ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Пока с восторгом я умею
Внимать рассказу славных дел,
Любовью к чести пламенею
И к песням муз не охладел,
Покуда русский я душою,
Забуду ль о счастливом дне,
Когда приятельской рукою
Пожал Давыдов руку мне!
Е. Баратынский
1
Во второй половине июня 1820 года Денис Васильевич вместе с женой впервые приехал в Верхнюю Мазу. Соня не оправилась как следует после тяжелых родов и смерти преждевременно появившейся на свет девочки. Поездку в степную деревню ей посоветовали врачи. А он хотел пожить в глуши, поработать над военной прозой. Впрочем, имелась еще одна тайная, скрытая даже от жены причина, побудившая его охотно согласиться на дальнюю поездку.
В Москве ожидали приезда императора. Закревский, искренне желавший, чтоб старый друг Денис возвратился на военную службу и получил под начальство кавалерийскую дивизию, решил с этой целью, пользуясь случаем, устроить ему аудиенцию у государя. Денис Васильевич отказался. Довольно с него прежних унижений! Ему даже мысль о подобном свидании была ненавистна. В переписке с Закревский он всегда соблюдал осторожность, а тут, отвечая на предложение, распахнулся:
«Ты мне пишешь, чтобы я обдумал, представляться ли мне государю во время проезда его через Москву, или нет? Я очень и давно это обдумал, ибо нынче же еду в новую деревню мою, где пробуду до октября месяца…»[19].
Деревня на первых порах не понравилась. Хаты верхнемазинцев, словно ласточкины гнезда, были слеплены из хвороста и глины, покрыты старой, замшелой соломой и производили жалкое впечатление. Господский дом, построенный в старом стиле, с бесчисленными полутемными комнатушками и дрожавшими от ветхости деревянными колоннами, требовал немедленного ремонта. Сад находился в запустении, от большого полупересохшего, подернутого зеленой ряской пруда пахло тлением. А вокруг села раскинулась неоглядная, казавшаяся безжизненной, сухая, желтая, знойная степь. Глазу не на чем было остановиться.
Но в конце месяца в Поволжье выпали обильные дожди, и все преобразилось. Небесная голубизна стала выше и ярче, запели и засвистели примолкшие в духоте птахи, поднялись пожухшие степные травы, затрепетали над ними стайки разноцветных бабочек, девственно чистый воздух наполнился медовым запахом полевых цветов.
В доме сделали необходимую перестройку, сад привели в порядок. Из Самары привезли недостававшую мебель. В соседнем селе Репьевке у помещика Бестужева купили хорошо выезженных лошадей. Спокойная и здоровая деревенская жизнь вошла постепенно в свою колею.
Денис Васильевич каждый день совершал далекие верховые прогулки и все более очаровывался степным раздольем. Соня часто сопровождала мужа. Она оказалась прекрасной наездницей, к тому же знала всю окрестность, ведь здесь прошли ее детские годы. Степной воздух действовал на Соню благотворно. Было приятно видеть, как быстро она крепнет и покрывается золотистым загаром!
Управлял имением дядюшка Мирон Иванович, отставной поручик, дальний родственник покойного генерала Чиркова. Соня вмешиваться в дела не собиралась, хотела подольше отдохнуть, но так получилось, что и сам дядюшка и приказчики начали обращаться к молодой барыне со всевозможными хозяйственными вопросами, и ей, волей-неволей пришлось судить и рядить людей, смотреть, как идет уборка и молотьба хлебов, — словом, быть помещицей.
Денис Васильевич никакой склонности к подобным занятиям не обнаруживал и жене, попробовавшей поделить с ним хозяйственные заботы, откровенно сознался:
— Лет пять назад взялся я сестре Сашеньке помогать, да ничего не вышло! Нет у меня этого таланта, милая Сонечка… Ты хозяйничай как хочешь, лишь здоровью своему не повреди, а меня не приневоливай!
Помыслы его были сосредоточены на другом. Решив во что бы то ни стало издать «Опыт о партизанах», он еще раз перечитал рукопись и пришел к выводу, что ее необходимо «совершенно перекроить». Многое изложено сухо, а главное, не получили достаточного развития мысли, направленные в защиту партизанской системы от посягательств военных методиков-педантов. Ему было известно, что партизанскую систему прежде всего не желает признавать сам царь, поручивший барону Толю сочинять «Правила о службе на передовых постах и вообще на всех малых отрядах», но все равно он, Денис Давыдов, свидетель и участник стольких славных партизанских действий, должен утверждать свое мнение на этот счет. Партизанская система, созданная не штабными методиками, а опытом русских партизан, существует, господа, хотите или не хотите вы признавать это!
Сжато рассказав о том, как действовали партизанские отряды в двенадцатом году, Давыдов убедительно доказывает, что эти действия носили не случайный характер, а были хорошо продуманы, и накопленный партизанский опыт представляет большую ценность, ибо может быть не менее успешно использован при защите отечества в будущем.
Отиравшиеся близ царя методики, вроде барона Дибича и барона Толя, ограничивали деятельность партизан обычной службой на передовых постах и разведкой. Денис Васильевич рисует совершенно иную картину:
«Летучие партии наши зорко и неусыпно маячут по всему неприятельскому пути сообщения, пробираются в промежутки корпусов, нападают на парки и врываются в караваны съестных транспортов. Приноравливая извороты свои к изворотам армии, они облегчают ея усилия и довершают ея успехи. Через сокрушительные наезды их неприятель разделяет и внимание и силы, долженствующие стремиться одною струею к одной цели; невольно действует ощупью, вопреки свойству войны наступательной и теряя надежду отразить сии неотразимые рои наездников, коих войско его ни догнать, ни отразить, ни припереть к какой-либо преграде не в состоянии…»
Денис Васильевич сидит за круглым столом в беседке, устроенной под старыми липами в конце сада. Благоухает ласковый предвечерний ветерок. Тихо колышется листва на деревьях. Монотонно стрекочут в степи кузнечики.
Рукопись лежит перед ним, вся испещренная поправками и вставками. Нелегкое это дело быть писателем! Особенно когда приходится постоянно помнить о цензуре. Он перелистывает только что переделанную главу, где говорится о выборе начальника партии, вдруг морщинки, собравшиеся на его лбу, разглаживаются, лицо принимает довольное выражение. Все-таки проклятых методиков зацепил он тут крепко!
«…Назначение методика, — он не забыл подчеркнуть это слово, — с расчетливым разумом и со студеною душою, хотя бы то было и по собственному его желанию, вреднее для службы, нежели выбор оного или по очереди. Сие полное поэзии поприще требует романического воображения, страсти к приключениям и не довольствуется сухою прозаическою храбростью. Это строфа Байрона! Пусть тот, который, не страшась смерти, страшится ответственности, остается перед глазами начальников: немый исполнитель в рядах полезнее того ярого своевольца, который всегда за чертою обязанностей своих, от избытка предприимчивости в сравнении с предприимчивостью начальника…»
Последняя фраза, правда, несколько длинновата и туманна, но кто пожелает докопаться до смысла, тот докопается. Зато тем, кого может заинтересовать вопрос, почему замалчивается славная деятельность партизан, отвечает он прямей и проще:
«К несчастью, всякое новое или возобновленное изобретение встречает более порицания, нежели одобрения, и потому все рвение партизан в сию войну навлекло на них одно только негодование тех чиновников, коих оскорбленное самолюбие не простило смельчакам, оказавшим успехи, независимо от их влияния, и наравне с ними занявшими место в объявлениях того времени…»[20]
Денис Васильевич набил табаком трубку, закурил, задумался. Не всем по душе придется эта книжечка! Далеко не всем! Ничего не поделаешь!
Однажды утром камердинер ему доложил:
— Странник прохожий у нас объявился. В людской сидит, просит допустить его к вам.
— А что ему от меня надо?
— Тайность какая-то, сказывает, у него имеется.
Денис Васильевич заинтересовался. В доме неизвестного принимать не решился, — Соня до ужаса боялась прохожих, — велел проводить в садовую беседку.
Странник имел вид самый жалкий. Грязная рубаха, подпоясанная тесемкой, и холщовые заплатанные порты составляли все его одеяние. На загорелом до черноты лице и свалявшейся бороде густым налетом лежала сизая пыль. Странник был высок ростом, сильно сутулился, часто кашлял.
— Ты кто таков? Откуда? — спросил Денис Васильевич, окинув его суровым взглядом.
На лице странника появилось подобие робкой улыбки.
— Не признаете, Денис Васильевич?
В хриплом голосе впрямь улавливалась какая-то знакомая интонация, но память ничего не подсказывала. Денис Васильевич промолчал. А странник со вздохом продолжал:
— Оно и мудрено признать-то, ежели столько годов жизнь меня ломает… Терентий я, который в партизанах ходил…
Денис Васильевич не мог скрыть изумления. Терентий запомнился молодцеватым, всегда подтянутым и опрятно одетым. Прошло восемь лет — срок достаточный, чтоб изменить человека, но не сделать его неузнаваемым!
— Что же с тобой случилось, любезный? И как ты попал сюда?
Терентий, ничуть не робея, рассказал обо всем обстоятельно. И об издевательствах поротого барина, и о своей несчастной доле, и о бегстве из родных мест.
— Четвертый год без всякого вида живу, по глухим деревням и лесам укрываюсь, — говорил он тихо, покашливая в руку. — Побывал и на украинских землях и у донских казаков; где поработаешь малость, где христовым именем, свет не без добрых людей, да только долгого приюта бродяге никто не дает, каждый полиции опасается… А потом прослышал, будто в заволжских степях бездомный народ свободно селится, задумал туда добраться… А под Сызранью о вашем приезде в Верхнюю Мазу проведал, ну и не стерпел, поворотил на ваш проселок, давно была у меня думка-то заветная повидать вас… как вы меня прежде в партизанах знавали и о господине моем жестокосердном хорошо осведомлены… Может, облегчение какое мне сделаете?
Крепко призадумался Денис Васильевич, слушая бывшего партизана. Вот она, горькая действительность! Наказанный за измену отечеству помещик благоденствует. Спасавший отечество от чужеземного ига крестьянин становится бездомным бродягой. Несправедливость вопиющая! Необходимо, конечно, оказать помощь Терентию, но как и чем? Он бежал от помещика, следовательно, совершил преступление и может быть в любую минуту и в любом месте схвачен полицией. А укрывательство беглых строго карается законом. Значит, этого нельзя. А что можно? Дать денег, снабдить одеждой и отпустить бродяжничать? Такому наиболее легкому решению вопроса противилась совесть. Терентий страдал за свою партизанскую деятельность. Денис Васильевич, всегда и всюду защищавший партизан, не мог оставить его в беде.
— У тебя кто дома-то из родных остался? — спросил он Терентия?
— Кабы кто там был, разве убежал бы? Один я как перст, Денис Васильевич…
— А о том, кто ты таков, никому в наших местах не рассказывал?
— Не извольте беспокоиться, я сам себе не враг.
— Ну, так вот что, любезный. Оставайся, если желаешь, у нас, работа в хозяйстве найдется, лесу на избу дам и жалованье положу, а дальше будет видно!
— Премного благодарен, по гроб жизни помнить буду, — растроганно и тихо произнес Терентий. — Да кабы вам самим беды не нажить… Бумаг-то у меня никаких не имеется!
— Знаю! Это, брат, самое скверное! — сказал Денис Васильевич. — Деревня наша, положим, не на бойком месте, полиция сюда не часто заглядывает, а все же… бумаги для тебя, так или иначе, выправлять придется! — Он помолчал немного, насупив брови и потирая в раздумье лоб, потом заключил загадочными словами: — Есть одна надежда… Говорить прежде времени нечего. Может быть, и не удастся, а может быть, и обойдется по-хорошему… Попробуем во всяком случае!
Выправить бумаги беглому крепостному человеку! Терентий считал такую задачу неразрешимой и с удивлением смотрел на Дениса Васильевича… Что же такое он задумал?
Терентию очень хотелось задать этот вопрос, но он не осмелился.
II
Возвратившись в Москву поздней осенью, Денис Давыдов был оглушен новостью, которую не замедлил сообщить ему Дмитрий Никитич Бегичев:
— В Петербурге кутерьма идет… Семеновцы взбунтовались!
— Помилуй, с чего же это? — воскликнул Денис Васильевич. — Ведь Семеновский гвардейский полк особенно любим государем, семеновцы пользуются всякими льготами, им живется как будто не плохо!
— Так оно прежде и было, — кивнув головой, подтвердил Дмитрий Никитич. — После Отечественной войны и заграничных походов, где семеновцы, сам знаешь, держались геройски, в полку совсем уничтожили телесные наказания, офицеры стали обращаться с нижними чинами вежливо, полковой командир Яков Алексеевич Потемкин не изнурял солдат лишней муштрой… Но такой порядок нашему Змею-Горынычу графу Аракчееву как раз и не понравился! Потемкин был отрешен от должности, а на его место назначен хорошо тебе известный людоед полковник Шварц…
— Позволь! Я же слышал, будто Шварца из армии перевели в лейб-гвардейский гренадерский?
— Совершенно верно! Он некоторое время и зверствовал над гренадерами, затем его приставили к семеновцам, причем Аракчеев сам сказал ему, что «надо выбить дурь из голов этих молодчиков».
— Ну, теперь причины возмущения для меня ясны… В человеколюбии Шварца не упрекнешь! — вставил Денис Васильевич. — Рассказывай, что произошло дальше?
А дальше было так. Жестокие притеснения и палочная расправа вывели семеновцев из терпения. В ночь на 17 октября головная «государева рота» самовольно выстроилась во фронт, солдаты вызвали ротного и батальонного командиров и, заявив, что под начальством Шварца служба сделалась невыносимой, потребовали его смещения. Перепуганный Шварц поскакал к бригадному командиру великому князю Михаилу Павловичу. Тот, явившись в казармы, стал увещать солдат не смутьянить, они с редким единодушием продолжали настаивать на своем.
На следующий день корпусной командир Васильчиков арестовал всю роту. Весть об этом всполошила полк. Семеновцы вышли из казарм, построились на плацу и объявили, что не вернутся в казармы, пока не освободят арестованной роты и не сменят Шварца.
Император Александр в то время находился на очередном конгрессе в Троппау. Оставшееся в столице начальство растерялось. Аракчеев, сказавшись больным, не показывал носа. Генерал-губернатор Милорадович без толку гарцевал перед семеновцами, его уговоры ни к чему не привели. Приехавшую в карете императрицу Марию Федоровну солдаты выслушали почтительно, дружно прокричали «ура», но с места не тронулись.
Между тем стали обнаруживаться признаки волнения и других гвардейских полках, обеспокоенных участью товарищей, усилился ропот в городе, появились неизвестно кем писанные прокламации, разъясняющие, за что стоят семеновцы[21]. Имя изверга Шварца вызывало общую ярость. Какие-то вооруженные солдаты ворвались в его квартиру. Шварц едва успел выпрыгнуть через окно на двор, где зарылся с головой в навозную кучу, там не догадались его искать.
В конце концов Васильчиков собрал военный совет. Требовались решительные меры, чтоб прекратить смуту. Семеновский полк в полном составе был отправлен в Петропавловскую крепость. Краса гвардии погибла! В Троппау с донесением о чрезвычайном и прискорбном происшествии поскакал адъютант корпусного командира Петр Чаадаев.
А спустя несколько дней пришел царский приказ судить головную мятежную роту военным судом, остальные расформировать по армейским частям и гарнизонам.
Размышляя над этим событием, Денис Васильевич невольно сопоставил его с другими, столь же необычайными событиями, совершавшимися сейчас повсюду. В Испании еще в начале года молодые офицеры Рафаэль де Риего и Антонио Квирога, опираясь на созданную ими военную партию, провозгласили конституцию, заставив короля Фердинанда присягнуть ей на верность. По всей Италии действовали венты грозных и неуловимых карбонариев, добивавшихся национальной независимости страны и уничтожения монархического правления. Летом карбонарии успешно произвели революцию в Неаполе. В Португалии восставший народ изгнал жестокого диктатора Бересфорда. На юге России бурно развивалась деятельность гетерии, греческого революционного общества, подготовлявшего освобождение Греции от турецкого долголетнего владычества.
А на Дону генерал Чернышев расстреливал картечью крестьян и казаков, поднявшихся за старые донские вольности. Не затихали волнения среди военных поселенцев, все чаще пылали в разных концах страны подожженные помещичьи усадьбы.
Что-то ощущалось предгрозовое, что-то назревало, вызывая глухое душевное томление.
Взбудораженные мысли не находили выхода. В Москве на этот раз, кроме Бегичевых, близких не было. Братья Лев и Евдоким служили в Петербурге. Ермолов на Кавказе. Раевские в Киеве. Базиль в Каменке. Вяземский в Варшаве. Не с кем по душам поговорить, не с кем пооткровенничать! Дмитрий Никитич Бегичев наслаждался домашним уютом, пирогами и кулебяками, толстел и взирал на все, что происходило за стенами дома, с завидным равнодушием. Новые знакомые, с которыми приходилось встречаться в обществе и в английском клубе, где Денис Васильевич изредка бывал, к распашным беседам не располагали.
Вот почему он с особенной охотой собирался в Киев, куда во время зимних контрактов привозили ему арендные деньги из Балты.
В Киеве он надеялся повидать и Раевских и каменских своих родных. Базиль, Александр Львович и Аглая жили в своей деревне. Вероятно, они тоже будут на контрактах, тем более, что ожидалась помолвка Катеньки Раевской с Михаилом Орловым, недавно получившим благодаря Киселеву пехотную дивизию, стоявшую в Кишиневе.
Да, предстоящая поездка обещала быть необычайно интересной!
Денис Васильевич выехал в Киев в первых числах января 1821 года. Но дорогой намеченный маршрут немного изменил. На одной из почтовых станций знакомый офицер, возвращавшийся с юга, сообщил, будто он слышал, что высланный из столицы поэт Александр Пушкин гостит сейчас в Каменке у Давыдовых.
Слух показался правдоподобным. Пушкин летом путешествовал по Кавказу и Крыму с Раевскими. Неудивительно, что Николай Николаевич представил его гостеприимным своим братьям. Денис Васильевич решил заехать сначала в Каменку. Если слух вымышлен и хозяева на контрактах, он переночует и отправится вслед за ними. Крюк небольшой!
Однако хозяева были дома. И не успел еще Денис Васильевич снять шубу, как выбежавшая в переднюю вслед за Базилем хорошенькая синеглазая, похожая на куколку Адель, дочь Аглаи Антоновны, возвестила:
— А у нас Пушкин!
Базиль сам хотел удивить Дениса этой новостью и недовольно покосился на племянницу.
— Скажи-ка лучше, голубушка, кто тебе позволил сюда выскакивать?
Адель сконфузилась и убежала. Базиль продолжал:
— Александр Сергеевич приехал из Кишинева в конце ноября, к матушкиным именинам…
— Вот что! И, вероятно, вместе с Михаилом Орловым?
— Конечно! Они там подружились крепко. И теперь Пушкину вроде как пора в Кишинев возвращаться, а он во что бы то ни стало желает на помолвку Михаилы попасть.
— Когда же помолвка-то? Я слышал, будто в середине января предполагается?
— Михайла в Москву по своим делам поехал, отложили до первых чисел февраля. А Пушкина мы у себя, с дозволения начальства, задержали, чтобы вместе в Киев поехать.
— А какому же начальству вверены попечение и надзор за Пушкиным?
— Бессарабскому наместнику генералу Инзову. Старик, впрочем, славный. Мы отписали ему, будто Пушкин простудился, почему не может в назначенный срок возвратиться к Кишинев, и, конечно, Инзов догадался, что болезнь придумана, как оправдание задержки, однако ж весьма любезно разрешил Пушкину пребывать у нас до тех пор, «поколе он не получит укрепления в силах».
— Ну хорошо, а где же он, певец Руслана? Почему не вижу?
— Беседует с музами в укромном уголке, именуемом в сих местах «карточным домиком», — произнес, улыбаясь, Базиль. — Ступай к нашим дамам, представляйся, целуй ручки, да не задерживайся… Я буду ждать тебя в кабинете. Мы пойдем к нашему изгнаннику!
Денис Васильевич, пригладив перед зеркалом волосы и подкрутив усы, направился на половину старой барыни Екатерины Николаевны, но в танцевальном зале, через который нужно было проходить, его ждала Аглая.
Они не виделись более двух лет. И он не без трепета душевного взял и поднес к губам все еще прелестную, девически пухлую руку. Аглая поцеловала его в лоб.
— Итак, вы женаты, довольны, счастливы?
Он взглянул ей прямо в глаза, ответил откровенно:
— Женат, доволен… А счастлив ли? Не знаю!
Тонкие брови ее слегка приподнялись.
— Вот как! А я полагала, вы упиваетесь счастьем, потому и забыли про своих старых друзей и про свои старые… привязанности!..
— Нет, со мною этого не может случиться, Аглая, — горячо возразил он, вновь беря ее руку. — Могу ли я предать забвению милые сердцу дни и часы, протекавшие близ вас? Никогда! Как бы ни сложилась моя жизнь, я всегда буду вас хранить в своем сердце и в своей памяти…
— Верю, мой добрый, милый друг, — благодарно сказала она, и тут же вдруг на лице ее обозначилась привычная кокетливая гримаска, а веселые глаза блеснули лукавым огоньком. — И, надеюсь, вы теперь не станете, как прежде, безумствовать, если заметите, что кто-то другой удостаивает меня вниманием не только в воспоминаниях?
Кто-то другой! Намек был слишком прозрачен. В Каменке, кроме Пушкина, никто не гостил. Денис Васильевич, продолжая разговор в том же легком, шутливом тоне, на который перешла Аглая, поинтересовался:
— Может быть, дорогая кузина, вы успели сделать вашим рыцарем Пушкина?
Аглая рассмеялась.
— А что вы думаете? Пушкин очень мил, забавен, остроумен… Я же, как вам известно, всегда покровительствовала поэтам, а иногда их и вдохновляла… Один из них некогда посвятил мне такие строки:
…Ты улыбкою небесною
Разрушаешь все намеренья
Разлюбить неразлюбимую!
Денис Васильевич, припомнив время, когда писались им эти стихи, подхватил:
— Клянусь, это чистейшая правда, и несчастному поэту пришлось поплатиться за свои нежные чувства пятидневным презрением покойного князя Багратиона…
Проболтав таким образом с ветреной кузиной еще несколько минут, затем навестив старую барыню, Денис Васильевич зашел за Базилем, и они, накинув шинели, поспешили к Пушкину.
Карточный домик, находившийся в конце сада, представлял собой небольшой деревянный, с четырьмя колоннами павильон, где помещался биллиард и карточные столы. Во время съезда гостей здесь обычно уединялись мужчины, шла игра в карты, велись за бокалом доброго вина горячие вольные споры.
А теперь этот опустевший домик, перед окнами которого могучий дуб раскинул серебрившиеся инеем ветви, был облюбован для работы Пушкиным[22].
Базиль, гордившийся дружбой с опальным поэтом, сам следил, чтоб печи в домике были хорошо натоплены, и чтоб не было угара, и чтоб дворецкий не забывал с утра ставить на стол тарелку любимых Пушкиным моченых антоновских яблок.
Когда Денис Васильевич и Базиль, тихо приоткрыв дверь, вошли в домик, Пушкин в коротком кафтане и бархатных молдаванских шароварах лежал на биллиарде и, поскрипывая пером, быстро заполнял лежавшие перед ним листки ровными стихотворными строками.
Базиль полушепотом его окликнул:
— Александр Сергеевич!
Пушкин, чуть вздрогнув, повернул голову и увидел стоявшего за Базилем улыбающегося Дениса, соскочил с биллиарда и, запахивая кафтан, воскликнул:
— Бог мой! Не сон ли это? Денис Васильевич! Каким образом?
— Ехал на контракты, душа моя, а услышал, что ты здесь…
Пушкин договорить не дал, бросился к нему на шею. Они крепко расцеловались.
А тут явился и камердинер с шампанским. Хлопнули пробки. Завязался оживленный разговор. Денис Васильевич, узнав о некоторых неизвестных подробностях высылки Пушкина из столицы, напомнил:
— А ведь я тебя предупреждал, Александр! Ты мне не внял, не угомонился и теперь повторяешь мой путь…
Базиль, бережно собиравший разбросанные повсюду пушкинские черновые листки, откликнулся с живостью:
— Любопытно, в самом деле, получается, Денис! Мне как-то в голову не приходило… А ведь тебя выслали из Петербурга почти в том же возрасте, что и Пушкина, и причины высылки у вас одинаковы?..
— Не забудь, — добавил Денис Васильевич, — что Александр, как и я, отправляется на юг и находит утешение…
Пушкин, улыбаясь и поблескивая глазами, заключил:
— Среди семейства почтенного генерала Раевского и в деревне милых, умных отшельников братьев Давыдовых! Какое чудесное сходство биографических черт! И, бог свидетель, я ничего не имею против дальнейшего продолжения… Быть участником великих событий, исполинских битв, предводительствовать отважными партизанами… Жизнь, полная романтики! — Он бросил теплый, но отчасти и озорной взгляд на сидевшего в кресле и раскуривавшего трубку Дениса, и продолжил: — Впрочем, я не стал бы возражать и против хорошенькой жены и против генеральского чина…
— Ну, брат, если б тебе достался этот чин, как мне, ты бы, пожалуй, отказался, — промолвил добродушно Денис Васильевич. — Да и на что тебе генеральство? Ты без того молодец и полный генерал на Парнасе!
— Как сказать! — весело и быстро ответил Пушкин. — Вам-то царь все-таки и жалованьишко платит и орденами награждает; а мне тридцатью шестью буквами российского алфавита кормиться приходится…
— А я тебя, душа моя, могу надоумить, как стихами чины добывать, — хитровато прищурив глаза, сказал Денис Васильевич. — Проживающая в одном из западных наших городов жена канцеляриста, воспользовавшись проездом государя, умудрилась преподнести ему подушечку, на которой довольно искусно вышила шелками овцу и сделала такое стихотворное признание:
Российскому отцу
Я вышила овцу
Сих ради причин.
Дабы мужу дали чин!
И, представь, ловкая баба своего достигла, государь велел, пожаловать канцеляриста классным чином…
Пушкин расхохотался. Базиль, подсев к нему на диванчик, шутя заметил:
— А случай, что ни говори, достоин внимания! Ты бы, Александр Сергеевич, тоже попытал счастья!
— Сам о том подумываю, — ответил Пушкин, едва сдерживаясь от смеха. — И стихи готовы… Словно для такого случая писаны!
Он обвел собеседников веселыми глазами и прочитал:
Воспитанный под барабаном.
Наш царь лихим был капитаном:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал,
Зато был фрунтовой профессор!
Но фрунт герою надоел —
Теперь коллежский он асессор
По части иностранных дел!
Базиль, глядя с восхищением на Пушкина, захлопал в ладоши:
— Представляю, как бы сия любопытная эпиграмма выглядела на подушечке!
Денис Васильевич, смеясь, добавил:
— Каждое слово не в бровь, а в глаз! Ведь подлинно под барабан и государь и братья его воспитывались. Бывало, царица-мать Мария Федоровна, подозвав дворцового коменданта, упрашивала его производить потише смену караула. «А то великие князья, — говаривала она, — услышав барабан, бросают свои занятия и опрометью бегут к окну, а после того в течение всего дня и не хотят ничем другим, кроме барабана, заниматься».
Разговор, подогреваемый вином и бесконечными шутками, катился, словно легкая волна на море. Все согласно клеймили произвол самовластья, возмущались несправедливым судом над семеновцами и донскими расстрелами. Поднимали бокалы и чокались за лучшее будущее отечества, за русский народ. Денис Васильевич и Пушкин, чувствуя, как, несмотря на разницу лет и положения, стали они близки друг другу, выпили на брудершафт и расцеловались совсем как родные братья.
Потом Пушкин с увлечением говорил о замыслах гетеристов, подготовлявших восстание греков против турок, и о своей беседе в Кишиневе с безруким сыном бывшего господаря Молдавского, полковником русской службы Александром Ипсиланти, готовым возглавить греческое восстание.
Денис Васильевич вставил:
— Я слышал, будто в Петербурге относятся к этому благосклонно и будто государь обещал грекам поддержку…
Пушкин подтвердил:
— Ипсиланти и греки на эту поддержку по крайней мере очень надеются… Но кто поручится за честность намерений нашего кочующего венценосца?
Честность его намерений! Базиль, читавший постоянно заграничные журналы и газеты и более других осведомленный о европейских делах, тут же красноречиво начал доказывать, что император Александр думал не о помощи грекам, а о том, как бы поскорее расправиться с итальянскими карбонариями. Конгресс монархов, заседавший осенью в Троппау, недаром перебрался в Лайбах, ближе к мятежному Неаполю, чтоб тесней связаться с приверженцами монархии в Италии, быстрее перебросить туда австрийские и русские карательные войска.
Денис Васильевич, не менее своих собеседников сочувствовавший грекам и желавший их освобождения от турецкого ига, произнес со вздохом:
— Будущего, правда, не предугадаешь, но отказать в помощи несчастным единоверцам грекам было бы грешно и позорно…
Базиль кивнул головой и дополнил:
— Как, впрочем, и посылать войска в чужие страны для порабощения народов! Однако ж, если б это случилось, — он немного помедлил, — кто может сказать, каков будет исход? Венты карбонариев объединяют свыше восьмисот тысяч итальянцев, готовых драться за свободу насмерть. И не произойдет ли при вторжении чужеземных войск общее возмущение народа?
Тут мог бы, вероятно, завязаться и спор, вызванный некоторым расхождением мнений. Базиль и Пушкин, явно преувеличивая силы карбонариев, были убеждены, что их пример всколыхнет народы других стран. Денис Васильевич в этом сомневался. Но высказать своих сомнений не успел.
Двери домика шумно распахнулись. Вошел, пыхтя и отдуваясь, толстяк Александр Львович Давыдов, только что возвратившийся из поездки в соседнюю свою деревню.
— Вы что же здесь секретничаете? — сказал он, со всеми обнимаясь и целуясь. — Дамы без вас скучают… Да уж и стол к обеду накрывают!
— А чем нас кормить будут? — задал брату вопрос Базиль, и все невольно улыбнулись.
Пристрастие Александра Львовича к гастрономическим и кулинарным изделиям всегда служило предметом для шуток, и он знал это, но, когда с ним заговаривали на любимую тему, было выше сил отвергнуть такой разговор. Тем более, что сегодня он уже успел заглянуть на кухню и живо ощущал еще ее запахи.
Жмуря от предвкушаемого удовольствия глазки и причмокивая жирными губами, Александр Львович начал перечислять кушанья:
— Расстегайчики будут изумительные, мой милый… Севрюжка под белым соусом с грибочками…. Фазаны… я таких сочных давно не видывал…
Пушкин до конца не выдержал, перебил:
— Пощадите, Александр Львович! Ваше обозрение столь живописно, что я чувствую уже колики в желудке…
Базиль, успевший между тем наполнить вином бокалы, предложил:
— Выпьем посошок и отправимся обедать!
Пушкин, перемигнувшись с Базилем и Денисом, поднял бокал:
— За итальянскую красавицу, господа!
Все дружно выпили. Однако, Александр Львович, мысли которого работали медленней, чем положено, поставив опорожненный бокал на стол, спохватился:
— А ты, Пушкин, какую такую итальянскую красавицу имеешь в виду? Ты, брат, смотри, — погрозил он пальцем, — мы с Денисом хотя и не служим, а все же генералы… Нам не тово…
Денис Васильевич под общий смех его успокоил:
— Ничего, почтеннейший мой брат… Бог милостлив! Выпитое вино не прокиснет!
Три дня, проведенные в Каменке, надолго сохранились в памяти Дениса Васильевича. Общение с Пушкиным, в гениальности которого давно не сомневался, жаркие, острые споры и блестящие шутки, пышные лукулловские трапезы и легкий флирт. Аглая кокетничала напропалую и с ним и с Пушкиным. Базиль не переставал нежно поглядывать на Сашеньку Потапову, миленькую, застенчивую воспитанницу Екатерины Николаевны. В общем все в доме было полно романическим воздухом!
А какие прелестные стихи Денису посвятил Пушкин! Они были, правда, не окончены, читались по черновику. И все же каждая строчка трогала особой теплотой и задушевностью:
…Певец — гусар, ты пел биваки,
Раздолье ухарских пиров,
И грозную потеху драки,
И завитки своих усов;
С веселых струн во дни покоя
Походную сдувая пыль,
Ты славил, лиру перестроя,
Любовь и мирную бутыль.
…Я слушаю тебя — и сердцем молодею,
Мне сладок жар твоих речей,
Печальный, снова пламенею
Воспоминаньем прежних дней…
…Я все люблю язык страстей,
Его пленительные звуки
Приятны мне, как глас друзей
Во дни печальные разлуки.
Денис Васильевич любил впоследствии рассказывать о пребывании в Каменке друзьям и знакомым. Однако случилось здесь и нечто такое, что приходилось от всех утаивать.
В последнюю ночь, когда дом затих, а он еще не спал, лежа в постели с книгой в руках, в его комнату пришел Базиль, плотно прикрыл за собой дверь и, подсев к нему, сказал:
— Мне нужно, Денис, поговорить с тобой совершенно откровенно.
— А разве мы говорили с тобой когда-нибудь иначе? — приподняв голову, спросил он удивленно.
— Прости, я не совсем точно выразился… Именно потому, что мы всегда были откровенны и образ наших мыслей во многом весьма сходен… Мне хотелось знать твое отношение…
— К кому или к чему?
— К тайному обществу, ставящему своей целью замену самодержавия конституционным правлением, — тихо произнес Базиль. — Мы не виделись с тобой больше года, я не имел возможности признаться тебе, что вступил в него.
— Вот что? Значит, ты хочешь знать, как я отношусь к этому?
— И это тоже и другое… Как ты смотришь на то, чтобы самому войти в общество?
— Гм… Вопрос, брат Василий, для ответа не из легких… Но изволь, давай объяснимся!
Он привычно потянулся к трубке, лежавшей на тумбочке у кровати, и, закурив, предложил:
— О том, что существует тайное общество, я знаю, и цели оного мне более или менее известны…
— И какие благородные цели, Денис!
— Не спорю. Воспитанный под барабаном царь плох. Аракчеевщина никому не мила. Самовластье, словно домовой, душит страну. Я не раз высказывал это своим друзьям. Возможно, при свободном правлении будет лучше. Но где силы, способные осуществить переворот? Пустыми прениями, милый мой, этого не сделаешь…
— Они не так пусты, как тебе кажется. Не забудь, что в спорах рождается истина… А силы, о коих ты говоришь, могут быть подготовлены только тайным обществом… Все идет к тому, что самодержавие, так или иначе, будет заменено лучшим правлением… Михайла Орлов недаром как-то сказал, что «Девятнадцатый век не пробежит до четверти без развития каких-нибудь странных происшествий»…
— Слышал, брат, я эти доводы от самого Михайлы, — махнул рукой Денис. — А вот теперь женится он на Екатерине Раевской и небось сразу все свои предсказания и отвлеченные химеры из головы выбросит!
— Напрасно так думаешь… Тебе разве не известно, какие порядки в своей дивизии Михайла Орлов заводит? Я наизусть помню его приказ, в коем он объявляет, что будет «почитать злодеем того офицера, который свою власть употребит на то, чтобы истязать солдат. Воля моя тверда. Ничто от сего предмета меня не отклонит. Терзать солдат я не намерен. Я предоставляю сию постыдную честь другим начальникам, кои думают о своих выгодах более, нежели о благоденствии защитников отечества».
— Это дело иное! За справедливое отношение к солдатам и за ланкастерские школы я всегда Михайлу хвалил и хвалить буду! А тайное общество… тут, брат, подумать нужно! Не шутка! Кому-кому, а нам с тобой печальный опыт брата Александра Михайловича Каховского хорошо ведом!
— А если мы все-таки будем более счастливы, чем брат Каховский и его товарищи?
— Допустим, хотя и маловероятно… А дальше что? Признаюсь, меня более всего страшит колебание государства, ужасы народных революций…
— Мы тоже этого страшимся, но наши опасения, кажется, напрасны, — возразил Базиль. — Я приведу в пример гишпанскую революцию. Она не вызвала никакого потрясения, все совершилось быстро и ничего ужасного не было… Тоже и в Италии… Нет, ты просто плохо следишь за политическими событиями!
— Возможно, спорить не буду. В политике я не очень-то разбираюсь. И это, кстати сказать, тоже одна из причин, удерживающих меня от деятельности на поприще свободы. Я солдат, не политик! Двадцать лет идя одной дорогой, я могу служить проводником по ней, тогда как по другой я слепец, которому нужно будет схватиться за пояс другого, чтобы идти безопасно… Вот мой ответ на твой вопрос, брат Василий!
— Что же, каждый думает и поступает по-своему, — вздохнул Базиль. — Я прошу тебя только, чтоб наш разговор остался совершенно между нами…
— Ну, об этом не надо тебе беспокоиться, — перебил Денис Васильевич. — Я понимаю, какая тайна мне доверена… Это умрет со мною!
III
В Киеве у Раевских в эту зиму было особенно оживленно. Все четыре дочери генерала находились в таком возрасте, когда родителям, по обычаям того времени, приходилось ломать голову над лучшим устройством их будущности и не жалеть средств для того, чтоб девицы постоянно были на виду. В доме с раннего утра портнихи и белошвейки кроили, гладили и примеряли барышням платья. Каждый вечер то маскарад, то концерт.
Николай Николаевич в свойственном ему спокойном и чуть-чуть ироническом тоне признавался Денису Васильевичу:
— Незавидная должность, мой друг, быть отцом взрослых дочерей… И хлопот полон рот и в долгах, как в репьях! А замуж дочь отдаешь — новые заботы ожидают и тревоги одолевают…
— О Катеньке вам как будто тревожиться нечего, Николай Николаевич. При стольких своих достоинствах Михаил Федорович Орлов, я уверен, будет и хорошим мужем и почтительным зятем.
— В этом не сомневаюсь, — сказал Раевский. — Душа болит о другом… Сдерживать себя он не умеет, в крайности впадает и entre nous sou dit(Говоря между нами.), сын Александр говорил, будто Михаил Федорович связан с тайным обществом…
Для Дениса Васильевича это открытие новостью не было, но он умел держать язык за зубами. Раевский продолжил:
— Я не почел возможным обижать его допросом, однако ж высказал желание, чтобы он отказался от деятельности, могущей подвергнуть опасности будущую семью. Он обещал и тут же получил мое согласие на брак с Катенькой, а все-таки сердце-то отцовское… сам понимаешь…
— Могу ручаться, Николай Николаевич, слово с делом у Михайлы никогда не расходится.
— Надеюсь, надеюсь, мой друг, — улыбнулся Раевский. — Люблю-то я его, как родного! Вот возвратится из Москвы, и сразу помолвку объявим… А ты до тех пор, смотри, из Киева уехать не вздумай! На семейном нашем торжестве чтобы непременно тебя видели… Знаешь сам, как все мы к тебе привязаны…
Денис Васильевич поблагодарил за приглашение, но, хотя и хотелось побывать ему на помолвке старого друга, осуществить это не удалось.
Из Москвы от Сони пришло неожиданное известие. С Кавказа приехал Ермолов. Направляется к родным в Орел, оттуда по служебным делам в Петербург. Просил, чтоб Денис, если возможно, свиделся с ним.
Случай был таков, что раздумывать не приходилось. Денис Васильевич извинился перед Раевским и в конце января поскакал в Орел[23].
Ермолов! Почти пять лет он управлял Кавказом, и за это время вокруг его имени скопилось столько всяких разноречивых, порой загадочных толков и слухов, что разобраться в них было нелегко. Деятельность проконсула Кавказа, как называли Алексея Петровича, одних ужасала, других восхищала. Одни говорили о трудностях службы при этом грозном, властном начальнике, о страшных жестокостях, коими смирял он немирных горцев. Другие рассказывали о том, как он умен и справедлив, как ревностно заботится о благосостоянии края. И Пушкин тоже свидетельствовал, что Ермолов наполнил Кавказ своим именем и благотворным гением.
А молодой дипломат Александр Сергеевич Грибоедов, пробыв несколько месяцев у Ермолова, писал о нем своему близкому другу Степану Бегичеву: «Что это за славный человек! Мало того, что умен, нынче все умны, но совершенно по-русски на все годен, не на одни великие дела, не на одни мелочи. Заметь это. Притом тьма красноречия, и не нынешнее отрывчатое, несвязное, наполеоновское риторство, его слова хоть сейчас положить на бумагу… По закону я не оправдываю иных его самовольных поступков, но вспомни, что он в Азии, — здесь ребенок хватается за нож. А, право, добр, сколько мне кажется, премягких чувств, или я уже совсем сделался панегиристом, а, кажется, меня в этом нельзя упрекнуть…»
Удивительней же всего были вести, будто Ермолов открыто высказывает либеральные идеи, покровительствует сосланным на Кавказ неблагонадежным и разжалованным офицерам, называет в приказах солдат товарищами.
Денис Васильевич, зная осторожность Ермолова, сначала подобным вестям не верил, пытался их оспаривать, но в прошлом году Алексей Петрович сам прислал ему один из таких приказов да сделал еще собственноручную приписку: «Посылаю тебе приказ мой в войска. По сему предмету хвастать нечем, в старину все выболтано, но хочу, чтобы видел ты, что не многие смели называть солдат товарищами и еще менее печатать то…»
Недоумение, возникшее у Дениса Васильевича при чтении приказа, так и не прошло. Что происходит на Кавказе? Что случилось с Ермоловым? Зачем понадобилось раздражать высшие сферы, где, несомненно, следят за каждым его шагом? Выработанные Ермоловым правила поведения никак не вязались с его поступками.
Денис Васильевич всю дорогу размышлял над этим. С юношеских лет он старался следовать ермоловским советам и теперь чувствовал себя в положении ученика, обнаружившего ошибку любимого учителя. Хотелось, чтобы учитель доказал, что все делалось правильно и никакой ошибки нет, и не верилось, что он сможет это доказать.
В старом ермоловском доме царила печальная тишина. Мария Денисовна второй год как скончалась. Заметно дряхлевший Петр Алексеевич почти не поднимался с постели. За ним ухаживала дочь, высокая, тощая и злая баба. Она говорила скрипучим голоском и вечно на всех жаловалась. Порядка ни в чем не было. Все делалось кое-как. Вещи покрывались пылью. Цветы в кадках засыхали. Печи дымили.
Алексей Петрович выглядел неважно. Львиная грива густо посеребрилась, под глазами легли морщины, отпущенные усы старили, придавали лицу несвойственное выражение жестокости.
— Ты к моим усам не приглядывайся! — пошутил он, обнимая Дениса. — Они, братец, в стратегических видах омрачили приятное лицо мое! Не пленяя именем, не бесполезно страшить наружностью!
Домашняя обстановка, видимо, Алексея Петровича тяготила. Приезд Дениса поэтому особенно его обрадовал, поднял настроение. Красноречие, о котором писал Грибоедов, нашло выход. Ермоловские рассказы о кавказской службе слушал Денис Васильевич с живым любопытством, и, хотя ему трудно было иной раз судить, правильны или неправильны делаемые Алексеем Петровичем выводы и заключения, однако многое вырисовывалось теперь иначе, чем представлялось прежде.
— Половину каждого года, иногда более, — говорил, прохаживаясь по кабинету Ермолов, — проживаю я в лагере, спокойствия нет, трудов много и славы никакой! Притом я знаю, иные либералисты почитают меня за сатрапа, без всякого сожаления искореняющего древние вольности горцев… Необходимость, признаю, заставляет порой прибегать к суровым мерам, ибо мягкосердечие и отсутствие строгости считается там лишь слабостью, но… попробуй рассуди, любезный Денис, не оправдывают ли сии суровые средства цели?
Ермолов передохнул, сдвинул мохнатые брови и, глядя на Дениса, продолжал медленно и значительно:
— В стычках с немирными горцами наши солдаты все чаще находят на убитых противниках оружие английского происхождения. Есть сведения, будто завозится оно морем, но, вероятней всего, идет через Персию, где с каждым годом все более увеличивается число оружейных мастеров и оружейных торговцев, наехавших из Лондона. Наследник шаха Аббас Мирза окружен англичанами, а их адская политика подстрекательств и захвата известна всему свету. Подумай-ка, куда дело клонится? Алчный взгляд всемирного ростовщика мистера Пудинга (Ермолов называл мистерами Пудингами английских колонизаторов) давно уже блуждает по горам и долинам Кавказа. Не должно ли нам помышлять о том, чтоб быстрее смирить немирных горцев и тем оградить богатый сей край от вожделений чужеземцев?
Стремясь упрочить спокойствие и порядок, Ермолов возводит крепости у подножья гор, неуклонно заботится о боевом духе и хорошем содержании своих войск. Нарушая установленные правила, он запрещает изнурять солдат фронтовыми ученьями, отменяет телесные наказания, изменяет стеснительную фирму одежды, всячески облегчает солдатскую жизнь.
Вместе с тем Ермолов энергично занимается и благоустройством края. Поощряет развитие шелководства и виноделия, прокладывает новые дороги, строит госпитали, обследует минеральные источники, содействуя устройству при них гостиниц и ванных зданий. В Тифлисе начинает выходить первая газета на грузинском языке, создается офицерский клуб с библиотекой, получающей не только русские, но и заграничные газеты.
По мере того как Денис Васильевич из разговора с Ермоловым узнавал обо всем этом, он все глубже проникался сочувствием к его деятельности. Будь он сам на месте Ермолова, он, вероятно, поступил бы точно так, разве был бы немного поосторожней. И что удивительного в том, что ермоловские нововведения принимаются восторженно людьми свободолюбивых взглядов, составившими тесный приятельский кружок проконсула Кавказа!
Денису Васильевичу невольно вспоминался Тульчин. Там Киселева тоже поддерживали вольнолюбцы, не стеснявшиеся излагать при нем свои взгляды. Но тут же сразу возникал острый вопрос о пределах благонамеренности и о границах дозволенного. Киселев, не избегая либеральных разговоров и даже соглашаясь во многом со своими сотрудниками, явно границ переступать не собирался. А Ермолов? Как и пять лет назад, он язвительно обрушивался на высшие сферы, не щадил и царя, но в то же время Алексей Петрович не прочь был пройтись и на счет некоторых либералов. Однако, рассуждая о политических делах, он как будто чего-то недосказывал, и эти недомолвки казались загадочными. Впрочем, имелись и другие признаки, усиливавшие такое впечатление[24].
Когда Денис Васильевич осведомился у Ермолова, по каким делам его вызывают в Петербург, он ответил: