СОТРУДНИКИ ПОЛИТИЧЕСКОГО ОТДЕЛА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СОТРУДНИКИ ПОЛИТИЧЕСКОГО ОТДЕЛА

Все заключенные лагеря были разбиты на рабочие команды. К каждой был прикреплен эсэсовец — Kommandofuhrer — руководитель команды, отвечавший за порядок и работу. Но самой работой руководил один из заключенных, назначавшийся, властями и именовавшийся итальянским словом «саро», что значит «голова». Мелочи лагерного обихода немцы позаимствовали у дуче, сохранив при этом и некоторые итальянские термины. Тем не менее, слово «капо» мы толковали по литовскому словарю. Увы в своем толковании мы не были единодушны. Одни, например, утверждали что название «капо» происходит от литовского слова kapoti, то есть рубить, сечь. Другие полагали, что сей термин является, искаженным литовским словом kapas — могила… Своими действиями капо вполне оправдывали наши лингвистические предположения… Помощник капо официально назывался «Hilfscapo» а мы его называли попросту «вице-могильщиком».

В 1943–1944 годах начальником рабочей команды политического отдела был заключенный Шрейдер, сравнительно молодой человек, лет 25–27. Высокий, стройный, кудрявый. Женщины так и льнули к нему. Он был сыном высокопоставленного немецкого чиновника-инженера, служил в начале войны во флоте. В лагерь Шрейдер попал за клептоманию. Носил он значок политического узника — красный треугольник. Впрочем, и все другие моряки, сидевшие за воровство тоже разгуливали с красными треугольниками. Шрейдер и в лагере пытался использовать врожденные таланты, но неудачно. Его способности сразу удостоились солидной аттестации: грудь и спину Шрейдера украсили дощечки с надписью: «Он обобрал своих товарищей-арестантов»..

Недели две постукивал Шрейдер злополучными дощечками. Избавившись от них, он попал на работу в политический отдел. Еще бы! Шрейдер владел грамотой и к тому же был немцем. Вскоре он дослужился до начальника команды и почувствовал себя как рыба в воде. Вот что значит призвание! Он сделался одним из самых рьяных головорезов и с воодушевлением выполнял свои разбойничьи функции.

В его обязанность входило измерять рост новичка и снимать отпечатки пальцев. На столе у Шрейдера всегда лежала нагайка, сплетенная из проволоки, или дубинка.

Приходит, бывало, новичок, съежившийся, напуганный, согбенный. Частенько жестоко избитый. Порой ни слова не понимающий по-немецки. Шрейдер окинет такого взглядом, прикидывая, как можно и как нужно с ним обращаться.

Из рядов выкликал сам Шрейдер. Новичок порой не слышал, порой не понимал, что вызывают именно его. В особенно затруднительном положении оказывались заключенные-чужестранцы, фамилии которых Шрейдер безбожно коверкал. Растерянный новичок совершенно не знал, как вести себя, куда идти. Ему и в голову не приходило, что на окрик следует мчаться рысью, а не плестись шагом. Не знал он и многих других необходимых вещей. Шрейдер, бывало, терпеливо обучает новичка-неуча: то по уху, то сапогом в живот… И кулаками, и плетью, и палкой…

Новичок входил, как входят все нормальные люди. Шрейдер встречал его на пороге. Удар в живот — и новичок вылетает во двор вверх тормашками. Вызов повторяется. И опять удар, и опять новичок летит на землю. Урок длился до тех пор, пока заключенный не догадывался, что на зов надо мчаться — рысью. Новички, наблюдавшие за назидательными упражнениями Шрейдера, быстро постигали, в чем дело, и заранее готовились. Но для них Шрейдер подготавливал другие испытания. В лагере вообще никогда не предупреждали, что и как следует делать. Узники должны были сами сообразить, что к чему. Соображать помогала дубинка. Так и Шрейдер, бывало, учит до тех пор, пока его ученик начнет понимать по-немецки и стоять только так как хочется Шрейдеру. Обученного новичка, покидавшего канцелярию, Шрейдер напутствовал ударом сапога в зад или палкой по спине.

Разумеется, приемы Шрейдера вовсе не были однообразны. Изредка он изумлял окружающих своей вежливостью, достойной истого джентльмена и настоящего кавалера. Припадок вежливости случался с ним тогда, когда новичок был хорошо одет, имел часы либо перстни; табак или какие-нибудь другие ценности. К такому Шрейдер благоволил. Он сладко улыбался женщине, прибывшей в лагерь, утешал ее, обнимал… и в результате какая-нибудь ценная вещичка обязательно перекочевывала к нему в карман. А если новичок гол как сокол какой от него толк!

Принуждал ли кто-нибудь Шрейдера к надругательствам над людьми?

Нет, не принуждал. Шрейдер сам проявлял инициативу: пытки доставляли ему наслаждение. Доход. Муки узников удовлетворяли его честолюбие. Он, видите ли, имеет право бить!

Правда, Шрейдеру никто и не запрещал измываться над заключенными: вожаки СС умывали руки: арестант арестанта лупит — в добрый час! Кровь рекой течет — ну и что ж, для того и существует концентрационный лагерь, Чтобы кровь рекой лилась. Льется — ну и пусть. Подумаешь, важность!

Как бы то ни было — драчуны были у начальства в чести. Находились, конечно, и среди эсэсовцев лагеря сердобольные люди, вроде фельдфебеля Кенига, поддерживавшие даже в какой-то мере дружеские отношения с узниками, но и те набрасывались на заключенных, сквернословили, размахивали кулаками, когда нелегкая приносила какого-нибудь высокопоставленного чинушу, однако стоило начальству отвернуться, — мягкосердечные надсмотрщики провожали его насмешками и опять мирно беседовали с заключенными.

Избиения и надругательства над заключенными считались в лагере признаком хорошего тона. Старый арестант, отдубасивший новичка, считался в глазах начальства «исправившимся», «раскаявшимся», «осознавшим всю тяжесть своей вины». Желавший снискать доверие и расположение властей и сделать карьеру или поднять свой авторитет среди заключенных мог воспользоваться простым и дешевым средством: избивать других, прежде всего новичков.

Шрейдер принадлежал к породе бандитов-карьеристов. Он сумел превратить избиение в прибыльное предприятие. Он ухитрялся одновременно избивать и грабить. А неписаные законы и мораль лагеря ни грабеж, ни избиение не числили преступлением.

Бравый Шрейдер был далеко не беден… Он щеголял в лакированных полуботинках и кожаных перчатках — для военного времени шик почти невероятный. Его элегантность особенно бросалась в глаза на фоне неописуемой нищеты, царившей в лагере.

В конце концов, Шрейдер возомнил себя настолько всесильным, что перестал считаться с элементарным правилом житейской мудрости: хочешь жить не забудь начальства.

Шрейдер не любил ни с кем делиться добычей. Начальство казалось ему лишним и ненужным там, где речь шла о благах земных. Не знал Шрейдер, что власть ревнивее всякой любовницы, не знал — и поплатился. Начальство, давно исподтишка точившее на Шрейдера зубы, вдруг взяло и придралось к пустяку. Шрейдер якобы за соответствующую мзду отправляет нелегально из лагеря письма заключенных… Вот и спровадили беднягу из политического отдела и отрядили в «лесную команду» пни корчевать и бревна таскать. Но и в лесу Шрейдер умудрялся расхаживать в лакированных ботинках и кожаных перчатках. К лопате он даже не притронулся — сидел на солнышке, грел живот и посасывал сигарету. Прослонялся, проболтался в «лесной команде» пару недель — и снова выплыл. Шрейдер все-таки сделал карьеру…

Летом 1944 года пришел приказ об отправке из Штутгофа в Пелиц трех тысяч заключенных.

Пелиц находился недалеко от Штеттина. Там был завод синтетического топлива. Из-за него в то время начались упорные разногласия между немцами и англичанами. Англичане систематически бомбили завод, не оставляя камня на камне, немцы поднимали его из руин. Англичане бомбят. Немцы восстанавливают. Упрямятся, как бараны. Три тысячи узников послали из Штутгофа в Пелиц для очередного восстановления разбомбленного завода. Во главе рабочей команды поставили Шрейдера с другими головорезами — палачами-профессионалами и палачами-любителями.

Рабочая команда Пелица славилась самой высокой смертностью. За три месяца тысяча человек отправилась к праотцам, а вторая тысяча была прикована, к больничным койкам. Многие больные, не без основания жаловались, что у них переломаны все кости. В Пелице кости арестантов трещали, как сухие еловые ветки. Среди костоломов завоевал громкую известность и Шрейдер. Устав от бурной деятельности, палачи принимались дуть самогон. Однажды они напились так, что пятеро тут же распрощались с жизнью: Хольц, Карл-Фридрих, Леге и еще двое.

Шрейдер и тут не растерялся. Молодец был парень. Везучий.

После ухода Шрейдера из политического отдела его место в должности «капо» бригады занял прожженный каторжник Францишек Дзегарчик, поляк, уроженец Вестфалии, Дзегарчик просидел в лагере около четырех лет как политический заключенный. Умный и ловкий он сумел пройти живым через ад немецких концлагерей. А уж острослов, а зубоскал! Да и шалопай отменный. Он постоянно сетовал на свою судьбу и очень жалел, что ему приходится работать в таком несолидном учреждении. Однако для ухода из него Дзегарчик ничего не предпринимал. Местечко было приличное. Работа плевая. Харч — отменный. Дзегарчик получал его на кухне СС, а это было чрезвычайно важно в лагере. Правда, название учреждения, в котором служил Дзегарчик, было подозрительным: политический отдел концентрационного лагеря. Но в жизни отдел имел не больше значения, чем кухонная утварь.

Францишек Дзегарчик, которого все называли просто Франц — не устраивал расправ над узниками, не мордовал, не грабил, как Шрейдер. Заключенными он просто не интересовался. Пригонят, бывало, партию новичков-арестантов. Надо их переписать, — а Франца нет. Ушел, как, дождевой червяк в землю.

— Где Франц? Где он, бес проклятый? Где шелудивая собака? — ревом ревет его начальник, фельдфебель Кениг, рыская по лагерю.

Где его найдешь, проклятого. Кто его знает, в каком бараке, в какой дыре и с кем он самогон хлещет?

Вместо Франца за пишущую машинку садится сам Кениг. Он зол, как волк, оставивший хвост в проруби, рвет и мечет, ругается, на чем свет стоит: он убьет мерзавца Франца, выпотрошит, как свинью, а кишки сумасброда проклятого отдаст собакам.

Кениг орет во всю глотку и неистово стучит на машинке… К шапочному разбору, бывало, появляется и проклятый Франц, пьяный в стельку еле на ногах держится.

— Ты, такой сякой, недоносок чертов подкидыш! — кричит, сжав кулаки фельдфебель Кениг. — Где нализался, боров, а? Садись, пиши, навозный жук!

Франц писать явно не в силах. Он топчется у печки. Франц головешкой зажигает трубку и пытается установить контакт с печными духами: земная жизнь, видите ли, не для него.

На машинке продолжает стучать Кениг. Кениг ругается. Кениг обещает собственноручно вздернуть рехнувшегося выродка Франца.

После работы Франц спешит опохмелиться. Вместе с ним идет и Кениг, он идет выпить.

В сумерках Франц с Кенигом шатаются, бывало, в обнимку под заборами и дружно горланят пьяные песни. Порой их находят в больнице иногда возле бараков заключенных время от времени подле женских бараков. Великолепный был «капо» Франц, с ним можно было жить!

О если бы все «капо» были такими же! Важным сотрудником политического отдела был также Шпейдер, немец из Лодзи, по профессии бухгалтер. В лагерь Шпейдер попал за небесные дела. Был он Bibelforscher — толкователь библии. Гитлеровские власти, не церемонясь, совали таких толкователей в лагеря.

Шпейдер оказался человеком сентиментальным. Во время регистрации Шрейдер, бывало, истязает новичков, а Шпейдер обливается слезами. Дрожащими руками печатал Шпейдер списки, но помочь избиваемым новичкам ничем не мог. Он признавался, что ему стыдно называться немцем.

Время от времени начальник лагеря приглашал Шпейдера «пофилософствовать» и увещевал его отказаться от исследования библии. Отрекись Шпейдер от своего сектантства, и он был бы немедленно отпущен из лагеря. Однако он, как и все последователи его веры, упрямо отстаивал свои религиозные убеждения. Начальник лагеря во время дискуссионной перепалки со Шпейдером выходил из себя. Во двор доносились отголоски их шумного спора. Шпейдер кричал, что есть сил:

— Иегова, Иегова!

Начальник лагеря яростно отражал его атаки:

— Свинья собачья! Дерьмо!

Так и продолжался их бесхитростный диалог:

— Иегова! — Дерьмо!

— Дерьмо! — Иегова!

Засим Шпейдер сломя голову, багровый, как свекла, мчался по лестнице со второго этажа оборачиваясь и исступленно повторяя:

— Иегова! Иегова!

Сотрудник политического отдела Шпейдер как немец, мог, конечно, кое-что сделать для заключенных, но у него не хватало сообразительности и энергии. Его интересовало только толкование библии. Приведут в лагерь новичка-бибельфоршера — взыграет Шпейдер духом, очнется, даже нос его начинает блестеть: Шпейдер утешит новичка-толкователя, наставление даст, приголубит, даже местечко тепленькое подыщет. Судьба иноверцев его не волновала. Исключение он делал только для тех, кто, по его мнению, в будущем мог превратиться в бибельфоршера.

Нет, не все были равными братьями во Иегове.

За четвертой пишущей машинкой сидел представитель бюро труда «Arbeitseisatz» — Иозеф Ренч, обладатель доброго сердца и различных талантов. За них-то он и попал в лагерь. Ренч был незаменимым специалистом по подделке подписей. Подделывал он их мастерски и с головокружительной быстротой. Мигнет, бывало, левым глазом, высунет кончик языка, и — извольте, готова любая подпись. Поистине редкий был талант. В случае надобности, он мог искусно подписаться за начальника лагеря, и сам черт не различил бы, где подлинник, где подделка.

— Пьян я был, что ли? Неужели я подписал такую чушь? — почесывал затылок начальник лагеря, однако подлинности подписи никогда не оспаривал.

Да, у Ренча был врожденный дар, а к нему еще и склонность к таким подделкам. Без подделок ему на месте не сиделось. Случалось, что он сам терялся в догадках, силясь отличить, где подлинник, где подделка. Такого рода путаница вышла у него и с векселями. Ренч непростительно перепутал все. Вместо настоящего векселя предъявил бумажку собственного производства: не разобрался, и только. Злосчастная ошибка открыла перед ним ворота лагеря. Ренч сидел здесь давно, и все еще продолжал вести тяжбу с Будапештским банком о подписи неизвестного происхождения.

Такая же путаница царила и в вопросе о национальности Ренча. Никто в лагере, в том числе и сам Ренч, не знал кто он в действительности. Немец? Еврей? Чех? Венгр? На всех этих языках он свободно говорил. Наружность Ренча давала право считать его кем угодно. Везде он был одинаково полезным человеком. По характеру он походил на цыгана, правда, немного облысевшего.

Ренч обладал еще и необыкновенным артистическим дарованием. Встретится Иозеф бывало, с каким-нибудь узником и сейчас же сочувственно спрашивает:

— Обедал? Хочешь есть?

Кто в лагере не хочет есть? Странный вопрос.

— У меня есть котлеты. Великолепные. Прима. Экстра. Идем угощу. Идешь к нему домой или на работу.

— Погоди малость у дверей, сию минуту принесу. Одобренный великодушием ласкового Иозефа, ждешь.

Запах котлет щекочет ноздри. Так и видишь их перед собой. Они с лучком, сочные, поджаристые… Тц-тц-тц…

Прямо слюнки текут. Глотаешь слюнки час, глотаешь два. Незримые котлеты источают аромат, а Иозефа все нет и нет. Неожиданно появляется:

— Что, получил котлеты, покушал? Не правда ли, вкусно? — Иозеф довольно потирает руки. Славно угостил он приятеля.

— Но я черт побери, к котлетам даже не прикасался. Я торчал у дверей, а ты куда-то запропастился — пытаешься ты огрызнуться, все еще не оставляя мечты о котлетах.

— Неужто? — удивляется Иозеф. — Тебе до сих пор не принесли?

— Нет, никто не принес. Кто же их принесет? Только начальник лагеря зуботычиной попотчевал: почему столько времени бездельничаю!

— Эх досада! Что ж они черти не вынесли? Я же велел. Должно быть сами слопали, — возмущается Иозеф. — Подожди немного я тотчас…

И Ренч снова скрывается. А ты можешь стоять до второго пришествия.

Котлет, разумеется, нет. Их и не было. Но намерения наши были добрыми и его и мои.

В конце концов, виноват ли Иозеф? Он сам восьмой год котлет в глаза не видел. В лагерь он попал из тюрьмы да побывал не в одном, а в нескольких. Недаром говорится: «Пообещаешь — утешишь». Частенько утешал Ренч узников, частенько. Чуткое сердце было у человека и врун он был высшей марки.

Иозеф, как старый каторжник, занимал в лагере важные посты и пользовался большим влиянием. Лгал он всюду и лгал мастерски. Даже когда он по уши влюбился в худо сочную кособокую бабенку в больших окулярах, Иозеф наврал ей с три короба о своем богатстве, о каменных домах в Праге о собственных имениях в Венгрии, в то время, как единственным его богатством были фальшивые векселя в Будапештском банке.