«НА ЗЕМЛЕ ВЕСЬ РОД ЛЮДСКОЙ ЧТИТ ОДИН КУМИР СВЯЩЕННЫЙ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«НА ЗЕМЛЕ ВЕСЬ РОД ЛЮДСКОЙ ЧТИТ ОДИН КУМИР СВЯЩЕННЫЙ…»

До весны 1944 года в лагере почти не было евреев. Быть-то они были, но уже успели исчезнуть. Исчезли — и следа не осталось… Уцелели только четыре хороших мастера. Держались они замкнуто и скромно, растворившись в общей массе рабочих команд. Начальство, казалось совсем забыло о них.

Но с весны 1944 года начался массовый наплыв евреев в Штутгоф. В первую очередь привезли литовских евреев из шяуляйского и каунасского гетто: мужчин и женщин, стариков и детей.

Перед отправкой в лагерь немцы приказали им взять все, что у них было ценного — деньги, золото, бриллианты, лучшую одежду, белье и т. п. Все, мол, в Германии пригодится. Ехали евреи, питая светлые надежды, таща свое добро в чемоданах, мешках и узлах, кряхтя и охая под тяжестью ноши.

С приездом евреев в лагере вспыхнула настоящая золотая лихорадка, совсем такая, какую описывает в своих романах Джек Лондон.

Как и всех новичков, евреев прежде всего отправили в баню. Их было несколько тысяч, а баня вмещала только горсточку. Каким бы темпом ни прогоняли узников через двери, марш сквозь чистилище должен был продлится несколько суток. Когда первая партия евреев вышла из бани, оставшиеся разинули рты: не узнаешь ни папы, ни мамы. Евреи, как и другие новоселы лагеря, были острижены, выбриты, одеты в каторжные робы. Все их добро, с таким трудом доставленное в лагерь исчезло без следа, словно его и не было. Евреев обобрали дочиста, не сделав никому исключения. Тут-то и началась катавасия.

У евреев входивших в баню, забирали имущество. Шапки складывали в одну кучу, пальто в другую, костюмы в третью, белье в четвертую, сапоги в пятую. Кольца, золотые перья, часы, деньги, мыло — сбрасывали отдельно.

Возвращаясь однажды из больницы на работу после перевязки раздувшейся щеки я неожиданно столкнулся возле бани с ротенфюрером Клаваном, доморощенным философом СС. Клаван стоял в окружении евреев и разрезал хлебы. Еврейские. Привозные. Он вытаскивал оттуда запеченные банкноты.

Увидев меня, Клаван оживился.

— Смотри, профессор, — сказал он хвастливо. — Смотри, за какие деньги евреи продали вашу Литву!

— Действительно интересно, за какие? — согласился я. — У вас в руках, господин ротенфюрер немецкие банкноты.

— Да, немецкие.

— Настоящие? Не фальшивые?

— Настоящие, — ответил Клаван, посмотрев на банкноты против солнца. Кажется, все хорошие, ни одного фальшивого нет.

— Раз так, верни евреям их вещи.

— Это еще почему? — возмутился Клаван.

— Да потому, — объяснил я. — Если они продали Литву за настоящие немецкие деньги, то, должно быть, ее купили немцы. Другие платили бы своей валютой. Значит, Литва теперь принадлежит немцам. И вам, господин ротенфюрер не надо будет идти на фронт.

— Ах, вот, что, — промычал Клаван. Он был явно недоволен тем, что я не оценил его остроумия и повернулся ко мне спиной.

С одеждой дело обстояло хуже, чем с хлебом. Не резать же ее? Жалко все же. Взять, например, шелковые одеяла. Приходилось прощупывать каждый шов. Иногда и швы приходилось пороть. Обувь тоже нужно было распарывать. В подошвах, каблуках нет-нет да что нибудь находили. Иногда, бывало, украдет арестант кусок еврейского мыла. Стоит, умывается, сияет от удовольствия, плещется, аж брызги летят. Вдруг смотрит — в мыле что-то блестит. Скреб-поскреб, а там золото. Выцарапывает его — батюшки! В мыле золотые часики. Встряхнет, приложит к уху. Ох, господь милосердный, идут. Хоть бери да разрезай все куски мыла.

Увидели евреи, что творится вокруг, и стали прятать свои драгоценности в более укромные места; закапывали в песок. Там, где стояли, там и закапывали. Так как евреев было много и они были разбросаны по разным дворам, в поисках золота пришлось разрывать песок на каждом шагу.

Власти делали даже смотр нужникам и сортирам. Приходилось всю грязь канализационных труб сквозь сито просеивать!

Но на этом беды еще не кончались. Ведь не все золотоискатели заслуживали доверия. Они частенько прятали дорогие находки в карман или снова закапывали в другое давно разрытое место.

Однажды я попал в политический отдел в полдень, в самую страду. Согнувшись над столами сотрудники-заключенные корпели над бумагами. Только один из них, пузатый немец, взял и вдруг зазвенел.

— Трррр… тррр… тррр…

— Что с тобой, Фриц? — удивились остальные. Фриц, весь багровый, что-то тискал в штанах, тискал и играл, звенел и тискал…

— Ну-ка, Фриц, покажи наконец, что ты там в штанах мнешь? — потребовал фельдфебель Кениг.

Фриц приуныл. Ему явно стало не по себе. Наконец он с грехом пополам вытащил из кармана будильник.

— Ворона ты, ворона, — покачал головой Кениг. — Носишь значок уголовника, а часы свистнуть толком не умеешь.

Все посмеялись над ротозеем Фрицем, и дело на том и кончилось. Однако другие фельдфебели, в отличие от Кенига, более сурово смотрели на деятельность золотоискателей. Они их ловили, обыскивали и выбивали из них драгоценности палками. За «старателями» было установлено наблюдение. Власти еще раз просеяли весь песок во дворах.

Случалось, что каторжник просеивающий ситом сокровища канализации, находил золотую вещь и тут же снова ее проглатывал. Лакомку угощали палками и касторкой, а канализационную жижу опять фильтровали с особой тщательностью…

Господи, сколько хлопот доставляла охота за драгоценностями! Весь лагерь два месяца был просто помешан на них. Золотой лихорадкой переболели многие. Реальный мир отступил для добытчиков на второй план, они забыли Берлин, начальство, войну… Только одиночки-мизантропы бродили под заборами и по-мефистофельски бубнили: «На земле весь род людской чтит один кумир священный. Он царит над всей вселенной, сей кумир — телец златой…»

Все эсэсовцы и сливки каторжного мира стали писать золотыми перьями американских и английских фирм. На немецкие «пеликаны» не очень-то зарились. У некоторых было по две, по три ручки. Эсэсовцы себя обеспечивали и дражайшим половинам посылали. А какие прекрасные часы появились в лагере, лучших швейцарских фирм! Прима. Экстра. Какие изящные кольца — и обручальные, и с бриллиантами.

Всемогущий Зеленке, удостоившийся к тому времени титула «граф фон Штутгоф» стал миллионером в переводе на немецкие марки. Золотая лихорадка пошла ему впрок.

Когда в Штутгоф пригнали евреев, Зеленке немедленно устроил в своем блоке ювелирную мастерскую. Нашел золотых дел мастера, русского из Риги, подыскал для него двух помощников и всех их усадил за работу. Ювелиры задрали носы. Подумать только — они трудились во славу самого графа фон Штутгоф и другой работы не знали! Они и сало ели, и самогон лакали. На рядовых каторжников смотрели свысока, как сытая акула на карася. Куда уж там!

Ювелиры работали не только на Зеленке, но и на Майера, и на Хемница перерабатывали еврейское золото. Все заказы шли через Зеленке. От мелких эсэсовцев он заказов не принимал. Исключение делал только своим дружкам, которые могли достать для него бутылку отличного спирта. И Хемниц в эти дни разбогател, и Майер. Видно, за великие заслуги перед Третьим рейхом.

В лагерь были доставлены и латвийские евреи. Их было меньше, да и по пути их солидно обобрали, но кое-что и у них нашлось. Золотая лихорадка вступила в новую фазу. На сей раз, правда, она не достигла такого высокого накала как прежде.

Когда заказы у Зеленке кончились, ювелиров водворили на прежние места работы. Они опять обрели человеческий облик — соизволили обмениваться репликами с рядовыми узниками. Бывшие ювелиры в своем блоке открыли тайную мастерскую и, работая на собственный риск, обслуживали мелких эсэсовцев и каторжную аристократию. Трудились они ночами, в дневное время золотых дел мастера выполняли обычные каторжные повинности. Однако вскоре власти избавили их от ночных бдений: устроили облаву и застигли ювелиров за работой. Золото и инструменты отобрали. Зеленке собственноручно всыпал им за труды по пятидесяти палок. Получили свое и заказчики оставившие у них золото. Впоследствии разжалованных ювелиров отправили на Гопегильский кирпичный завод.

В лагере слишком много знать не полагалось. В секретные дела начальства мог впутываться только самый последний осел или убежденный висельник — долго жить ему все равно не давали.