ЗАПУТАННЫЙ УЗЕЛ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАПУТАННЫЙ УЗЕЛ

Судя по стихам, которые Маяковский написал в это время и которые посвятил Лиле, да и по дошедшим до нас свидетельствам современников, отношения между ними складывались совсем не просто. Трудно, мучительно — если точнее. Никакого «брака втроем» — ни в обывательском, ни в каком-либо ином смысле — тогда еще не было и в помине. Безусловного ответного чувства, кроме разве что неподдельного восхищения талантом, Маяковский у Лили не вызвал. Прежние любовные линии — у каждого свои — не оборвались, и это, скорей всего, позволило совсем уже было приунывшей Эльзе реанимировать свои надежды.

Стремясь скрасить свое одиночество и как-то защититься от охватившего ее чувства обреченности, она завязывала разные полулюбовные знакомства, которые не приносили никакого успокоения, а лишь еще больше усугубляли драму. Лишь много позже, летом 1916 года, Эльза «закрутит любовь» с молодым лингвистом Романом Якобсоном — его семья и семья Каганов дружили давно и мечтали породниться домами. Якобсон называл ее «Земляничка» и настойчиво звал замуж.

Но это будет тогда, когда на Маяковском придется поставить крест. Пока же рана еще не зажила и надежда еще не ушла. Любое известие о том, что у Лили с Маяковским не все получается «гладко», возвращало к мысли о возможном реванше. Мысль эта становилась все более навязчивой, потому что из Петрограда приходили вести не столько о бурно развивающемся романе, сколько о размолвках и недоразумениях: отношения между Лилей и Маяковским были настолько запутаны, что в них, наверное, не могли еще разобраться и сами «стороны» пресловутого «треугольника».

Влияние Лили на Маяковского было, конечно, огромным. Она заставила прежде всего сменить порченые, гнилые зубы на вставные — жемчужнобелые, и это изменило его. Она Маяковского «остригла, приодела, — свидетельствовал Виктор Шкловский. — Он начал носить тяжелую палку». В его rapдеробе появился даже галстук, чего никогда не было прежде.

Однако дальше этого, похоже, дело не шло. Лиля держала поэта на расстоянии. Она и Осип продолжали жить вместе, но это был союз друзей, а не супругов. Есть свидетельства — возможно, недостоверные, возможно, имеющие под собой какую-то почву, но сильно обогащенную фантазией рассказчиков, — что случались в их союзе, и как раз в эту пору, нешуточные ссоры.

Писатель-сатирик Виктор Ардов, со слов литератора Михаила Левидова, который хорошо был знаком с Бриками, рассказывал, что однажды после очередного конфликта Лиля ушла из дома и, пьяная, вернулась только под утро. «Поскольку я на тебя рассердилась, — будто бы сказала она Осипу, — пошла гулять, ко мне привязался один офицер, позвал в ресторан, я согласилась. Отдельный кабинет... Я ему отдалась... Что мне теперь делать?» И Осип, завершает рассказчик, невозмутимо ответил: «Прежде всего принять ванну».

К ардовскому рассказу, выдержанному в традиционной стилистике забавных баек этого литератора и воспроизведенному к тому же с чужих слов, надо отнестись с большой осторожностью. Ардов был очень близок к Ахматовой, которая не любила ни Лилю, ни все ее окружение. Причины для этого были — о том речь впереди.

Пуститься очертя голову в мимолетную любовную авантюру Лиля, конечно, могла, но пьянство и пьяных не выносила, сама не пила — к такой примитивной и низкой богемности у нее (по крайней мере тогда) было стойкое отвращение. Уличных знакомств не терпела. И уж если бы захотела «гульнуть», желающих нашлось бы превеликое множество. Не чета какому-то там офицеру, случайно встретившемуся на улице... И не было ни малейшей нужды, наподобие куртизанки, унижать себя посещением отдельного кабинета: как говорится, не ее почерк.

Возможно, этот рассказ отразил в вольной интерпретации другую, действительно имевшую место историю, о которой много рассказано в разных источниках, в том числе и самой Лилей. Не все детали в этих свидетельствах совпадают, но суть всюду одна.

На лето (шел 1916 год) Брики сняли дачу в Царском Селе, вблизи от резиденции императора. Однажды Лиля с какой-то знакомой ехала в поезде на дачу, их спутником оказался мужчина вызывающе необычной внешности. Привлекали внимание не только высокие сапоги и длинный суконный кафтан на шелковой пестрой подкладке, но еще и неуместная жарким летом меховая бобровая шапка. Опираясь на палку с дорогим набалдашником, пассажир, не мигая, пристально разглядывал Лилю. Его грязная борода и длинные черные ногти плохо сочетались с глазами ослепительной синевы, завораживающий взгляд кружил голову. Лиля не сразу, но догадалась: Распутин!.. После долгого, многозначительного молчания «старец» молвил Лилиной спутнице: «Приходи ко мне, чайку попьем. И ЕЕ приводи!»

Об этой встрече Лиля рассказала Брику, откровенно признавшись, что вообще-то ей бы очень хотелось, и будь ее воля... Осип категорически запретил — ослушаться его она не посмела. До гибели Распутина оставалось всего несколько месяцев. В декабре она вспомнила синеву его колдовских глаз, увидев в газетах снимок окровавленного лица, разбухший от воды труп на льду замерзшей Невы.

Встречи бывали разные, иногда самые неожиданные. Одна «подружка», некая Любочка, позвала ее на завтрак к своему любовнику, князю Трубецкому, жулику и проходимцу, несмотря на громкое имя и княжеский титул. В его присутствии Лиля напрямик спросила «подружку»: «Верно ли, Любовь Викторовна, что вы с мужчинами живете за деньги?» Любочку вопрос ничуть не смутил: «А что, Лиля Юрьевна, разве даром лучше?»

В другой раз та же Любочка пригласила ее в театр — танцевала прославленная Матильда Кшесинская. За Лилей приударил великий князь Дмитрий Павлович. Было забавно — не более того. Остались » памяти блеск бриллиантов на дамах и благоухание дорогих сигар, исходящее от их кавалеров. Лишь исполненные перед началом спектакля «Марсельеза» и английский гимн напомнили о том, что война продолжается.

Куда милей, куда ближе душе и сердцу была другая среда, другие люди и встречи едва ли не каждый день в доме на улице Жуковского. Поэт Константин Липскеров выпустил книгу «Песок и роза» — там были стихи, ей посвященные. Художник Борис Григорьев написал ее огромный портрет — не в натуральную величину, а еще больше. Лиля лежит на граве, фоном служит зарево — то ли восход, то ли закат, а может быть, и пожар...

Но главным был Маяковский — он сам и его стихи. «Мы любили тогда только стихи, — много позже писала Лиля. — Я знала все Володины стихи наизусть, а Ося совсем влип в них». Летом 1916-го Маяковский читал Лиле свою новую поэму (большое стихотворение?) «Дон-Жуан», ей, естественно, посвященную. Прочитал только Лиле — на улице, на ходу. И, увидев ее реакцию, туг же изорвал в клочья: не хотел оставлять свидетельство того смятения, в котором тогда находился. Об этом говорит содержание поэмы — о нем известно только со слов Лили: «Опять про несчастную любовь».

Отношения его с Лилей становились все более сложными и даже загадочными: иногда казалось, что взаимное чувство связывает эту пару все больше и больше, иногда, наоборот, — что разрыв между ними все глубже и глубже. Осип смотрел на их странный роман не с позиций ревнивого мужа, а доброго друга; он, похоже, влюбился в Маяковского куда более пылко, чем Лиля.

Не было такого ее желания, которое Маяковский не мог бы исполнить. Лилина просьба, даже самая пустяковая, означала приказ. Он давно мечтал побывать у Александра Блока — и, как назло, получил приглашение в день Лилиных именин. Разрешение было дано, но с условием не опаздывать к ужину (еще бы: Лиля готовит блины!) и взять у Блока автограф. Первое не обсуждалось: он и сам бы примчался задолго до срока, который ему указали. Второе смущало: придется Блока просить.

Просить, однако, ни о чем не пришлось — Блок вызвался сам подарить ему книгу. Снял с полки, раскрыл титульный лист, сел и надолго задумался. Маяковский не смел нарушить его молчание — лишь безуспешно разглядывал циферблат часов. Бремя шло, он безбожно опаздывал. Приготовил покаянную речь, произносить ее не пришлось: Лиля его простила. Ведь он как-никак вернулся с автографом! На подаренной книге Блок написал: «Владимиру Маяковскому, о котором в последнее Бремя я так много думаю».

Лиля тоже думала. И тоже — о нем. И тоже — много. Никак не могла определить характер их отношений. Наверное, ближе всех к истине Инна Гене и Василий Васильевич Катанян. Они считают, что Лиля любила только Осипа, который ее не любил; Маяковский — только Лилю, которая, увы, не любила его; и наконец, все трое не могли жить друг без друга. Сама Лиля, как, впрочем, и Осип, про свои чувства всегда утверждала иное, но со стороны, пожалуй, виднее. Во всяком случае, тупик, в котором все они оказались, свидетельствует о том, что дело было отнюдь не в какой-то «проверке чувств», на чем настаивала Лиля, отвергая «агрессию» ошалело влюбившегося поэта. Просто она все еще не могла принять для себя никакого решения. Это измотало вконец Маяковского и еще больше усугубило драму ее сестры.

Ни завязавшиеся и становившиеся все более тесными отношения с Якобсоном, ни попытки других претендентов привлечь к себе ее внимание не залечили душевную рану Эльзы и не вытеснили Маяковского из ее сердца. Могла ли Лиля не знать, что вольно или невольно обрекает на страдания родную сестру? К страстям не приложимы ни логика, ни благородство, ни здравый смысл. Но была ли, собственно, страсть с ее стороны?

Ситуация складывалась совершенно абсурдная: держа Маяковского на расстоянии и не допуская его до себя, она вместе с тем разрушала мосты, которые связывали с ним Эльзу. Он ощущал над собой безграничную Лилину власть, ненавидел эту зависимость и был ею счастлив. А в Эльзе снова проснулась надежда. Через год после того, когда казалось, что все уже кончено, возобновилась их переписка. Эльза снова сменила холодное «вы» на привычное «ты», отказалась обращаться к нему по отчеству, и одним уже этим символический возврат к старому вроде бы состоялся.

«Кто мне мил, тому я не мила, и наоборот, — прямодушно признавалась она Маяковскому. — Уже отчаялась в возможности, что будет по-другому, но это совершенно не важно». И сразу же горькое признание: «Летом я было травиться собралась: чем больше времени проходило с тех проклятых дней, тем мне становилось тяжелее, бывало невыносимо».

О каких днях шла речь, адресат знал без пояснений: о тех, что стали «радостнейшей датой» для него, поворотным пунктом в жизни— для Лили. И проклятием — для Эльзы. «Очень хочется тебя повидать. А ты не приедешь?» Приехать он не мог, даже если бы и хотел: мешала военная служба. Впрочем, кажется, он захотел! Захотел снова увидеть ее... Под ответным письмом «милому Элику» подписался: «Любящий тебя всегда дядя Володя». И позвал недвусмысленно: «Собирайся скорее».

Наконец-то!.. Все бы бросить, казалось, и не медля лететь в Петроград... Но ведь надо было остановиться у Лили («Жить в гостинице мама ни за что не позволит»), «быть сплошь на людях» (то есть общаться с «дядей Володей» на глазах у сестры и под ее неослабным контролем)... «Я себя чувствую очень одинокой <...>, — признавалась Эльза в ответном письме, — я тебя всегда помню и люблю. <...> От тебя, дядя Володя, я все приму, только ты не хочешь».

Отношения Маяковского с Лилей, похоже, заходили в тупик: ни туда, ни обратно. Настроение было мрачное, хотя уже началось триумфальное признание его как поэта. Брик не только издавал на свои деньги его стихи, но и платил вполне приличную сумму за строчку. Вышла богохульная поэма «Флейта-позвоночник» с посвящением Лиле: «...на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги». Образ кандальной цепи, на которой его держала любимая женщина, говорит сам за себя. «Сердце обокравшая, / всего его лишив, / вымучившая душу в бреду мою» — вот как отзывается он о той, кому посвятил свою поэму. Лиля не возражала, а поэму — с полным на то основанием — называла гениальной.

В журналах печатались его стихи. Сборник «Простое как мычание» выпустило горьковское издательство «Парус». Горьковский же журнал «Летопись» принял к печати поэму «Война и мир», которую не пропустила цензура, но на чтениях в том кругу, который был Маяковскому дорог, поэма имела шумный успех. Словом, в творческом отношении дела шли хорошо.

И только с Лилей все было запутано в такой узел, который он не мог развязать. Эльза казалась спасительным якорем. Он позвал ее снова.

«Миленький, — поспешно отвечала она, — <...> у меня нет денег, совсем никаких. Понимаешь, я у мамы теперь на жалованьи, и у меня это плохо выходит! <...> Я тебя очень люблю».

Долго сидеть на маминой шее, проедая небольшое наследство, доставшееся им от отца, Эльза, разумеется, не могла. Учеба на строительных курсах продвигалась успешно, один ее проект попал даже на выставку и был одобрен. Настало время самой зарабатывать деньги— в конце ноября 1916 года Эльза поступила работать на завод. Это еще больше отдалило ее от Маяковского: теперь она, даже если бы захотела, не могла в любое время помчаться к нему в Петроград.

И как раз тогда он стал еще требовательней настаивать на ее приезде: «Милый хороший Элик! Приезжай скорее! Ты сейчас единственный, кажется, человек, о котором я думаю с любовью и нежностью. Целую тебя крепко-крепко. Володя». Просто Володя. Без шутливого «дядя».

Эльза понимала, что это значит! Тем более что поперек начала страницы было выведено нервно: «Ответь СЕЙЧАС ЖЕ, прошу очень». Решение созрело немедленно: «Только для тебя и еду. <...> Правда— это кажется невероятным?» Письмо ее Маяковский получил уже после того, как она примчалась.

Но примчалась она не одна: Эльзу сопровождала мать. Причин для этого вроде бы не было. Эльза давно вышла из подросткового возраста. Елена Юльевна, которой не исполнилось еще и сорока пяти, была вполне здорова, в уходе ничьем не нуждалась и вполне могла бы остаться одна в течение нескольких дней. Просто ей надоело безропотно наблюдать страдания Эльзы, которой грозила незавидная участь отвергнутой и униженной. Надежда на то, что замужество Лилю остепенит, явно не оправдалась. Борьба двух дочерей за недостойного человека, мнение о котором у нее сложилось уже давно, приводила в ярость.

Но главное— Лиля!.. Дочь благородных родителей... Хорошо воспитанное, интеллигентное существо... Мало того что при здоровом и любящем муже она опять взялась за свое, но еще и, прихоти ради, обрекла на муки родную сестру... Зная Лилин характер и повадки того, кто кружил голову ее дочерям, Елена Юльевна не слишком верила в успех задуманной «операции». Но кто же другой смог бы разрубить этот узел? Внести поправку в дурной и пошлый сюжет — только таким он и мог ей казаться.

Произошло то, чего Эльза сама ожидала: «Я что-то такое чувствую в воздухе, что не должно быть, и все, все время мысль о тебе у меня связана с каким-то беспокойством». Как в воду смотрела... Маяковский не обманывал в письмах, жалуясь на свою боль, не лукавил, уверяя, что спасти его может только «милый и родной Элик». Но достаточно было Лиле сменить гнев на милость, сказать доброе слово, одарить ласковым взглядом — и настроение круто менялось. Отчаяние уступало место надежде, тоска — эйфории. В квартирке на Надеждинской улице, которую снимал Маяковский, Эльзу встретил совсем другой человек. В письмах он целовал ее крепко-крепко, думал о ней с любовью и нежностью, наяву — дома, где им никто не мешал проявить свои чувства, — был холоден, мрачен и молчалив. И ради этого молчания мчалась она сломя голову в Петроград?!

Где, собственно, здесь, в Петрограде, был ее дом? И был ли он вообще? Остановились, конечно, у Бриков, куда Эльза возвращалась к «семейному» ужину после мучительных часов с неразговорчивым, сумрачным Маяковским у него на Надеждинской, Здесь ждала ее мать, у которой разговора со старшей дочерью так и не получилось. Приходил Маяковский, читал стихи, вызывая раздражение Елены Юльевны, шумное одобрение Лили и с трудом сдерживаемые слезы у Эльзы.

Однажды случилось самое страшное. В полном отчаянии он бросил ей, провожая: «Идите вы обе к черту— ты и твоя сестра!» Был конец декабря, собирались вместе встречать Новый год с близкими и друзьями. Все рухнуло в одно мгновение. С хватив за руку ничего не понявшую мать, Эльза ринулась на вокзал.

Маяковский приехал к отходу поезда. Прошло каких-нибудь два часа после той дикой, чудовищной сцены, его настроение снова переменилось. Для этого не всегда нужны были основательные и видимые причины. Он опять стал ласков и нежен. Не стесняясь Елены Юльевны, говорил о своей любви. Обещал приехать в Москву.

«Мой милый, хороший Володя, — писала ему Эльза сразу же по возвращении, забыв обиды, простив грубость, снова готовая сорваться с места по первому его зову, — не верится мне, что ты приедешь, и душа у меня не на месте... Разнервничалась до последней степени: в поезде плакала совершенно безутешно, мама и не знала, что ей со мной делать. Прямо стыдно! <...> Милый Володя, приезжай, не сердись на меня и не нервничай. <...> Жду тебя с нетерпением, люблю тебя очень. А ты меня не разлюбил?»

Любил ли он ее? Эльза так для него и осталась всего лишь спасительным якорем, за который стремился он ухватиться, когда Лиля воздвигала между собою и ним непроницаемую стену. Внешне все было отлично: вдвоем, рука в руке, прогулки по городу— ночью и днем, чтение стихов, разговоры о литературе, коллективная работа над журналом, которому Маяковский дал необычное имя «Взял». Но мечтал он не только об этом, а возможно, совсем не об этом, и мечта не могла осуществиться, потому что Лиля все никак не решалась создать для себя модель будущей жизни. Такую модель, чтобы и Володю не потерять, и Осю не потерять, чтобы всем жить в мире друг с другом и остаться при этом свободной от всяких цепей — супружеских, дружеских или моральных.

Именно о такой любви, о таком раскрепощении духа и тела, о таком разрыве со всяческими догмами все чаще и все основательней писали тогда в журналах, говорили на диспутах. Сам Владимир Ильич Ленин (о чем она тогда, конечно, не знала) из швейцарского далека затеял переписку со своей возлюбленной Инессой Арманд о поцелуях без любви и с любовью, о свободе от уз «буржуазного» брака и постылого ханжества. Спорить об этом Маяковскому, возможно, было интересно, но почему-то в реальной жизни хотелось совсем другого.

«Милый и дорогой Элик! <...> Скучаю без тебя. Целую много», — из его письма от 5 февраля 1917 года. До крушения трона оставались считанные дни, страна ждала роковых перемен, но «зубная боль в сердце», по выражению Гейне, была сильнее любых иных потрясений. Знала ли Лиля вообще о существовании этой корреспонденции, от которой до наших дней сохранилось в общей сложности шестнадцать писем? Догадывалась, скорее всего. Но вряд ли знала... Письма в Петроград шли на Надеждинскую, в Москву— к Эльзе, где мать стерегла от старшей дочери тайну младшей. И если переписка с Эльзой возобновилась в такой тональности, это означало только одно: с Лилей у него опять ничего не клеилось. Низвержение монархии и пьянящий воздух истинной, не выдуманной свободы на время отвлек всех троих (даже, пожалуй, всех четверых — ведь Осип придавал «треугольнику» форму «квадрата») от затянувшейся драмы, которой все еще не было видно конца.

«...Что творится-то, великолепие прямо! — писала Эльза Маяковскому 8 марта 1917 года в последнем из сохранившихся писем того периода и в единственном, где нет ничего о любви. <...> К счастью, «заря революции» оказалась не слишком кровавой, по крайней мере у нас здесь». Кровь (да какая!) была еще впереди, но о ней ничего не будет ни в воспоминаниях Лили, ни в воспоминаниях Эльзы. Эти дни оказались судьбоносными не только для страны и для мира, но и лично для них. «Моя судьба сошла с рельс, — писала Эльза позже в своих мемуарах. — Но я уже Володе своих тайн не поверяла: было ясно, что он все рассказывает Лиле».

Окончательно поняв, что Лилин «магнит» ей не одолеть, Эльза завершила свои любовные отношения с Маяковским и примирилась с сестрой. Рана в сердце осталась, но осталось и чувство благодарности к человеку, который с тех пор вошел в ее жизнь на правах близкого друга. Во всяком случае, она имела основания так его называть и таким представлять — читателям в том числе.

Личная же ее судьба действительно «сошла с рельс». Отношения с Якобсоном, которого она никогда не любила, все еще продолжались, снова сватался Василий Каменский, старомодно прося руки дочери у Елены Юльевны, безуспешно домогались взаимности Виктор Шкловский и Борис Кушнер, поэт, один из теоретиков футуризма. Появлялись еще и другие мимолетные спутники — появлялись и исчезали, оставляя горечь в душе и ничего не давая взамен. Их имена или только инициалы мелькают в ее письмах и позднейших воспоминаниях — она упоминает о них, не оставляя сомнений в том, сколь ничтожную роль играли они в ее жизни. Печальным итогом этого «непутевого» года остался только аборт, навсегда лишивший ее возможности иметь детей.

Жизнь в петроградской квартире меж тем била ключом. Эпохальные политические события воспринимались на улице Жуковского прежде всего как свобода для творчества, как освобождение от цензурных тисков, как дорога в большую литературу, открытая теперь для «левых» течении. На волне всеобщего энтузиазма именно в тесной квартирке Бриков— весной 1917-го, на масленицу, под блины (со сметаной, а то и с икрой: ведь продукты еще не исчезли) — родился прославленный ОПОЯЗ (Общество изучения поэтического языка). Так, вместе со Шкловским, Эйхенбаумом и Якобсоном в дом Бриков вошел не ставший еще знаменитым прозаиком молодой литературовед Юрий Тынянов. Тогда же в квартире Бриков зародилась идея, которая сразу и была осуществлена: группа писателей, артистов, художников объединилась в Левый блок Союза деятелей искусства. Кроме Осипа туда вошли Маяковский, Шкловский, режиссер Всеволод Мейерхольд, художник Владимир Татлин и еще много других, чьим именам суждено пережить свое время.

Имени Лили пока еще не было среди них: чуть позже она войдет в этот круг не в качестве жены Оси и не в качестве подруги Володи, а совершенно самостоятельно — как Лиля Брик. И в этом, пожалуй, нет натяжки: она была участником всех дискуссий, всех обсуждений, всех издательских начинаний, участником, чьим мнением не пренебрегали, с которым считались.

Отнюдь не восторженно относившийся к ней Поэт Николай Асеев признавал впоследствии, что Лиля умела «убедить и озадачить никогда не слышанным мнением, собственным, не с улицы пришедшим, не занятым у авторитетов». Сама она — и тогда, и потом — старательно оставляла в тени свое личное участие. «Филологи собирались у нас, — вспоминала Лиля годы спустя. — Разобрали темы, написали статьи. Статьи читались вслух, обсуждались. Брик издал первый «Сборник по теории поэтического языка». К этому сухому перечислению можно добавить: и в «разборе» тем, и в их обсуждении, и в издании сборника сама она играла отнюдь не последнюю роль. К этому времени относится и первое прямое ее соучастие в делах Маяковского: она помогала ему делать агитлубки для горьковского издательства «Парус».

Маяковский уже не нуждался в Брике-издателе: его стали печатать охотно и много. В частности, тот же «Парус» — другое горьковское издание, — начавшая выходить в апреле 1917 года газета «Новая жизнь». Там было, в частности, напечатано новое его стихотворение «Революция», посвященное Лиле.

Бурные политические события обозначали первую трещинку — не очень глубокую, но на принципиальной основе— в монолитном, казалось, содружестве: Маяковский воздержался от дальнейшего сотрудничества в «Новой жизни», следуя примеру большевиков, покинувших газету Горького и меньшевика Николая Суханова за ее поддержку Временного правительства. Брик же, напротив, не только продолжал в газете сотрудничать, но вскоре даже поступил туда в штат. Он весьма скептически оценивал шансы большевиков на победу и вообще не разделял их властных амбиций.

Вряд ли на этом выборе как то сказалось влияние Лили. И Брик, и Маяковский — каждый из них был ей дорог совсем не партийной позицией, одной или другой. Она оставалась женщиной — просто женщиной, влюбленной в талант...

Дома по-прежнему шли нескончаемые литературные дискуссии, прерываемые карточной игрой. Лиля ее обожала, по все же не так, как Маяковский: он вносил в игру присущий ему азарт. Играли в винт, покер, «железку», «девятку» — непременно на деньги, так требовал Маяковский. Лиля сердилась — потому ли только, что он часто выигрывал и не прощал никому карточных долгов? Сердилась, разумеется, не по скупости, а зная, к чему нередко приводит ничем не сдерживаемый азарт. Похоже, в этом, и только в этом, он ей не уступал. Боялся ее, нервозно выслушивал упреки, но стоял на своем.

Отношения не прояснились и не подверглись пока никаким переменам. Так и не покинув Надеждинскую, которая была в двух шагах от Жуковской, он часто оставался ночевать у Бриков на диване, ничем не отличаясь от других гостей, ночлегом для которых то и дело служил тот же диван.

Его — весьма частые теперь — поездки в Москву, где он много выступал с чтением стихов, не внесли никаких перемен в отношения с Эльзой. Конечно, она ходила его слушать — и в Политехнический, и в «Кафе поэтов» на углу Тверской и Настасьинского переулка, и в кафе «Питореск» на Кузнецком мосту. Завсегдатаями этих кафе были в основном «недорезанные буржуи», иронично и добродушно рукоплескавшие Маяковскому, когда он бросал им в лицо: «Ешь ананасы, рябчиков жуй: день твой последний приходит, буржуй». Эльза сидела рядом с Якобсоном, аплодировала не иронично, а бурно и «болела» за него. За поэта— не за любимого...

Двухкомнатная петроградская квартирка Бриков уже не могла вместить всех друзей. Для многолюдных заседаний, которые там происходили, не хватало места. По счастью, в том же доме, только несколькими этажами ниже, освободилась шестикомнатная квартира, и Брики, не очень стесненные тогда в средствах, переехали туда. Сборища стали еще более многолюдными и еще более шумными, хотя мебели не прибавилось и комнаты были наполовину пусты.

В жизнь Маяковского этот переезд не внес существенных бытовых перемен. В историческую ночь на 25 октября 1917 года он был в Смольном институте, где заседал «штаб революции». А на Жуковской тем временем, как всегда по вечерам, играли в карты, на этот раз в «тетку» — забытую теперь игру, где проигрывает тот, у кого набралось больше взяток. Вместо Маяковского азартно играл Горький, тоже не чуждый таких развлечений, — он зашел сюда «на огонек». Здесь, в доме Бриков, и встретил переворот, услышав глухой выстрел крейсера «Аврора» и не придав ему, как почти все петроградцы, никакого значения: тогда повсюду стреляли.

Каноническая советская модель, согласно которой Маяковский с первого же дня революции безоговорочно поддержал большевиков, не соответствует истине. С их «культурной программой», изложенной наркомом Луначарским, он разошелся и уехал из столицы в Москву, чтобы «напрямую говорить с народом» на своих поэтических вечерах. Брик пошел еще дальше, опубликовав резкую статью в «Новой жизни»: «Если предоставить <большевикам> свободно хозяйничать в < ..> области <культуры>, то получится нечто, ничего общего с культурой не имеющее». В той же статье он призывал защищать культуру от «большевистского вандализма».

Охотно участвуя во всех литературных спорах, Лиля с полным равнодушием относилась к политике в буквальном, практическом ее выражении. Даже в дни исторических перемен, когда политикой было пропитано все вокруг. Нет никаких признаков не только ее прямого участия в каких-либо политических событиях того времени, но даже сколько-нибудь личного, эмоционального отношения к ним. Мысли ее были далеко — не метафорически, а географически: неожиданно открылась перспектива очень заманчивой поездки в Японию. Это было связано с ее балетным увлечением, длившимся уже два года.

Переехав в Петроград, Лиля вдруг решила заниматься танцами — полулюбительски, полупрофессионально. Поступила в школу известной тогда балерины Александры Доринской, которая до войны в составе труппы Русского балета гастролировала за границей вместе с Вацлавом Нижинским. Училась Лиля вполне усердно, делала успехи, даже в новой просторной квартире выделила большую комнату для репетиций и тренировки.

Задумав гастрольную поездку в Японию, Доринская пригласила и Лилю, с которой к тому времени ее связывали уже не только формальные, но и дружеские отношения. Поездка, к сожалению, сорвалась, но — так или иначе — мысль о долгой разлуке с Маяковским, которая, возможно, ей предстояла, Лилю ничуть не тревожила. Он узнал об этом проекте из ее письма, в котором были такие строки: «Мы уезжаем в Японию. <«Мы» означало: с Осипом.> Привезу тебе оттуда халат». И все... Словно шла речь о загородной прогулке...

В Москву она отправляла письма, в которых сообщала не о самых важных петроградских новостях, не терзаясь ревностью, с полным равнодушием — внешним, по крайней мере, — относясь к тому, что они не виделись месяцами. Даже на Новый год Маяковский остался в Москве, чтобы участвовать в «елке футуристов» в Политехническом музее и новогодних празднествах в «Кафе поэтов». Это решение говорило само за себя. Но ни упреков, ни просто какого-то сожаления о разлуке в письмах Лили того периода найти невозможно. В них вообще нет никаких любовных мотивов, это письма доброго и давнего друга, а не возлюбленной и уж никак — не влюбленной. Знала ли она, по крайней мере тогда, какой роман переживал Маяковский, осознав, что взаимность их любви существовала лишь в его «воспаленном мозгу» (из стихотворения «Ко всему», написанного в 1916 году)?

С прежними «Любовями» Маяковского, казалось, было покончено, но одна, после долгого перерыва, все же имела внезапное и бурное продолжение. Еще за четыре года до «радостнейшей даты» Маяковский встретил на похоронах Валентина Серова молодую художницу Евгению Ланг, которой шел тогда двадцать второй год. Уже на следующий день, узнав каким-то образом ее адрес, он стоял под ее окнами с букетом цветов.

Отношения длились довольно долго, не переходя в новое «качество»: в силу и искренность чувств влюбленного поэта Евгения не поверила. Год спустя она вышла замуж — не по любви — и, разведясь через несколько месяцев, возобновила встречи с Маяковским. Тут как раз появилась Эльза, и Евгения снова сбежала, став во втором браке женой довольно известного в Москве адвоката. Но и это был брак без любви, а значит, без будущего.

Весной 1917 года, на вечере в московском театре «Эрмитаж», где выступали художники и поэты (Маяковский читал там «Войну и мир»), они встретились. И все завертелось снова, но уже на другом витке...

Маяковский переживал глубокий кризис. До Лили он никак «достучаться» не мог. Ни любовными признаниями, ни письмами, ни стихами, похожими на вопль отчаяния. Спасительный якорек — Эльза — уже ни от чего не спасал: разрыв стал слишком глубоким, в ее жизни появились другие люди, тоже ему не чуждые, возврат к прошлому ни в каком виде был невозможен. Роман с Евгенией, безоглядная и преданная любовь которой была для него очевидна, заполнял вакуум и спасал от одиночества.

Возобновился роман не сразу. Все еще прикомандированный к автороте, вольноопределяющийся Маяковский должен был возвратиться в Петроград. Между ним и Женей шла переписка, нам не известная. Похоже, о ней не знала и Лиля. Причем не только о переписке, но сначала, по всей вероятности, даже о самом существовании Евгении- Ланг. В разные годы Лиля не раз говорила, что Маяковский никогда не скрывал от нее своих увлечений. Впоследствии, видимо, так и было, но относилось ли это и к Жене? Вероятно, нет: когда очень хотел, Маяковский умел быть скрытным. И Женя была не из тех, кто стремится «работать на публику», афишируя свою близость к знаменитым поклонникам. К Жене Маяковский в июне умчался в Москву. Здесь их отношения и перешли наконец в «высшую фазу». Они длились восемь месяцев. Многие годы спустя Евгения Ланг призналась: «Это были месяцы счастья».

«Месяцы счастья» прерывались его пребыванием в Петрограде. Чтобы развязать себе руки для поездок в Москву, он добился у своего военного начальства нового отпуска — теперь уже на целых три месяца. Большевистский переворот и вовсе сделал его свободным. Отъезд на долгое время в Москву, над причиной которого ломали голову его биографы, стараясь найти непременно политические мотивы, скорее всего, был вызван обстоятельством очень личным, по-человечески вполне понятным: просто Женя, зная о Лиле, ни за что не хотела ехать с ним и Петроград. С ним и к нему... Альтернатива была такой: разрыв с Женей— или Москва. Измотанный «невзаимностью», Маяковский выбрал Москву, то есть попросту Женю, в надежде найти с ней душевный покой. Для этого он должен был снять с себя те вериги «любовного рабства», на которых «нацарапано имя Лилино», и вновь обрести чувство хозяина положения. Быть уверенным в том, что любим и что эта любовь не подвержена никаким ветрам. Не усомниться в том, что женщина, которая рядом, ради него готова на все. И это он получил! Но изгнать Лилю из его мыслей и сердца ни Жене, ни кому-то другому было уже не под силу. Бегство от самого себя, как известно, ничего не приносит, кроме новой печали.

Чтобы избавиться от докучливой опеки родных, Маяковский покинул дом на Пресне, где жили мать и две его сестры и где в чисто бытовом смысле он был вполне ухожен. Поселился в гостинице «Сан-Ремо» на Петровке. Как он ни таился, но в общественных местах появлялся вместе с Женей, и остаться незамеченным это, разумеется, не могло.

Была Женя и на вечере в Политехническом в конце февраля 1918 года, где публика выбирала «короля поэтов». Маяковскому досталось второе место — «королем» стал Игорь Северянин. «Болеть» за Маяковского пришли тогда и Эльза с Якобсоном, который был даже избран членом комиссии, подсчитывавшей бюллетени. Эльза ли сообщила или кто-то другой, но так или иначе до Лили дошла, вероятно, весть о спутнице Маяковского. Свидетельством служат, скорее всего, строки ее письма к нему, где Лиля с очаровательной женской игривостью, но вполне недвусмысленно дает ему знать, что его тайна раскрыта: «Ты мне сегодня всю ночь снился: что ты живешь с другой женщиной, что она тебя ужасно ревнует и ты боишься ей про меня рассказать. Как тебе не стыдно, Володенька?»

Боялся он рассказать не про Лилю — о ее существовании и об их отношениях знал не только «весь Петроград», но и «вся Москва». В том числе и Женя, которой он не смел признаться, что Лиля из его жизни никуда не ушла и что Жене ее заменить не под силу. С поразительной точностью Лиля и на этот раз сразу все поняла, все просчитала, подслушала ход его мыслей и нанесла точнейший удар.

«Не бываю нигде», — коротко ответил Маяковский «дорогому, любимому, зверски милому Лилику», как бы пропустив мимо ушей рассказ о ее «сне» и заверяя: «От женщин отсаживаюсь стула на три, на четыре— не надышали б чего вредного. <...> Больше всего на свете хочется к тебе. Если уедешь куда, не видясь со мной, будешь плохая».

Оберегая его покой и не желая самой выглядеть, по меньшей мере, двусмысленно, Лиля не писала ему о разыгравшейся тогда гнусной истории, незаслуженно бросившей пятно на его честь. Блистательный литературный критик и эссеист, признанный эталоном интеллигентности в русской литературе XX века, Корней Чуковский ни за что ни про что оклеветал Маяковского, которого имел все основания считать своим другом. По причине, которая до сих пор никому не известна: он насплетничал Горькому, будто Маяковский не просто обесчестил чистую и невинную девушку, но и заразил ее сифилисом, подцепив, стало быть, эту постыдную болезнь у жриц свободной любви. Сифилис тогда считался исключительной «привилегией» проституток.

Жертвой Маяковского, по версии его «друга», стала Соня Шемардина (Сонка), у которой был нешуточный роман с Чуковским, водившим ее на разные литературные вечера. На одном из них, еще осенью 1913 года, он познакомил ее с Маяковским, и Сонка, признававшаяся впоследствии, что очень любила Чуковского, очертя голову «втюрилась в футуриста». Итогом этого мимолетного, но оставившего след и в жизни Маяковского, и в его поэзии романа (в первом варианте четвертой главы «Облака в штанах» Сонка фигурировала под своим подлинным именем) был очень мучительный, поздний аборт, навязанный и устроенный непрошеными «спасателями», и разрыв отношений, которые, вероятно, завершились бы тем же и без столь драматичных последствий.

О своих злоключениях Сонка честно поведала Корнею Чуковскому, уязвленному ее «изменой» и, разумеется, затаившему обиду на своего счастливого соперника. «Завершение «исповеди», — вспоминала впоследствии Сонка, — было в Куоккале, в дачной бане Чуковского. Домой меня нельзя было пригласить из-за Марии Борисовны <жены>. Хорошо, что баня в этот день топилась. Он принес туда свечу, хлеба и колбасы и взял слово, что с Маяковским я больше встречаться не буду, наговорив мне всяческих ужасов о нем». Произошло все в январе 1914 года. После этого Маяковский десятки раз бывал у Чуковского в той же Куоккале на правах близкого друга, подолгу живал у него, оставил ему множество своих рисунков тушью и карандашом, равно как и стихотворных экспромтов, выслушивал восторженные слова хозяина о себе и своих стихах.

Что побудило Чуковского ровно четыре года спустя — ни с того ни с сего — трансформировать исповедь в сплетню, сославшись на рассказ неведомого врача, и отправиться с ней к Горькому, уже ставшему в то время влиятельной фигурой при захвативших власть большевиках? Держать язык за зубами Горький никогда не умел: прежде всего он поспешил обрадовать пикантной новостью наркома просвещения Луначарского. Потом с его же легкой руки сплетня пошла гулять по всему Петрограду. Дошла и до Лили, в доме которой он так любил чаевничать и предаваться картежной игре. Лиля всегда была человеком не рефлексий, а действий. Она тотчас отправилась к Горькому, прихватив с собой как свидетеля Виктора Шкловского, и потребовала объяснений.

Горький «стучал пальцами по столу, — вспоминал впоследствии Шкловский, — говорил: «Не знаю, не знаю, мне сказал очень серьезный товарищ. Я вам узнаю его адрес». Л. Брик смотрела на Горького, яростно улыбаясь». Лиля ничего не оставляла на полпути. Чтобы их разговор имел документальное подтверждение, она не ограничилась личной встречей и написала Горькому письмо, пожелав получить на него письменный же ответ. Вот это письмо, впервые опубликованное виднейшим шведским славистом Бенгтом Янгфельдтом, которому принадлежит честь и первой публикации всей переписки между Маяковским и Лилей.

«Алексей Максимович, очень прошу вас сообщить мне адрес того человека в Москве, у которого Di,i хотели узнать адрес доктора. А сегодня еду в Москву с тем, чтобы окончательно выяснить все обстоятельства дела. Откладывать считаю невозможным. Л. Брик».

Горький отметил прямо на том же письме — словно наложил резолюцию: «Я не мог еще узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выехало на Украину с официальными поручениями. А<лексей> П<ешков>».

Никакой дальнейшей переписки между ними не было, и вообще на том эта постыдная история прекратилась. В Москву «выяснять все обстоятельства дела» Лиля, разумеется, не поехала. И по горячим следам ничего Маяковскому не сообщила. Бывшие его друзья— и Горький, и Чуковский— превратились во врагов. Зачем и кому это было нужно, вряд ли кто-нибудь сумеет понять. Но самое важное в этой истории — открытая позиция Лили. Ведь ясно же, что принять столь деятельное и энергичное участие в выяснении интимнейших и крайне щекотливых деталей мог позволить себе лишь человек, не скрывающий своей личной причастности именно к этой стороне жизни оклеветанного молвой человека. По нравам и традициям не только тогдашнего времени это могла позволить себе жена. Только жена, и никто больше,

Маяковский в это время замялся непривычной для себя работой, которой очень увлекся. По заказу кинофирмы «Нептун» он сделал сценарий игрового фильма — экранизацию романа Джека Лондона «Мартин Иден» (фильм назывался «Не для денег родившийся»), сам и сыграл главную роль. Заказчику (продюсеру, выражаясь современным языком) он так понравился в качестве артиста, что тот пригласил его еще на одну картину.

В спешке фильм снимали безо всякого сценария, по мотивам сентиментальной повести итальянского писателя-социалиста Эдмондо Де Амичиса («Учительница рабочих»), а название фильма, благодаря Маяковскому, вошло в историю: «Барышня и хулиган». Об этом приметном событии в своей жизни Лиле он написал как о чем-то совсем пустяковом: «Единственное развлечение (и то хочется, чтоб ты видела, тебе будет страшно весело). Играю в кинемо. <...> Роль главная».

Лиля знала, как надо себя вести с влюбленными, которые вдруг стали отбиваться от рук. Она не писали Маяковскому целый месяц, и это, конечно, сразу же дало результат. «Не забывай, что кроме тебя мне ничего не нужно и не интересно, — писал ей Маяковский, — Люблю тебя». И в свою очередь, тоже зная слабости женского сердца, попытался разжалобить: «Ложусь на операцию. Режут нос и горло». Операция, к счастью, была чепуховой, но только ли поэтому Лиля не проявила ни малейшей тревоги? «После операции, — весьма спокойно откликнулась она, — если будешь здоров и будет желание — приезжай погостить. Жить будешь у нас».

Письмо жестокое, несмотря на неизменное «обнимаю, детынька моя», и даже «целую». Каждое слово подобрано точно и читалось адресатом именно так, как того желала Лиля. «Приезжай погостить», — пишут только чужому. «Жить будешь у нас», — значит НАШ с Осей дом — это не ТВОЙ дом. Поэтому другая строка из того же письма — «Ужасно скучаю по тебе и хочу тебя видеть» — звучала в этом контексте довольно фальшиво. И, хватаясь за соломинку, Маяковский нашел безошибочно точный ход: «...Хотелось бы сняться с тобой в кино. Сделал бы для тебя сценарий».

Вот на это предложение Лиля откликнулась без промедлений. И вполне деловито: «Милый Володенька, пожалуйста, детка, напиши сценарий для нас с гобой и постарайся устроить так, чтобы через неделю или две можно было его разыграть. Я тогда специально для этого приеду в Москву. <...> Ужасно хочется сняться с тобой в одной картине». Могла бы, кажется, и без дела приехать в Москву, узнав или заподозрив, что любимый человек «живет с какой-то женщиной». Но в таком порыве, естественном для любящей подруги, надобности не видела. Маяковский понял и это.

За сценарий для них двоих Маяковский взялся сразу же. И потратил на эту работу всего одну или две недели. Для Лили была им придумана роль балерины, для него самого — роль художника. О том, что начинаются съемки картины под названием «Закованная фильмой», сообщили газеты. Не преминули добавить— может быть, с умыслом, а может, и без оного, — что Лиля приезжает в Москву вместе с Осипом.

Только из газет об этом событии узнала Женя Ланг, с которой отношения не просто сохранялись, но, казалось, обретали стабильность и естественно развивались к еще более прочному союзу. «Володя, решай, — твердо сказала Женя. — Выбор за тобой, и он должен быть сделан сразу. Сразу и окончательно».

Маяковский признался честно: «Я не могу с ними расстаться», Так и сказал, по свидетельству Жени: «с ними» — не «с ней». И не лукавил. Его привязанность к Брику, неотторжимость от него, духовная общность, доверие и благодарность — весь этот сложный комплекс чувств, далеко выходивший за рамки традиционной мужской дружбы, был не менее сильным магнитом, чем влюбленность в «женщину его жизни».

Женя все поняла. И отрезала моментально. Сразу. Раз и навсегда. В мае, когда Лиля в сопровождении Осипа приехала на съемки в Москву, Маяковский на самом деле уже не «жил» ни с какой женщиной. Он мог спокойно и честно смотреть Лиле в глаза.

О Жене, похоже, не было сказано ни слова. Словно ее и не было. Не с тех ли пор в отношениях между Лилей и Маяковским установилось непреложное правило: если о своих дежурных увлечениях, сколь бы далеко они ни зашли, он сам ничего не рассказывает, значит, их незачем принимать всерьез?

В июле 1967 года в Москве проходил очередной международный кинофестиваль. Я был аккредитован на нем от нескольких зарубежных газет. Один из коллег, молодой македонский журналист и поэт Георгий (Джоко) Василевски, тоже приехавший на фестиваль, попросил меня устроить встречу с Лилей

Брик, у которой он мечтал взять интервью. Я не был тогда с ней знаком, хотя бы и отдаленно, но знал переводчицу с французского Тамару Владимировну Иванову, жену известного писателя Всеволода Иванова и мать выдающегося филолога, лингвиста и культуролога Вячеслава Иванова. На их даче в Переделкине жила Лиля. Тамара Владимировна устроила нам эту встречу. Приведу лишь короткий фрагмент той записи, которую я сделал по ходу их разговора.

«Я влюбилась в Володю сразу, — рассказывала Л. Ю. Брик, — можно сказать, моментально, как только он начал читать у нас свою поэму. «Облако в штанах», вы знаете... Он ее посвятил мне, вы это, конечно, знаете тоже. Полюбила его сразу и навсегда. И он меня тоже, но у него и любовь, и вообще, что бы он ни делал, было мощным, огромным, шумным. И чувства были огромными. Иначе он не умел. Поэтому со стороны кажется, что он любил меня больше, чем я его. Но как это измерить — больше, меньше? На каких весах? На какой счетной линейке? Любовь к нему я пронесла через всю жизнь. Он был для меня... Как бы вам это объяснить? Истинный свет в окне».

Тут Л. Ю. Брик прервала монолог и обратилась ко мне: «Переведите вашему другу, что такое свет в окне». «Не надо, я понял, — сказал Джоко, который хорошо говорил по-русски. — Свет в окне, это когда слепит яркое солнце, такое яркое, что вообще ничего не видно». Лиля Юрьевна не возразила».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.