Глава 6 «Я рад, что он уходит, чад угарный». Н.Г.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

«Я рад, что он уходит, чад угарный». Н.Г.

В августе 1918 года был оформлен официальный развод Ахматовой и Гумилева, а в декабре того же года она заключила брак с Шилейко. Через год, в конце 1919 года, Шилейко и прописанную к нему жену попросили освободить помещение во флигеле национализированного дворца.

Анна Андреевна нашла выход — устроилась на работу в библиотеку Агрономического института и получила от работы комнату. Туда и заявился бездомный Шилейко. Пришлось оставить — не гнать же на улицу законного мужа. У него оказался огромный багаж — стопки увязанных веревкам книг. На улице мела метель, и, стоя на коленях, он спешно обмахивал драгоценные издания облезлой шапкой. Анна смотрела, как на полу растекается лужа, но даже не встала с топчана, на котором проводила большую часть свободного времени. Голод отнимал силы и желание двигаться. Невероятно, что когда-то она могла часами бегать на лыжах с Недоброво. Вот под таким снегом…

— Анюсечка, помоги, там соседи ругаются, что дверь на лестницу открыта, — взмолился взмыленный Шилей.

Она нехотя поднялась и пошла через темный, пахнущий застарелым жареным салом коридор к лестничной клетке. Подняла вязку книг и, шатаясь, закусив губу, потащила ее в комнату.

…Как раз в этот морозный декабрьский день в солнечном Бахчисарае, в доме, убранном оранжерейными гиацинтами — лиловыми и синими, умирал Николай Владимирович Недоброво. Анна ничего о судьбе бывшего друга не знала, а он не знал, что стало с ней. Заставлял себя не гадать, как сложилась судьба Анны Андреевны, где она теперь — с Анрепом или, может, с Гумилевым? Предположить, что исхудавшая Анна, жмурясь от головокружения, помогает новому мужу затаскивать в комнату по темному коммунальному коридору связанные бечевками книги, он, конечно, не мог. В тот миг, когда на подушку Николая Владимировича вдруг легло пятно яркого солнца, он понял, что это знак — призыв. Вдохнул последний раз, попытался сжать руку Любови Александровны и навсегда закрыл глаза. Синева его ввалившихся глаз, так поражавшая ее в последние дни, особенно яркая, оттененная лиловыми тенями на фарфоровом лице, погасла. Настала чернота, словно во всем мире выключили свет. Любовь Александровна потеряла сознание.

Ясновидение Анны не принесло ей весточку от Николая Владимировича, лишь на душе было тяжко и горько.

— Ну, ничего, устроимся, — огляделся Шилей, отдуваясь после перетаскивания тяжелого чемодана. Чемодан был старый, пахнущий плесенью из каких-то графских кладовок. Смутно в углу просматривался тисненный золотом герб Шереметевых «Deus conservat omnia» — «Бог сохраняет все».

События последних лет — буржуазная революция, отречение Николая Второго, Октябрьский переворот, Гражданская война, разруха, мучая страхом, голодом, холодом, не зацепили Музу Ахматовой, не заставили «стать летописцем утрат» и, к счастью, «провозвестником светлого будущего». Социальные потрясения — не ее стихия, романтическое упоение химерами — презренный жанр. Жизнь — какая она стала — вошла нарастанием тревоги и боли в ее лирику. Анну, наполненную тоской и ужасом, ее «смуглая Муза» не лишила голоса. Лишь бы только возобновили работу издательства.

С началом НЭПа издательская нива оживилась. Ожила и Анна. Весной 1921 года вышел сборник ее стихотворений «Подорожник» тиражом в тысячу экземпляров. Стопки белых книг красовались на подоконнике. Одна — распакованная — прямо на столе вместо букета цветов.

— А ты умничка, Анюшечка, хоть денег за эти книжки и на колбасу приличную не хватит. Наскреб последние на «собачью радость».

— Возьми, купи себе, что захочется. — Она бросила кошелек на стол.

— Вот мы и литературой кормимся. — Шилей стал пересчитывать бумажки. — Я много не возьму — на пропитание. — В последние месяцы он стал говорить с юродствующими интонациями. — Рассуждаю так, что Блоку твоему поболе отваливают за добрую службу. Ведь он как старается: русскую революцию приветствует, в комиссии по расследованию преступлений царского (заметь!) правительства работает, и еще написал поэму «Двенадцать»! Прорвало гения.

— Гнусная эпитафия. И себе, и своим героям, да и заказчикам. — Анна ушла на кухню и вернулась с графином воды. — Кипяточку согрей, зябко.

Шилей достал свою неизменную спиртовку:

— Честно говоря, не совсем ясно, как эта «совесть Российская», «душа наша чистая» — Александр Александрович Блок — сподобился оправдывать и даже приветствовать поэтически, разумеется, бессудные расстрелы и грабежи! А во главе революционного сброда матросни пьяной и прочих Катек кощунственно поставил Иисуса Христа!

— Гумилев говорил, что этой своей поэмой Блок вторично распял Христа и еще раз расстрелял Государя! — Анна отодвинула в сторону лежавшие на грязной клеенке беленькие сборники. Этому ассирологу ума хватит колбасу на ее стихах резать. Причем со своих талмудов пыль стирает, а ее труд и не считает за книги.

— Эх, безрассудный наш Николушка — так на рожон и лезет со своими монархическими убеждениями. И в личных беседах, и на литературных вечерах провозглашает! — Сорвав обложку с книжки Анны, он скрутил ее, поджигая от спички спирт.

Анна открыла рот, но от возмущения слова застряли в горле. Только и смогла выдавить:

— Вон! И чтобы никогда, нигде на моем пути! — Царственным жестом она распахнула дверь и навсегда выдворила Шилейко, швырнув вслед шматок ливерной колбасы.

О смерти Модильяни Ахматова узнала случайно. В один из январских вечеров 1920 года открыла старый европейский журнал по искусству и увидела маленький некролог, где сообщалось о невозвратимой потере для живописи — скончался хороший художник. Снились ей дурные сны с присутствием ее Амадея, хотя и думала о нем мало.

Проводив Анну в страну, где вскоре произошел переворот, Модильяни понял: встретиться им не придется, эта страница его жизни перевернута. Спустя год он увлекся двадцатилетней девицей Жанной Эбютерн. Они стали жить вместе, и осенью 1918 года Жанна родила Модильяни дочь. Художник был счастлив, наконец-то он обрел семью и долгожданный покой. Однако силы его, подрываемые наркотиками и алкоголем, таяли с каждым днем. В конце 1919 года Модильяни сильно простудился и спустя месяц умер. Обезумевшая от горя супруга, уже восемь месяцев носившая под сердцем второго ребенка, не смогла пережить смерть любимого. Она выбросилась из окна на следующий же день, поскольку хотела уйти из жизни вместе с Амедео.

Анна сопоставила темные знаки сна с горькой информацией, полученной от парижских знакомых, решила, что все предвидела заранее, еще увидав тогда его оборванную линию жизни. Вздохнула, зажгла свечу и мысленно поставила на этой истории крест. К счастью, у нее была Муза — ей и вменялось хранить архивы памяти до надлежащего случая.

А вот обрыв линии жизни на еще одной знакомой ей ладони настораживал. Эх, Николушка, боевая головушка, не найти тебе здесь магов в пурпуровых хитонах. Ох не найти… Тихо чеканя слова, она прочла вслух стихотворение, которое совсем недавно пришло ей по почте. Она удивилась, увидав почерк Николая. А на вложенном в конверт листе были стихи, так точно отражавшие бродившие сейчас в ней темные предчувствия.

«…Мы с тобой раньше часто говорили об этом — о шестом чувстве… Все бродило, бродило во мне, как вино в бочке, и вдруг — написалось».

Прекрасно в нас влюбленное вино

И добрый хлеб, что в печь для нас садится,

И женщина, которою дано,

Сперва измучившись, нам насладиться.

Но что нам делать с розовой зарей

Над холодеющими небесами,

Где тишина и неземной покой,

Что делать нам с бессмертными стихами?

Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.

Мгновение бежит неудержимо,

И мы ломаем руки, но опять

Осуждены идти все мимо, мимо.

Как мальчик, игры позабыв свои,

Следит порой за девичьим купаньем

И, ничего не зная о любви,

Все ж мучится таинственным желаньем;

Как некогда в разросшихся хвощах

Ревела от сознания бессилья

Тварь скользкая, почуя на плечах

Еще не появившиеся крылья, —

Так век за веком — скоро ли, Господь? —

Под скальпелем природы и искусства

Кричит наш дух, изнемогает плоть,

Рождая орган для шестого чувства.

«Эх, Николушка, буйная головушка… — Анна вложила листок в конверт и сунула его в томик Пушкина. — Быть тебе в истории поэзии в первых рядах. Живи только, покоритель мустангов и красных комиссарш…»

Ахматова словно вынырнула из топи: она свободна, и она — писатель! В июне издательство «Петрополис» устраивало вечер встречи с авторами. За последние годы это был первый светлый день в жизни Анны Андреевны — день торжества. Как казалось — начало нового этапа. Она ощущала себя легкой, грациозной и почти нарядной в синем платье, выменянном Валей на толкучке за колечко. Стоя в кружке поздравлявших ее, Анна наткнулась взглядом на прислонившегося к колонне Гумилева. Выражение его лица — мечтательно-настороженное и азартное одновременно, как у державшего прицел охотника, — было знакомо ей. Увидав бывшую жену, радостную, торжествующую, Николай внезапно ощутил внутри пульсацию новых стихов. И замер, боясь расплескать. Только бы не спугнуть, дать им простор произрасти — сила, кажется, рвется недюжинная.

Он слегка удивился, узнав в окрыленной надеждами женщине Анну. Попытался восстановить в душе отголосок прежних чувств, расковырять рану, хоть и затянувшуюся давно, но начинавшую ныть при любом соприкосновении с ней. И вот — ничего! «Все сметено могучим ураганом». Только бьются в висках скорбные строки. О, это, похоже, погребальный плач по его чувствам к Анне — долгим, мучительным попыткам обрести цельность вдвоем.

В ночь после этой встречи он написал:

Я рад, что он уходит, чад угарный,

Мне двадцать лет тому назад сознанье

Застлавший, как туман кровавый очи

Схватившемуся в ярости за нож;

Что тело женщины меня не дразнит,

Что слава женщины меня не ранит,

Что я в ветвях не вижу рук воздетых,

Не слышу вздохов в шорохе травы.

Прощание с умершей страстью стольких лет оказалось символическим: это были последние стихи в жизни Николая Степановича. Как и последней была мимолетная встреча с Анной, ее ясновидением, как прощальная, впрочем, не отмеченная.

Его арестовали в ночь с 3 на 4 августа. В день ареста Гумилев, знавший, что за ним следят, провел последний вечер литературного кружка, окруженный влюбленной в него молодежью. Он был оживлен, в прекрасном настроении, засиделся, возвращался домой около двух часов ночи. Девушки и молодые люди провожали его. Около дома его ждал автомобиль. На квартире была засада.

В тюрьму Гумилев взял с собою Евангелие и Гомера. Не думал, что жить ему остается несколько дней, но и не сомневался, что смерть не упустит столь близкой встречи. До сих пор нет единой версии причастности Гумилева к заговору. Существуют подозрения, что Таганцевское дело было фальсифицировано ЧК с целью убрать лидера петроградской молодежи, каковым к этому времени стал Гумилев. Об этом говорит и отсутствие следствия, и поспешность расстрела без предъявления вразумительных обвинений.

В последние годы на родине Гумилев много работал: редактировал рукописи в издательстве Горького «Всемирная литература», читал в Институте искусств молодым поэтам теорию и практику стихосложения. И главное — активно писал и выступал на собраниях творческой молодежи. Успешная деятельность в многочисленных поэтических школах и студиях (современники замечали, что те, кто побывал на гумилевских семинарах, навсегда погибли для «пролетарского искусства»), блестящие выступления на поэтических вечерах, наконец, завоеванный им пост главы петроградских поэтов, когда он при баллотировке обошел А. Блока, сделали популярность Гумилева огромной… История с выборами «главы поэтов» была довольно знаменательной. Супруга Блока Л. Менделеева с театральным пафосом прочла поэму «Двенадцать» на общем собрании поэтического цеха. Свист и гиканье заглушили последние кощунственные строки. Блок, должный выступать следующим, с трясущейся губой повторял: «Я не пойду, я не пойду!» Гумилев, насмешливо глядя на дрожащего классика, сказал: «Эх, Александр Александрович, написали, так и признавайтесь, а лучше бы не писали». И вышел вместо него на эстраду. Он спокойно смотрел на бушующий зал «своими серо-голубыми глазами. Так, вероятно, он смотрел на диких зверей в дебрях Африки, держа наготове свое верное нарезное ружье». И когда зал утих, стал читать свои стихи. Чтение сопровождалось бурными аплодисментами. Затем умиротворенный зал согласился выслушать и Александра Блока. Но ставка Блока на лидера петроградских поэтов была проиграна.

Очевидно, советским руководителям явно мешал кумир молодежи, не желавший принять советскую идеологию, да еще открыто объявлявший себя монархистом. Операция ликвидации была подготовлена заказной статьей Блока «Без божества, без вдохновенья», направленной против акмеистов и, главное, Гумилева. За Николаем Степановичем была установлена открытая слежка, друзья советовали немедленно уехать, но «конквистадор» шел навстречу опасности. О мужественном поведении Гумилева в ЧК ходят легенды. Он был спокоен при аресте и при допросах — так же спокоен, как когда стрелял львов, водил улан в атаку, призывая к верности своему Государю. Перед расстрелом Гумилев написал на стене камеры: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь».

Сергей Бобров, поэт-футурист, кокаинист и большевик, рассказывал о последних минутах жизни Гумилева: «Знаете, шикарно умер. Я слышал из первых уст. Улыбался, докурил папиросу… Даже на ребят из особого отдела произвел впечатление… Мало кто так умирает…»

Мать Гумилева так и не поверила, что ее сына расстреляли. До последних дней своей жизни она верила, что он ускользнул из рук чекистов и уехал на Мадагаскар.

10 августа на Смоленском кладбище хоронили Блока. Огромная толпа, много знакомых лиц. Жаркий день с короткими грибными дождиками. В природе радость жизни. Вспомнив тот ноябрьский день визита к Блоку, Анна поняла, что тогда уже похоронила его в своем сердце. Потому такими странными казались последующие случайные столкновения с ним на вокзале или на станции — Блок словно выныривал из небытия, на мгновение скользнув в ее орбите, и пропадал. Теперь уж пропал навсегда…

— Анна Андреевна, что-то слышно от Николая Степановича? — шепнул ей в щеку кто-то из общих знакомых.

— Что слышно? — не поняла Анна.

— Так вы… Вы же, очевидно, не в курсе. Отойдемте в сторонку.

У ограды чужого надгробия, изображавшего скорбящего над мраморной плитой ангела, Анна узнала, что Гумилев арестован.

— Это какая-то ошибка! — горячо заявила она. — Он ни в чем плохом не может быть замешан! — Доброжелатель лишь криво улыбнулся и исчез в толпе.

Анна, не интересовавшаяся баталиями на политической арене, напоминавшими какую-то тараканью возню, не могла понять, что произошло. Конечно же — ошибка! Герой войны, поэт, человек кристальной честности… В ближайшие дни она пыталась выяснить, в чем дело, куда идти жаловаться. На нее смотрели как на ребенка, предлагали выпить воды и успокоиться, а потом приглушенным голосом просили:

— Не надо никуда ходить, дорогая Анна Андреевна! Не надо вам сейчас вообще мелькать. Сидите тихо в своей библиотеке и поменьше рассказывайте о бывшем муже. Время такое.

Утром 1 сентября «Правда» сообщила о раскрытом силами ВЧК контрреволюционном заговоре. Были расстреляны участники петроградской боевой организации. В списке уничтоженных врагов народа под тридцатым номером значился Н. С. Гумилев.

Его расстреляли еще 24 или 25 августа, где-то в районе станции Бернгардовка под Петроградом, в долине реки Лубья. И никакой могилы — общая братская яма…

Анна не могла смириться с произошедшим. Африканские людоеды, поле боя — все что угодно, но так… Она поняла вдруг, что Гумилев — главный человек в ее жизни, что ворох обид, взаимонепониманий, раздражения, навалившийся за годы совместного бытия, — нелепость! Нелепость, которую, увы, уже нельзя исправить. Только написать:

Что лучшему из юношей, рыдая,

Закрою я орлиные глаза…

Тот день, когда на афишной тумбе она прочла в расклеенной газете о расстреле Гумилева, стал переломным в судьбе Ахматовой. Ее жизнь повернулась в другое русло, и она сама стала иной. Горести любовных разлук и предательств, выступавшие как высшая мера мучений души в ее прежних стихах, теперь понизились в ранге. Анна узнала, что такое — расстаться навек. Это и есть высшая мера. Расстаться, не успев ничего толком объяснить, понять. Только теперь стало ясно, что значил для нее этот такой неудобный, такой невозможный для семейного счастья муж. Рядом был огромный человек, огромный поэт, так, собственно, при жизни и не узнавший славы. Да и любви, о которой настойчиво и слишком красиво грезил…

Николая Степановича убили в самом расцвете его таланта; каждый новый сборник его стихов был новой гранью его творчества, новой вершиной, им завоеванной, и бог весть каких высот достигла бы русская поэзия, если бы Гумилева не вырвала из жизни Петроградская ЧК.

Александр Блок тяжело умирал от застарелой болезни сердца, незадолго до смерти его воспаленным мозгом овладела навязчивая мысль: надо уничтожить все экземпляры поэмы «Двенадцать», из-за которой многие русские люди перестали подавать ему руку. Ему чудилось, что он уже уничтожил все экземпляры, но остался еще один, у Брюсова, и в предсмертном бреду Блок повторял: «Я заставлю его отдать! Я убью его». Нам неизвестно, сколь мучительна была насильственная смерть Н. Гумилева, но зато мы знаем, что умер он так же мужественно, как и жил: никого не предав, не оговорив никого из друзей и знакомых, не попытавшись спасти свою жизнь ценой подлости, измены, позора.

Гибель Гумилева потрясла русское общество, уже привыкшее с февраля 1917 года к бессудным расстрелам, убийствам на улицах, на дому и в больницах, а с 1918 года — к казням заложников, к так называемому «красному террору». После долгих лет забвения Николая Гумилева, сопровождавшихся посмертно лживыми обвинениями поэта и искажением исторической правды, мы еще не вполне ясно осознаем, что для многих современников его смерть была равнозначна смерти Пушкина. Известие об аресте Гумилева вызвало в литературных кругах шок. Несмотря на всю рискованность такой акции, группа литераторов обратилась к советскому правительству с письмом в защиту Николая Гумилева. Ходили легенды, что якобы Максим Горький лично ездил в Москву к Ленину просить за него. Даже после расстрела многие не могли поверить, что советская власть решилась уничтожить поэта.

Интеллектуальная элита Петрограда не оставила без внимания казнь Гумилева. В Казанском соборе была заказана панихида. Фамилия его, конечно, не называлась, но всем были понятны слова священника: «Помяни душу убиенного раба твоего, Николая, о коем проходит сея служба». Несколькими днями позднее была проведена еще одна панихида — в весьма популярной в народе Спасской часовне Гуслицкого монастыря, которая находилась на Невском проспекте перед портиком Перинной линии (ныне не существующей). Часовня была битком набита людьми, пришедшими отдать дань великому русскому поэту. В толпе неузнанной осталась худая, изможденная женщина в черном платке, надвинутом чуть не до бровей. Бледные ее губы были плотно сжаты, а глаза сухи.

Красный комиссар Лариса Рейснер, женщина поистине легендарной и героической судьбы, послужившая прототипом знаменитого Комиссара в «Оптимистической трагедии» Всеволода Вишневского, с конца лета 1920 года — жена командующего Балтфлотом Федора Раскольникова, была одной из ярчайших фигур в столице. В 1917 году, после разрыва с Гумилевым, Лариса примкнула к революции, к самым верхам власти. В это время в голодном Петрограде, в трудный момент для семьи Гумилевых, она хотела взять на воспитание Леву — сама пришла к Анне, рассказала ей все о своих отношениях с Николаем Степановичем и просила разрешить ей помочь. Анна доброжелательно приняла гостью, но от помощи отказалась. Известие о смерти Гумилева оказалось для Рейснер страшным ударом…

Анна Андреевна получила от нее письмо лишь осенью 1921 года: «…Злосчастная судьба! Если бы я была в Петрограде, то наверняка смогла бы спасти Николая Степановича! В эту жаркую дыру (мой муж с весны назначен послом в Афганистан) скорбное известие пришло лишь через несколько недель. Никогда не прощу себе, что ничего не смогла сделать для его спасения…» Позже мать Ларисы переслала Ахматовой письмо дочери: «Если бы перед смертью его видела — все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть (…) Девочку Гумилева — возьмите. Это сделать надо — я помогу (…) Если бы только маленькая была на него похожа». Речь шла о дочери Гумилева с Энгельгарт, которую та собиралась отдать в приют.

Ахматова положила в старую сумочку оба послания — она отнесет их на кладбище, когда найдется могила. Но могила так и не нашлась. К скорбным «документам» Анна добавила и свой — записанное по памяти стихотворение Николая «Заблудившийся трамвай», появившееся на свет все в том же роковом 1921 году:

В красной рубахе, с лицом, как вымя,

Голову срезал палач и мне.

Она лежала вместе с другими

Там, в ящике скользком, на самом дне.

. . . . . . . .

Смерть в дому моем,

И в дому твоем, —

Ничего, что смерть,

Если мы вдвоем.

А в подвал памяти занесла еще одну свою клятву. Обдирая в кровь руки, ржавым гвоздем выскребла на кирпичной стене на веки вечные слова:

Пока не свалюсь под забором

И ветер меня не добьет,

Мечта о спасении скором

Меня, как проклятие, ждет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.