который должен был состояться в Вене в связи с тем же поводом. На этот раз перед жюри должен был предстать не вундеркинд и даже не виртуоз-клавирист, а композитор и симфонист.

И даже если первые симфонии, написанные в Лондоне, — Симфония Ми-бемоль мажор (KV16), сочиненная в декабре 1764 или январе 1765 года, а также Симфония Ре мажор (KV 19) — через полгода, — несут в себе следы Иоганна Кристиана Баха, то, как отмечает Сен-Фуа, «начиная с этого периода в творчестве Моцарта появляются анданте, которые при сохранении всех пропорций выражают самобытную поэтику его собственного гения с такой же энергией и мощью, как и самые высокие произведения периода зрелости». И неважно, что мы узнаем мимоходом темы того самого Карла Фридриха Абеля, с которым он также познакомился в Лондоне, видного композитора и одновременно виртуоза игры на виоле да гамба, или же стиль «лондонского Баха» — нельзя требовать от восьмилетнего ребенка, чтобы он бессознательно не подражал в какой-то мере мэтрам, которыми восхищался и над чьими примерами и уроками задумывался Но эти примеры и уроки настолько «сплавляются» в сознании Вольфганга с уроками Леопольда Моцарта, с музыкальной эстетикой Эберлина и с моделями Михаэля Гайдна, что в Симфонии Фа мажор (KV 76), написанной в Зальцбурге в конце 1766 или в начале 1767 года, как пишет Сен-Фуа, появляется вполне реальная и чрезвычайно живая оригинальность, освобождающаяся ото всех заимствований. И Сен-Фуа добавляет: «Вводя в симфонию менуэт, Моцарт тем самым дебютирует великолепным примером: в этом менуэте, сплавленном с трио, присутствуют доселе неизвестные широта и сила; он черпает их в своем собственном гении: пример таких мощных унисонов и такой прекрасной законченности заставляет задаться вопросом о том, благодаря какому внезапному озарению этот мальчик смог достигнуть такого результата. И финал, основной сюжет которого явно происходит от знаменитого французского танца гавота из Храма славы Рамо, также является его капитальной удачей, по своему значению по меньшей мере равной удаче первой части: ребенок применяет форму «куска сонаты», но не завершая к первому сюжету и заканчивая довольно длинной кодой, подобной той, которой заканчивается первая часть Симфонии Си-бемоль мажор, написанной в Гааге (KV 22)».

Вольфганг вез в своих папках партитуры Погребальной музыки, оратории Долг Первой Заповеди, лирической драмы Аполлон и Гиацинт, а также серенад и кассаций, которые написал во время пребывания в Зальцбурге. Серенады и кассации были пьесами, сочиненными к конкретному случаю, на заказ, и предназначенными для усиления эффектности официальных, а то и частных церемоний. В те времена в Зальцбурге не проходило ни одного университетского праздника, ни одного даже семейного торжества, которые не сопровождались бы музыкой. Серенады, как следует из самого их названия, играли по вечерам, обычно на пленэре; написанные для духовых инструментов, они носили скорее характер народной музыки и предназначались для кафе, кабачков, для узкосемейных вечеринок, на которых каждый член семьи вел свою партию — кто на флейте, кто на валторне, кто на фаготе. Другие, по форме более приближавшиеся к симфонии, игрались всего по одному разу, по случаю свадьбы, присуждения премии или приема в университете какой-нибудь персоны высокого ранга. Эти серенады состояли из строго определенного числа частей, одной из которых мог стать какой-нибудь небольшой концерт для солирующего инструмента или же с несколькими солистами. Вместо пяти частей, как в серенаде, кассация состояла из семи или восьми и исполнялась по тем же поводам, что и серенада, — на официальных обедах при дворе князя-архиепископа или в домах зальцбургской знати и на университетских церемониях. Менее серьезные, чем симфонии, отличавшиеся тональной свободой, и более непринужденные, серенады и кассации вполне отвечали музыкальным вкусам зальцбуржцев: им хотелось, чтобы эта музыка, которая, как уже давно чувствовал ребенок, превращалась у него в серьезную и почти драматическую, оставалась дивертисментом, украшением местных празднеств. Однако у него было простое и даже популярное качество доброго мальчика, которое заставляло его без усилий, интуитивно находить форму, примиряющую симпатии и предпочтения земляков, которым он должен был подчиняться в своих заказных произведениях, с характером собственного гения.

С этим багажом, который должен был показать меломанам Вены, насколько прогрессировал вширь и вглубь тот чудо-ребенок, кому они аплодировали пять лет назад, и отправился в путь Вольфганг вместе со всей семьей 11 сентября 1767 года. Той прекрасной осенью время путешествия было заполнено чередой запомнившихся событий, восхищавших ребенка. 12 сентября их пригласил на ужин прелат Ламбахского монастыря. Вечером следующего дня они прибыли в Линц и остановились в гостинице «Зеленое дерево». Монахи Мёлькского монастыря, вознесшего над Дунаем свои величественные стены, дышащие одновременно барочной и классической гармонией, залучили их на трапезу, после которой Вольфганг совершенно очаровал их игрой на органе в великолепной церкви в стиле рококо. В самой Вене радостным событиям не было конца: каждый вечер они проводили в опере, где по дням недели оперы-сериа чередовались с операми-буфф. В Партенопе Хассе они аплодировали кастрату Венанцио Рауццини и тенору Тибальди, а в особенности знаменитому французскому танцовщику Вестрису, хореографу, который сам танцевал совершенно поразительно. Хассе не переставал восхищаться изяществом и простотой Моцарта. «Он красивый, — говорил Хассе, — жизнерадостный, веселый и ведет себя так мило, что его невозможно не полюбить. Несомненно одно: если его развитие будет продолжаться как до сих пор, из него получится нечто удивительное. Однако отцу не следует его слишком баловать и перехваливать». Ничего подобного опасаться не приходилось: Леопольд Моцарт, как мы уже знаем, был слишком строгим и слишком требовательным педагогом, чтобы пробудить в ребенке дух комедиантства, что, впрочем, было совершенно чуждо его натуре. Автор Охоты одобрял достижения сына, но не забывал сопровождать все свои похвалы умалявшей их критикой и особенно предостережениями типа «нужно еще многому научиться». Это «многому научиться» чрезвычайно стимулировало усердие Вольфганга. Больше чем кто-нибудь другой, основываясь уже и на собственном опыте, он был уверен в том, что гений развивается только трудом. Его не отталкивали скучнейшие этюды, так как он понимал, что они необходимы для совершенствования таланта. Чтобы вооружить этот гений самыми исчерпывающими и разнообразными выразительными средствами, нужно было подчиниться суровой дисциплине Gradus ud Parnassum Фукса и контрапункта.

Счастливо начавшееся пребывание в Вене было безжалостно омрачено катастрофой: от оспы умерла эрцгерцогиня Мария Жозефа. На австрийскую столицу обрушилась опаснейшая эпидемия, повергшая в ужас и отчаяние всех тех, кто с радостью ожидал свадебных торжеств, до которых оставалось всего несколько дней. Наннерль и Вольферля также настигла эта беда, хотя родители из предосторожности увезли их из Вены, где бушевала страшная болезнь. Бежав в Ольмюц, они воспользовались гостеприимством декана собора, графа Подстадского, который храбро предложил свой кров бедолагам-музыкантам. Вольфганга болезнь не обезобразила, хотя оставила на его лице свои следы на всю жизнь. Целых десять дней его несчастное личико, такое доброе и веселое, оставалось до того распухшим, что почти не было видно глаз, и он стал практически слепым. Заразились они от сына ювелира, у которого снимали квартиру.

Наконец 10 января 1768 года Вольфганг почувствовал себя настолько хорошо, что можно было подумать о возвращении в Вену. Эпидемия подходила к концу. Двор еще был в трауре, но город уже вернулся к нормальной жизни. Как только Вольфганг стал хорошо видеть и почувствовал в себе достаточные силы, чтобы работать, он снова принялся сочинять музыку. Написанная в Ольмюце Симфония Фа мажор (KV 43) звучит как победная песня выздоровления. Пережитый страх и слезы, пролитые по многочисленным усопшим, изменили характер жителей Вены. Вернувшийся в столицу Леопольд был удивлен и потрясен тем, что «дела идут не лучшим образом». Его разочаровывает отношение публики. «Венцы в общем, — пишет он, — совершенно не проявляют желания видеть серьезные и разумные вещи и даже не имеют о них ни малейшего представления. Хорошо известно, чего они хотят — и это ежедневно подтверждает состояние театра, — глупых комедий, танцулек, дьяволов, колдунов, призраков, волшебства, видений, Гансвурста, Липперля и Бернардона». Это персонажи из австрийского народного фарса, подобные Арлекину, Панталоне, Бригелле и Тарталье в итальянской комедии дель арте: Гансвурст — это Пульчинелла, смесь лукавства и наивности. В этом маленьком добром человечке, жизнерадостном весельчаке, нередко склонном к грубым шуткам, несущим, впрочем, в себе народную мудрость и крестьянское здравомыслие, узнается австрийский юмор. Бернардон — еще один гротескный персонаж, созданный за несколько лет до этого актером Йозефом Феликсом Курцем и сразу же ставший одним из любимцев публики.

Бернардон и Гансвурст вызывали взрывы хохота не только у простого народа, но даже у благородной публики, что возмущало Леопольда Моцарта: «Дворянин с грудью, полной орденов, будет аплодировать и смеяться до потери сознания, слушая это шутовство, тогда как во время самых серьезных сцен, самых волнующих эпизодов он продолжает во весь голос болтать со своей соседкой, мешая всем окружающим». Неудачи его раздражают: по возвращении из Ольмюца он представился двору, но императрица больше не хотела музыки. Она больше не ходила ни в Оперу, ни в Комедию, и образ ее жизни стал настолько же далек от мира, насколько он не поддается описанию, замечает Леопольд. Рекомендательные письма Гримма не помогали. Овдовев, императрица уступила власть своему сыну Иосифу II, который, глубоко опечаленный смертью сестры, решил навести порядок в государственных финансах, главным образом в ущерб артистам, получавшим пенсию по повелению императрицы, и не думал ни о чем другом, кроме режима экономии. Он был хорошим музыкантом, как мы видели выше, но новые обязанности, которые на него возлагало управление государством, были слишком тяжелы для этого нерешительного, неуверенного в себе человека, исполненного лучших намерений в социальной и политической областях; однако, подобно всем нерешительным людям, он выказывал одновременно и неловкость, и надменность, и слабость, и некоторую грубость. «Император внес нас в Книгу Забвения, — стенал Леопольд, — и считает, что платит нам сверх меры, благосклонно давая аудиенцию».

Тем не менее недостатка в персонах, проявлявших к ним интерес, отнюдь не было. Леопольд перечисляет их с несколько снобистской снисходительностью: герцог фон Браганц, Жозефа фон Гутенберг — «левый глаз» императрицы, граф фон Дитрихштейн, который «может все при императоре», князь Кауниц. Но беда в том, что они в данный момент не могут ничего сделать для Моцартов: Кауниц так боится оспы, что вообще больше не хочет никого видеть, другие — один Бог знает почему! Леопольд не упускает случая обвинить также и музыкантов, которые видят в Вольфганге соперника и воздвигают на его пути всевозможные препятствия.

Нет сомнений в том, что Моцарт-отец поддается своему желчному характеру, когда утверждает, что, за исключением больного Вагензейля, запершегося в своем доме и лишенного возможности чем-либо помочь, его собратья не думают ни о чем другом, как нагадить им любыми возможными способами. Послушать его, так сам Глюк, несмотря на вполне сносный характер, величие гения и высокие человеческие достоинства, якобы плел интриги против Вольфганга. И наконец, как теперь поставить оперу-сериа? Для этого просто нет певцов; по этой же причине Альцеста Глюка исполнялась певцами оперы-буфф, впрочем, превосходными: Гаратоли, Гарибальди, Бальони, Полини, Лаши, Поджи. Именно из-за того, что больше невозможно найти исполнителей для серьезного произведения, Глюк создает оперу-буфф Парис и Елена, премьера которой состоится 30 ноября 1770 года.

Однако император был не настолько безразличен, как казалось разочарованному отцу. То ли он искренне восхищался гением Моцарта и хотел дать ему воспользоваться шансом в состязании с известнейшими музыкантами, то ли был раздражен слухами об интригах, он решил показать, что оставался единственным хозяином, и заказал Вольфгангу оперу Притворная простушка (KV 51). Леопольд сделал все возможное, чтобы добиться благосклонности итальянца Джу-зеппе Аффлиджо, управляющего обоими венскими театрами — Бургтеатром и Кертнер-тор-театром. Официальный либреттист Марко Кольтеллини предоставил текст по К. Гольдони, разумеется буфф, на довольно скромную тему — «притворная простушка». Речь в нем идет о Гиацинте, красивой девушке, которая ведет хозяйство двоих своих дядей, старых холостяков Полидоро и Кассандро. У нее есть горничная Нинетта, прототип Деспины в опере Так поступают все. В доме селится направленный на постой венгерский офицер Фракассо вместе с денщиком Симоном. Нетрудно представить себе дальнейшие события. Оба дяди возражают против брака Гиацинты и Фракассо, влюбленных друг в друга. Тогда приглашают сестру офицера, Розину, эта "притворная простушка" кружит головы обоим старикам, а после бегства Гиацинты, которая благодаря помощи Розины уехала, прихватив деньги, коварная соблазнительница женит на себе Кассандро.

Притворная простушка, хотя и не является шедевром Моцарта, превосходит обычный уровень современной ему оперы-буфф. Петь должны были самые лучшие артисты. К сожалению, эта постановка так и не состоялась. Нам точно не известно, кто был организатором этого провала, очень болезненного для Вольфганга и еще больше — для его отца. Началось все с задержек в работе, по-видимому по вине Кольтеллини, что помешало выпустить оперу, как было задумано, к Пасхе. Постановку отодвинули до Троицы, но к тому времени возникли новые препятствия. «За это время все композиторы, и прежде всего Глюк, — рассказывает Леопольд в письме к Хагенауэру от 30 июля 1768 года, — сделали все, чтобы помешать успеху этой оперы. Против нас восстали и певцы, и оркестр. Певцов, которые едва знали свои ноты и были вынуждены заучивать их только на слух, подучили заявить, что они не могут петь написанные для них арии». Один из биографов Моцарта, Альфред Эйнштейн, допускает, что в этом была доля правды, так как Вольфганг к тому времени еще не имел достаточного опыта работы для голоса и впервые взялся за это лишь при написании такого трудного произведения, как опера-буфф. Ему пришлось несколько раз переделывать некоторые арии по требованию Лаши, певшего партию венгерского офицера; для Полидоро он написал арию, которая была переработкой отрывка из его духовной оратории Долг Первой Заповеди. Более удачными оказались женские арии — влюбленной Гиацинты и Розины, для которой он написал прекрасную колоратуру.

«Музыкантов оркестра убедили заявить, что они против того, чтобы оркестром дирижировал мальчишка. При этом одни утверждали, что музыка никуда не годится, другие — что она не соответствует словам и разрушает просодию, потому что Вольфганг недостаточно хорошо знает итальянский язык». Нашлись также и недоброжелатели, сравнившие партитуру с написанной в 1764 году оперой Сальвадоре Перилло на оригинальный текст Гольдони, который переделал по-своему Кольтеллини; эта жалкая переработка была поставлена в Венеции, в театре Сан-Моиссо, и не имела успеха.

«Узнав об этом, я немедленно принял меры к тому, чтобы стало широко известно мнение об этой опере восхищенных ею достопочтенного музыканта Хассе и великого Метастазио во всеуслышание заявивших, что из тридцати исполняемых в Вене опер нет ни одной, которая была бы столь хороша, как опера моего сына. Прошел слух о том, что автором был не сын, а отец, и на этот раз мне пришлось заткнуть рот клеветникам. На глазах многочисленных свидетелей, а именно капельмейстера Бонно, Метастазио, Хассе, герцога Браганца и канцлера Кауница я открыл том произведений Метастазио на первой попавшейся арии и передал его Вольфгангу, который тут же взял перо и написал импровизацию на тему этой арии с полным инструментальным сопровождением». Сделав все возможное для восстановления справедливости, оскорбленный отец имел несчастье обвинить Глюка, по-видимому, основываясь на злонамеренных россказнях, целью которых было создать композитору как можно больше врагов. Некоторые недоброжелатели якобы говорили — и это представляется вполне правдоподобным, — что было бы странно видеть, как двенадцатилетний ребенок дирижирует своей первой оперой, стоя за тем же пюпитром, за которым всего несколькими месяцами раньше великий Глюк в зените своей славы дирижировал Альцестой.

Желая утешить ребенка, которого постигло такое разочарование, император сделал ему заказ по подсказке отца Игнация Пархаммера, на деньги императора заканчивавшего перестройку сиротского приюта. Была построена новая часовня, которую должны были освятить 7 декабря 1768 года. Вольфгангу было поручено написать для этой церемонии Торжественную мессу, которая в каталоге Кёхеля значится под номером 49 (обычно ее называют Приютской мессой). Получил он заказ и на музыку в совсем другом жанре: предложил ее написать не иезуит, а известный доктор Месмер, живший в то время в Вене; он был знаменит тем, что открыл явление гипноза, что наделало много шума. Он попросил Моцарта написать для зеленого театра, который он распорядился построить в своем великолепном парке, произведение, соответствующее живописности ландшафта.

Когда мы слушаем Бастьена и Бастьенну (KV 50), исполняемую, к сожалению, довольно редко, нужно представить себе пейзаж, среди которого играли эту оперу и для которого она была написана. Вообразим себе один из тех уже романтических садов, в которых некая тревога, ностальгия так тонко гармонировали с изяществом рококо. Театр Месмера, должно быть, был похож на театр в парке Мирабель, где Бастьена и Бастьенну дают в наши дни. Нежная мягкость ночи, тысяча свечей, язычки пламени, дрожащие под легким ветерком, шелест листвы высоких деревьев — все то что мы слышим в последнем акте Свадьбы Фигаро, — служили обрамлением этого прелестного произведения. Цветущие партеры, статуи, беседки, высокие таинственные каштаны, аллеи с рядами факелов, по которым движется самая элегантная, самая утонченная публика — в противоположность тому, что писал о вендах ворчливый Леопольд Моцарт. Пьесу играли 1 октября 1768 года, роскошной осенней ночью, чуть прохладной, ровно настолько, чтобы дамы могли похвастаться своими манто и шарфами вокруг обнаженных плеч.

Этот сюжет, заимствованный из Деревенского колдуна Жан Жака Руссо, по-видимому, своей наивностью соблазнил детский ум Вольфганга, и ему оставалось лишь отдаться насмешливому и нежному вдохновению, чтобы написать прелестную партитуру. Она отвечала тому предромантическому, а может быть, проромантическому отношению к природе, которым искренне прониклось общество второй половины XVII века, несомненно уставшее от чрезмерных утонченностей, усложненности мысли и чувств. Необычная свежесть, пронизывающая музыку, объясняет тот огромный успех, который она вызвала, и это было не самой последней причиной желания публики увидеть, как двенадцатилетний мальчик в красивом костюме и с инкрустированной эмалью шпагой дирижирует небольшим оркестром в обрамлении темной зелени парка, разбитого великим гипнологом.

В зингшпиле Бастьен и Бастьенна мы обнаруживаем что-то от манеры Хиллера и еще некоторое французское влияние — Шуриг уловил его главным образом в увертюре, — возможно, унаследованное от опер Дуни, Филидора и Монсиньи, которые Вольфганг слышал во время пребывания в Париже. Триумф этого изысканного произведения утешил Вольфганга, тяжело переживавшего провал Притворной простушки. К тому же последней предстояло быть поставленной в Зальцбурге сразу же по возвращении автора в родной город и, по желанию, выраженному князем-архиепископом, ко дню рождения прелата, 1 мая 1769 года. Для этой постановки в епископском дворце специально построили театр; партию Розины пела жена Михаэля Гайдна Мария Магдалена Лишь Так Зальцбург утешил самого блестящего из своих сыновей после абсурдного отказа Вены в постановке Притворной простушки.

Потом Моцарт сочинил Мессу Соль мажор (KV 49), еще одну ре минор (KV 65), и знаменитую мессу Отче наш До мажор (KV 66), которую юный маэстро подарил своему другу Доминику Хагенауэру, сыну того самого Хагенауэра, которому Леопольд регулярно посылал свой путевой дневник. Юный Хагенауэр только что стал священником. Он очень любил музыку и с огромным волнением слушал под сводами старой церкви Св. Петра звуки инструментов оркестра, которым дирижировал маленький Вольфганг. В первых духовных произведениях, сочиненных в этот венско-зальцбургский период, чувствовалось влияние Эберлина и Хассе. Характер этого влияния очень хорошо определил Бернгард Паумгартнер, когда писал: «В отличие от строгой зальцбургской традиции венский стиль предпочитал пышную растянутость и отличался смешением отдельных редко однородных элементов старого контрапункта Фукса или Кальдары с эффектным духовным искусством современных неаполитанцев. Именно в этом необычном, совершенно барочном смешении стилей, уже довольно далеком от прежней религиозной музыки, написаны вообще все мессы юного Моцарта». Таким образом, итог этого периода весьма значителен и отмечен печатью самого высокого качества. Вольфганг возвращается в Зальцбург после шестнадцатимесячного отсутствия бесконечно более богатым, чем был, когда уезжал. Не в смысле денег, хотя его доходы отнюдь не были малы: они позволят ему предпринять в следующем году поездку в Италию, которая станет необходимым дополнением к его образованию. Уже в Вене Моцарт предвидел своего рода синтез австрийского разума и неаполитанского духа. Он добавил к нему глубоко «серьезную» черту зальцбургской школы, непреложно верным которой оставался его отец, — строгость; он будет и впредь упорно прививать ее сыну.

Характер мальчика изменился мало: в нем сохранилась та смесь серьезности и детскости, которая всегда придавала ему совершенно необычное очарование. «Ему не хватало только личного опыта и зрелости, естественной для мужчины, чтобы постепенно освободиться от всего того, чему он научился у других, и довести до совершенства дарования, являвшиеся его собственным достоянием. Процесс этой эволюции растянется на десятилетний период, постепенно сметая до основания романтическую легенду о не по годам раннем совершенстве Моцарта, а также рассеивая другую — о безмятежной аполлоновской гармонии всей совокупности его творчества. Представляется значительным тот факт, что мучительная идея Бури и натиска захватывает юного гения только в двадцать лет — то есть вовсе не так рано, и это совпадает с кризисом, который окончательно откроет ему путь к совершенству. В период, предшествовавший этим событиям, мы видим его законодателем современного искусства. Вторая зрелость углубляет его произведения и делает их творчеством вечным, идеальным плодом его эпохи» (Б. Паумгартнер).

Мы уже говорили о следах различных влияний на Моцарта как в духовной музыке, так и в симфонической, в музыке для театра: Хиллер, Хассе, Эберлин, Иозеф Гайдн, Михаэль Гайдн… Но к ним следует добавить и еще два имени: Глюк и Пиччини. Известно, какой размах приняла во Франции «война глюкистов и пиччинистов»: кто был с одним, тот выступал против другого. Эта форма конфликта между артистами, непримиримого, слепого, является особенностью Франции, где люди охотно восстают против кого угодно. В действительности же это противостояние является совершенно абсурдным, потому как автор Альцесты был мэтром в своем жанре, а автор Cecchina ossia la buona figliola — в своем. Можно и, вероятно, даже нужно было, не беря ничью сторону, любить и восхищаться и тем и другим.

Именно так и поступал Моцарт со всей широтой его ума и щедростью его чувствительности. В отличие от своей эпохи, отвергавшей холодную «классику» в произведениях кавалера Глюка, Вольфганг восторгался его операми, в особенности Альцестой, которая была поставлена 16 декабря 1767 года в Вене и которую он, следовательно, услышал во всей ее первозданности. Опера эта была принята довольно прохладно, что оправдывает обвинение, выдвинутое Леопольдом Моцартом против венской публики в том, что ей нравятся только шутовство да простые, грубые эффекты. К сожалению), Леопольд сам не понял этого шедевра: отец и сын в этих обстоятельствах придерживались совершенно различных мнений. Может быть, враждебность Леопольда по отношению к Глюку происходила не столько из-за того, что он искренне думал, будто блестящий мэтр мог плести интригу против его сына, сколько от неспособности понять и оценить такое произведение, как Альцеста. Я думаю также, что если; Вольфганг был настолько захвачен этой оперой, что ставил ее выше всех сочинений Глюка, то это было потому, что она вызвала эхо из самых глубин его души, то романтическое звучание, которое, таким образом, уже присутствовало и в нем самом. Слова Шурига: «Самый гениальный из Бури и натиска — это Глюк…» — чрезвычайно многозначительны: весьма вероятно, что Моцарт это слышал, и именно по этой причине ему был так дорог автор Орфея.