ГЛАВА ПЯТАЯ ПО ПУТИ ДОМОЙ
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПО ПУТИ ДОМОЙ
Стоило Нушичу летом 1917 года уехать из Барбаста, как снова начались неприятности, снова одолели его прежние тоскливые мысли. Особенно сдала Даринка, от которой осталась только тень. Самого Нушича мучили ревматические боли.
Нушичи перебрались в Женеву. На всякий случай он отправил все рукописи в сербское посольство в Париже, а оттуда получил телеграмму, что паспорт с швейцарской визой ему выдадут в Экс-ле-Бене, неподалеку от границы.
До Экс-ле-Бена супруги добирались по югу Франции, делая многочисленные пересадки. Для Нушича это было невыносимым испытанием.
По рассказам дочери писателя и воспоминаниям ее мужа, драматурга Миливое Предича, Ага очень любил путешествовать. Но всякий раз с ним случалась «дорожная лихорадка». Если он выезжал во вторник, то еще в воскресенье начинал спрашивать, упакованы ли вещи, хотя брал с собой лишь небольшой чемоданчик да несессер. На вокзал он обычно приезжал часа за три, всех дергал, без конца посылал узнавать, к какому перрону подадут поезд…
Во Франции то было время Мата Хари, время всеобщей шпиономании, время многочисленных документов, справок, облав.
В городе Сете требовалось пересесть в поезд, который отходил через двадцать пять минут. Нушич посадил в него Даринку, а сам побежал компостировать билеты.
В кассе потребовали, чтобы он показал паспорт. Нушич стал объяснять, что паспорт он получит в Экс-ле-Бене, но у него есть телеграмма из посольства и другие документы. И… о ужас! Ага обнаружил, что чемоданчика, в котором он хранил документы и деньги, при нем нет. Украли!
Нушича препроводили в жандармский участок при вокзале. К этому времени двадцать пять минут, остававшиеся до отхода поезда, уже истекли, и Нушич представлял себе состояние Даринки, которая сидит в поезде, уносящем ее к Марселю, без мужа, денег и документов.
Старший жандарм выслушал Нушича с сочувствием и стал расспрашивать подчиненных, не видели ли они чемоданчика, описание которого дал этот растерянный иностранец. Один из жандармов сказал, что он только что видел такой чемоданчик у пассажира, выходившего из вокзала.
Нушич в сопровождении двух жандармов выскочил из вокзала и помчался по улице. Как это обычно бывает, за ними увязалась толпа. Все с гамом догнали вора, который оказался почтенным гражданином, а чемоданчик его нисколько не походил на нушичевский. Толпа излила на Нушича свой гнев, и он устало побрел обратно к вокзалу.
У входа его встретил сияющий старшой, сообщивший, что чемодан найден и настоящий вор дожидается в участке очной ставки.
Жандарм добавил, что вор по-французски не говорит, но в чемоданчике у него оказались документы на имя Нушича. «Вот это полиция!» — подумал Нушич.
Жандарм распахнул дверь, и Нушич увидел… собственную жену.
— Бранислав, ради бога, объясни, чего хотят от меня эти люди?
Совершенно сбитый с толку, Ага долго не мог уразуметь, что чемоданчик все время оставался у госпожи Даринки, что с собой он его не брал.
— Est-ce votre valise?[28] — спросил жандарм.
— Oui, c’est ma valise, mais… c’est aussi ma femme[29], — ответил Нушич.
Еще через полчаса Нушич сидел с жандармом в привокзальном кафе и подводил под недоразумение теоретическую базу.
— Вы женаты? — спросил он жандарма.
— Женат.
— Ну, тогда вы все поймете. Это, дорогой, нечто вроде самовнушения. Оно возникает из-за постоянных женских страхов и недоверия. Уже и сам перестаешь надеяться на собственную память и забываешь, что с тобой только что было. Видите ли, брак у меня здоровый, нормальный. Вечерком поговорим с женой о том, что ей готовить завтра на обед, сыграем в карты и спать… Жена дремлет, а я листаю газеты, которые днем только так, мельком, проглядел. Когда меня начинает клонить ко сну, я сворачиваю газеты, кладу их на столик и гашу лампу. Сперва, разумеется, надо найти удобное положение для сна. Переворачиваюсь на любимый бок, подтыкаю подушку и начинаю потихоньку дремать… Только стану засыпать, и в это самое мгновение, ни раньше, ни позже, жена меня сквозь сон спрашивает: «А ты входные двери запер?»
Жандарм, внимательно слушавший Нушича, вдруг оживился, и хлопнул его по плечу:
— Точно! То же самое и у меня бывает!
— Вот видите, — продолжал Нушич. — Только погодите, еще не все… Я отвечаю жене, что запер, ведь я точно помню это. Но тут, дорогой мой, меня начинает грызть червь, который называется сомнением. А действительно ли я запер дверь? «Конечно, запер», — говорю я себе. Но червь грызет: «А может, это было вчера или позавчера?» Сна как не бывало. Вижу я, что борьба с самим собой ни к чему не приводит, вылезаю из постели, иду к двери и убеждаюсь, дверь заперта… Вот это и есть самовнушение.
— Поистине, все как есть, в точности! — говорит жандарм и смеется.
— Теперь вам понятно, почему так случилось? — спрашивает Нушич.
— Понятно, понятно, — отвечает жандарм, не подозревающий, насколько лукав и находчив его собеседник, которого он всего полчаса назад видел совершенно растерянным и подавленным.
* * *
Сербское посольство должно было переслать рукописи Нушича в Женеву дипломатической почтой. По-видимому, Нушич боялся еще и того, что при провозе рукописей через границу могут возникнуть непредвиденные осложнения. Однако посольство послало пакет не с курьером, а почтой, и посылка в дороге пропала.
7 декабря 1917 года Нушич послал письмо в Париж. Но не послу, которому он уже устал писать, а своему другу писателю Ристе Одавичу. Письмо было похоже на крик отчаяния.
«Я в Албании доверил часть рукописей одному албанцу, объяснив ему, что такое рукописи, и он понял. Королевское же сербское посольство не могло этого понять…». Он называет посольских бюрократов преступниками. Дипломатические курьеры привозят и брюки господ депутатов и женские панталоны, только рукописи сербского писателя нельзя было доставить в сохранности. «Тьфу! Как это постыдно и отвратительно!»
Нушич перечислил, что было в пакете. И уже одно перечисление говорит о том, как много и упорно работал писатель во Франции.
«1. „Тибалская княгиня“. Оригинал и перевод на французским язык.
2. „Страстная неделя“. Драма в четырех действиях, о нашем отступлении.
3. „Мировая война“. Комедия в одном действии.
4. „Ne d?sesp?re jamais!“ Одноактная комедия на французском языке.
5. Три одноактных пьески на тему „Наши дети“.
6. „Под лавиной“. Трагедия сербского народа. Четыре сотни страниц большого формата. Роман или, скорее, очерк о нашем отступлении.
7. Заметки, сделанные во время отступления, и некоторые документы.
8. Все мои заметки о наблюдениях во Франции.
9. Последние письма Бана, в том числе и то, что он мне написал с поля боя, когда лежал окровавленный. Оно было реликвией в моем доме, иконой, перед которой жена зажигала лампаду…
Как мне быть теперь, что ты мне советуешь делать? Если мои рукописи и в самом деле пропадут — а это вероятнее всего, — клянусь тебе, что больше никогда ни слова не напишу. Я принял такое решение после смерти Бана, но друзья уговорили вернуться к работе, и в ней искать утешения. Разумеется, эти друзья не приняли во внимание сербского посольства, когда думали, что работа принесет мне утешение. Ты не представляешь, какие гибельные последствия будет иметь для моей семьи эта трагедия, небольшая по сравнению с прежними, но, словно капля воды, переполнившая чашу. Я болен, из-за этого я серьезно болен. Врачи, которые меня смотрели, определили сильную душевную депрессию. Прописали мне спокойствие, легкую пищу, запретили алкоголь, курение, кофе и любые волнения… С моей женой еще хуже, она совершенно сломлена, у нее даже, как мне кажется, появляются нехорошие мысли. Вот уже десять дней, как она ничего не ест и не спит. Не раздевается, не ложится в постель, а сидит дни и ночи на стуле.
И знаешь, в чем причина? В пакете были письма Бана, и в том числе его окровавленное последнее письмо, написанное за два часа до смерти. Оно было для моей жены святыней, оно было алтарем, иконой, перед которой она каждый день зажигала лампаду, оно было могильным холмом, над которым она каждый день плакала и который украшала цветами. То, чего не сделали ни болгары, ни австрийцы, сделали сербские варвары-бюрократы — отняли у нее, уничтожили могилу, могилу единственного сына.
Роман „Под лавиной“ я посвятил Бану. Он, в сущности, должен был стать плитой на могиле сына. Писал я его мучительно, вкладывая отцовскую боль… На гонорар от книги я хотел перенести прах сына и построить над его могилой часовенку. Даринка это знала и с трепетом следила, как продвигается работа. Сломленная, она ободряла меня, заставляла работать, писать, строить часовенку для нашего сынка. И по мере того, как книга росла под моим пером, росло и утешение в ее душе. И когда я закончил роман, она успокоилась, утешилась. И теперь… этот храм ее и моего единственного сына разрушают варвары-бюрократы, и поверь, я предвижу это, она погибнет под обломками. Я предвижу это!»
В посольстве к бесконечным просьбам и требованиям Нушича относились несерьезно. Даже острили по этому поводу. Нушич просил Одавича учинить розыск пакета, умолял обратиться к самому французскому министру путей сообщения…
Через несколько месяцев стараниями Одавича пакет все же был найден и вручен владельцу.
Получив свой военный дневник, Нушич продолжал работать над книгой о страшных днях отступления сербской армии.
Завершил он свой роман уже в Риме, куда перебрался из Женевы. Собственно говоря, романом книгу можно назвать лишь условно.
Это, скорее, гигантский очерк, если возможен очерк объемом в два тома. В письме из Рима (25 июля 1918 года), направленном начальнику штаба сербского Верховного командования, Нушич задает ряд вопросов об операциях, проводившихся во время войны, и в шутливой форме высказывает интереснейшее соображение по поводу книг, которые пишутся по следам событий.
«Мы, писатели, представляем собой страшную опасность, когда дорываемся до исторического предмета. Мы не дожидаемся, пока история перемелет событие, не берем его в готовом виде, чтобы замесить на нем легенду, а хватаем его, спешим опередить историческую науку и рассказываем все по-своему. Опасность тем более велика, что рассказ распространяется в народе быстрее исторической истины, которая, обычно запаздывая, уже неспособна вытеснить то, что мы рассказали. Оттого-то у нас в истории и путаница, внесенная устными рассказами и эпосом, который и поныне наука не может опровергнуть… Я в состоянии совершить подобное же преступление, если вы вовремя не схватите меня за руку…».
В конце 1918 года Нушич вернулся на родину. В Галиполи, где он присоединился к дочери и зятю, зашел итальянский пароход, направлявшийся в Дубровник. Ага с Даринкой сели на него, пересекли Адриатическое море и тотчас через Сараево выехали в Белград. Как только была починена дорога на Скопле, он отправился к месту прежней службы, где стал собирать труппу и собственные рукописи.
Даринка выехала в Приштину, чтобы разыскать могилу покойного Джордже. На улице ее случайно увидел тот албанец, в доме которого Нушич бросил на полу рукописи.
— Госпожа, зайдите ко мне, — сказал приштинец. — Когда вы отсюда бежали, то побросали какие-то бумаги. Я их собрал и сохранил.
Среди прочего госпожа Нушич привезла и «Подозрительную личность».
Рукописи, оставленные в Призрене, погибли. А всего за время войны у Нушича пропало семь пьес, не считая других произведений.
Во временном здании театра у оккупантов была конюшня. Нушич выпросил солдат, которые очистили здание, но для представлений оно все равно не годилось. Тогда он выехал в Белград, чтобы похлопотать о кредитах на постройку нового театра, а заодно и о собственном жалованье, которое во время войны сократили так, что он с семьей едва перебивался.
«До сих пор, — говорилось в его прошении, — я не предпринимал никаких шагов не потому, что мне хватало сокращенного жалованья (о том, насколько было мало жалованье, свидетельствуют мои нынешние долги за границей), просто я терпеливо ждал возвращения в Сербию…».
В Скопле Нушич уже не вернулся. Его неожиданно назначили начальником только что созданного отдела искусств при министерстве просвещения, но уже не Сербии, а Соединенного королевства сербов, хорватов и словенцев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.