Научная братия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Научная братия

Раздавшиеся у подножья горы голоса вырвали меня из плена воспоминаний. С минуты на минуту они окажутся здесь и нарушат одиночество, которым я наслаждался в компании с молчаливыми каменными Голиафами острова Пасхи. Я пошел навстречу людям, пробираясь между разбросанными тут и там незаконченными статуями, уставившимися в небо незрячими глазами. Древнее поле битвы, усеянное окаменевшими телами павших гигантов.

«Очень символично», — подумал я и отправился показывать русским единственную на острове коленопреклоненную статую. Иногда мне казалось, что только она одна выжила после битвы с «короткоухими» и теперь на коленях просит пощады. Эта статуя относилась к древнейшему периоду истории острова. Мы ее откопали и поставили в вертикальное положение во время нашей первой экспедиции. Все другие фигуры не имели ног, их туловище было словно обрезано. Они стояли, скрестив на вместительном животе руки с длинными ногтями. Самые первые поселенцы вырезали из камня коленопреклоненного гиганта, совершенно не похожего на остальные здешние статуи, но словно скопированного с аналогичных изваяний доинкового периода, встречающихся в Андах вблизи озера Титикака. Все другие фигуры на острове Пасхи напоминали друг друга, словно близнецы, и не имели аналогов нигде во всем мире.

По просьбе русского телеоператора я встал рядом с одиноким гигантом. Он стоял на коленях, опустив руки на бедра и подняв голову к небу, словно в молчаливой молитве. На его фоне я казался карликом. Неведомые солнцепоклонники древности, которые высекли из камня этого гиганта, принесли на остров дотоле невиданное искусство. Остальные павшие исполины, вновь вознесенные на постаменты — «аху», — выстроились вокруг с прямыми спинами и презрительно сжатыми губами, упорно отказываясь замечать суетящихся вокруг людишек. Как правильно угадал капитан Кук, они олицетворяли собой богоподобных королей «длинноухих», и чем могущественнее был древний король, тем выше вздымалась посвященная ему статуя над жалким муравейником простых смертных.

Телевизионщики хотели продолжить съемку на берегу залива Анакена, где находился широкоплечий гигант, которого мы первым водрузили на его «аху». Его глубокие пустые глазницы первыми встретили взгляд европейцев. Когда я впервые заглянул в его глаза, то с чувством, близким к потрясению, осознал, что точно такие же глубокие отверстия на месте глазниц я видел у статуй времен империи хеттов во внутреннем Средиземноморье. А еще у статуй, каменных и деревянных скульптур, относившихся к древнейшему периоду истории Мексики и Перу — правда, там в отверстия вставляли глаза из кости или раковин со зрачками из черного обсидиана, и только когда они выпадали, становилось очевидным их сходство с гигантами с острова Пасхи.

Я рассказал русским, как еще в 1975 году в своей книге я выдвинул предположение, что и у статуй с острова Пасхи некогда в глазницы были вставлены глаза, но мои оппоненты дружно отвергли эту идею, поскольку-де такое совершенно не вписывалось в традиции полинезийского искусства. «Зато вписывалось в традиции искусства Центральной и Южной Америки, — отвечал я, — а из множества тихоокеанских островов остров Пасхи к Америке ближе всех». Но меня не хотели слушать. А всего два года спустя молодой археолог Соня Хаоа на раскопках в Анакена нашла первый огромный глаз от статуи классического среднего периода. Позже она же обнаружила еще один глаз — теперь уже от фигуры древнего периода.

Но с тех пор произошло много важных событий. Найденная в Перу маска мумии из Сипана с искусственными глазами подвигнула нас начать раскопки пирамид в Тукумане. Для того, чтобы вставить в маски усопших королей глаза голубого цвета, как у голубоглазых светловолосых богов-людей из легенд, древние перуанские мореплаватели отправлялись далеко на юг, где на территории современного Чили находится единственное в Южной Америке месторождение голубой ляпис-лазури. Зрачки же они делали из черного обсидиана.

Лазарус со своими людьми смог поднять широкоплечего гиганта на предназначавшийся ему постамент без помощи современных технических средств, и теперь величественный исполин в гордом одиночестве возвышается к востоку от залива Анакена. Позже различные команды археологов, вооружившись подъемными кранами, вернули многочисленные «моаи» на их «аху». Тем из нас, кому довелось в свое время заглянуть в глубокие пустые глазницы древних статуй, порой становится не по себе при виде выстроившихся рядами каменных истуканов. Они молча стоят, как на параде, повернувшись спиной к заливу, и зловеще смотрят на вас огромными, величиной с блюдо глазами.

Второй раз за тысячу лет хрупкие двуногие существа из плоти и крови открыли глаза огромным Голиафам. Если бы они нас увидели и если бы они могли разомкнуть свои плотно сжатые губы, то они поведали бы, насколько мало изменилось человечество за последнее тысячелетие.

Пока русские снимали статую и суетились вокруг камышовой лодки Китина Муньоса, я незаметно ушел на другую сторону холма и лег на землю. Передо мной расстилался залив Анакена, похожий на божественное голубое зеркало в золотистой оправе песчаного пляжа. Очень непросто мысленно возвращаться в печальное прошлое, когда настоящее так прекрасно и насыщено событиями, когда ты находишься на том самом месте, где высадился Хоту Матуа, и видишь каменных исполинов на берегу, а трехмачтовый корабль из камыша мерно раскачивается на гребнях набегающих волн.

— Но чем же все закончилось? Поразил Давид Голиафа камнем из пращи?

— Я никогда не пытался причинить кому-либо вреда. Я всегда оборонялся и никогда не атаковал. Если я порой и бывал агрессивным, то исключительно в качестве ответной меры.

Враждебные действия со стороны профессора Карстена неожиданно закончились, когда Академия наук Финляндии пригласила меня в Хельсинки для участия в публичной дискуссии. Я не замедлил откликнуться, но Карстен не явился. Он предпочел встретиться со мной за закрытыми дверьми своего дома. Секретарь Академии проводил меня до его квартиры. Нас обоих впустили внутрь, но раздавшийся с антресолей голос настоял, чтобы я поднялся один. Я шел следом за мило улыбающейся пожилой дамой и перебирал в памяти ученые доводы и аргументы. Но случилось чудо. Голиаф оказался мирным старичком, сидевшим в кресле-качалке с чашкой чая. Мне тоже дали чашку, но не позволили обсудить мою теорию. Оказывается, он не называл экспедицию «Кон-Тики» мошенничеством. Скандальный заголовок придумали журналисты. Спустя некоторое время он написал соответствующее опровержение. Я сидел, пил чай с пирожным и слушал, как человек, до недавнего времени бывший моим главным врагом, рассказывает о своих путешествиях.

Казалось, с капитуляцией Карстена наступит мир. Но я и понятия не имел, какие страсти и какие схватки неутоленных честолюбий кипели за кулисами научного сообщества. О, там были великие бойцы! Они выстроились плечом к плечу с единственной целью — вытащить меня на плаху и торжественно, прилюдно отрубить мне голову.

Сперва их объединенные усилия не дали желаемого результата. Датский ведущий антрополог профессор Биркет-Смит считал, что пресса должна просто замолчать экспедицию «Кон-Тики», словно ее и не было. Финский профессор Карстен, наоборот, развязал против меня газетную кампанию по всей Скандинавии. И, наконец, вице-президент Шведской академии наук профессор Карл Скоттсберг придал дискуссии чисто научный оборот.

Скоттсберг действительно заслужил право именоваться крупнейшим экспертом по культурам тихоокеанского региона. В моей так и не опубликованной рукописи я часто ссылался на его работы, но он не мог об этом знать. Когда Скоттсберг выступил в качестве моего очередного оппонента, на его стороне было одно важное преимущество. В отличие от меня, он уже побывал на острове Пасхи. В то время я лучше знал более удаленные от материка острова. Как ехидно заметил уважаемый профессор, сперва я провел там год в шкуре дикаря, а затем приплыл на плоту-развалюхе.

Перу Скоттсберга принадлежал целый ряд работ по ботанике, а также отчет о путешествии на остров Пасхи. Поскольку в качестве объекта критики он выбрал мой рассказ о путешествии на «Кон-Тики», мое заочное и поверхностное знакомство с островом Пасхи стало, в его глазах, моей ахиллесовой пятой. Он рассыпался в комплиментах по поводу моих достоинств как моряка, но, увы, он не мог признать Хейердала настоящим ученым. Рассуждения Хейердала о способах передвижения статуй на острове Пасхи содержат ряд существенных неточностей, равно как приводимые им измерения. Прежде чем высказывать свое мнение, Хейердалу следовало бы почитать знаменитого французского этнолога Альфреда Метро.

На страницах той же газеты я ответил, что информацию о способах передвижения статуй я нашел как раз в книге Метро, а данные измерений я позаимствовал из работы самого Скоттсберга.

Больше ничего членораздельного я от профессора не дождался. Он выступил с еще одной короткой заметкой, в которой привел три латинских названия растений, встречающихся на острове Пасхи. На его взгляд, эти названия служили окончательным и бесповоротным доказательством того, что остров заселяют выходцы из Азии, а не из Америки. И на сим счел дискуссию победоносно завершенной.

Скоттсберг не мог предположить, что он ступил на территорию, где я чувствовал себя, как рыба в воде. Перед отплытием на бальсовом плоту я тщательно изучил этот вопрос и мог призвать себе на помощь авторитет его коллеги с Гавайев ученого-ботаника Ф. Б. Х. Брауна. Два из упомянутых профессором растений размножались с помощью семян, которые могли преодолеть пространство океана без помощи человека. Третье же; Hibiscus tiliaceus, в доисторической Южной Америке встречалось так же часто, как и в Азии.

Только восемь лет спустя мои и Скоттсберга пути вновь пересеклись. К тому времени моя рукопись «Полинезия и Америка» вышла под названием «Американские индейцы на Тихом океане. Теоретические предпосылки экспедиции „Кон-Тики“». Скоттсберг написал положительный отзыв. Теперь он выступил в поддержку моей теории и в качестве основного довода привел следующее соображение: жители острова Пасхи строили свои камышовые суда из пресноводного камыша тотора. Этот вид встречается только в Южной Америке и, следовательно, никак не мог попасть на остров, кроме как с кораблями первопоселенцев.

Тем временем кольцо атакующих сжималось вокруг нас все туже и туже. Схватка на страницах шведских газет бушевала уже несколько недель. Швеция по праву гордилась своими специалистами в области ботаники с тех пор, как Карл Линней присвоил латинские названия всем видам растений и животных. Другой ученый, Эрланд Норденшёлд, в ходе археологических изысканий на границе Перу и Боливии создал школу антропологии Южной Америки и привез в Гетеборг богатую коллекцию образцов. Среди его учеников был археолог Стиг Рюден.

После того как вынужден был замолчать ботаник Скоттсберг, его место занял археолог Рюден. Он перевел дискуссию в совершенно другую плоскость. Рюден специализировался на районе Тиауанако в окрестностях озера Титикака. Именно там, согласно легендам, правил светлокожий и бородатый Кон-Тики, прежде чем исчезнуть вместе со своими спутниками в просторах Тихого океана. Рюден единственный из археологов Скандинавии лично проводил раскопки в Тиауанако, и теперь он утверждал, будто сами эти легенды — не более чем выдумка. Индейцы Тиауанако такие же краснокожие и безбородые, как любые другие. Голова статуи Кон-Тики из Тиауанако, которую мы нарисовали на парусе как символ экспедиции, вовсе не имеет бороды. За бороду у нее приняли изображение кольца в носу.

С помощью скребка и щетки грамотный археолог открывает такие тайны древней истории, которые никогда не были записаны на бумаге, камне или папирусе. Но совсем другое дело — умение читать написанное. Я мог бы с легкостью привести множество цитат из испанских хронистов, в которых упоминаются легенды инков о белокожих и бородатых «виракоча» — именно за них инки поначалу приняли испанских конкистадоров. Затем можно было сослаться на предшественника Рюдена, американца Уэндела Кларка Беннетта. Именно он обнаружил статую Кон-Тики и описал ее как портрет бородатого мужчины. Голова, украсившая наш парус, представляла собой точную копию рисунка Беннетта из его рукописи.

В дискуссии о том, была ли борода у бога древних инков, последнее слово осталось за мной. Я предложил Рюдену зайти в наш этнографический музей и посмотреть на экспонат под номером таким-то. Жаль, что я не видел его лицо, когда он выполнил мою просьбу и увидел кувшин эпохи праинков с побережья Перу с изображением мужчины, обремененного такой бородой, что ему позавидовал бы сам Санта-Клаус.

Нелегко приходилось норвежскому ученому в Швеции, даже несмотря на громкие аплодисменты, которыми разражались переполненные аудитории при появлении участников нашей экспедиции. Но еще труднее приходилось ему в родной Норвегии. Каждый день газеты соседних стран высыпали на меня обвинения в непорядочности и безграмотности. Профессора зоологии, мои бывшие учителя, не упускали случая сказать обо мне что-нибудь хорошее и приглашали меня читать лекции в университете, а географ Вернер Веренсколд даже решительно выступил в прессе в мою защиту, но я все равно оставался в одиночестве. Ни один из моих заступников не мог считаться специалистом по вопросу миграций в Тихом океане.

Я держал пращу наготове и ждал появления очередного Голиафа, когда в Стокгольме произошло чудесное событие. В лекционную аудиторию Шведской академии наук, где я демонстрировал фильм о путешествии «Кон-Тики», неожиданно вошел один из истинно великих ученых, Свен Гедин, и после показа он присоединился к бурным аплодисментам. Насколько непопулярны были политические воззрения Гедина во время войны, настолько знаменит он был — и вполне заслуженно — благодаря своим рискованным экспедициям в малоисследованные районы Центральной Азии. Через несколько дней после той памятной лекции он прислал мне по почте визитную карточку как напоминание о том, что над тем, кто дерзает, всегда кружат вороны, а по пятам за ним крадутся волки. Но таковы уж правила игры.

Поздней осенью 1949 года меня неожиданно навестил секретарь Шведского королевского общества антропологии и географии профессор Карл Мисон Маннерфельт. Носителем звонкого титула оказался элегантный спортивного вида молодой географ примерно моих лет. Он доставил мне послание от Свена Гедина. Мне предлагалось защитить свою теорию на заседании Общества перед лицом светил шведской науки. Выполнив поручение, Маннерфельт уже от себя лично пригласил меня на обед, где мне предстояло познакомиться с самым молодым профессором в Швеции, доктором Улафом Селлингом, только что вернувшимся из Полинезии. Очевидно, перед началом главного события меня хотели проверить на менее искушенном оппоненте. Селлинг был на три года младше, чем я, но уже успел сделать блестящую карьеру. Он получил степень доктора ботаники за то, что впервые применил в Полинезии технику пыльцового анализа. К тому же, единственный из всех ботаников нашего столетия, он открыл новый подкласс растений: его именем были названы пятнадцать особей растительного мира. На недавно состоявшихся выборах директора палеоботанического отделения Национального музея в Стокгольме Селлинг одержал убедительную победу, оставив позади многих убеленных сединами соискателей.

После встречи с Ивонной моя личная жизнь кардинально изменилась. Точно такой же неожиданный поворот произошел в моей жизни как ученого в тот день, когда мы с Ивонной отправились на обед с Калле и Эббой Маннерфельт и их гостем Улафом Селлингом. У несколько отрешенного и чопорного профессора ботаники оказалась завораживающая улыбка, яркое свидетельство отличного чувства юмора. Его мгновенная реакция и проницательный взгляд говорили о необычайной остроте ума. Неудивительно, что с такой памятью и интеллектом он намного опережал свое время.

Вечер в очаровательном доме Маннерфельтов в пригороде Стокгольма начался в довольно натянутой обстановке, но Ивонна и Эбба с первого взгляда понравились друг другу. А когда мы, мужчины, уселись в кресла с бокалами в руках, нам тоже стало ясно, что мы говорим на одном языке, и разведка боем плавно перетекла в дружескую беседу.

Когда же мы сели за стол, последние остатки напряженности растаяли так же быстро, как кусочки льда в ведерке с бутылкой прекрасного белого вина. Следуя шведскому обычаю, хозяин попросил нас забыть о званиях и чинах. Поскольку у меня в то время вообще не было ни званий, ни чинов, я более чем охотно согласился. В тот вечер был заложен фундамент долгой и верной дружбы, которая ничуть не ослабла и теперь, когда дебаты вокруг «Кон-Тики» уже пятьдесят лет как стихли.

Как выяснилось, Улаф близко знаком с двумя из моих самых яростных преследователей, сэром Питером Баком и профессором Карлом Скогтсбергом. Более того, перед тем как приступить к пыльцовому анализу на островах Тихого океана, ассистент Скоттсберга Улаф Селлинг посетил на Гавайях музей, где директорствовал Бак. Там же, на Гавайях, Улаф познакомился и подружился с ботаником Ф. Б. Х. Брауном.

Форест Б. Браун! Человек, благодаря которому я решился выйти в океан на бальсовом плоту! Автор трехтомного фолианта о флоре Маркизских островов, чьи исследования в области генетики натолкнули меня на мысль взять с собой в плавание сладкий картофель, тыквы и кокосы из Перу, оказался личным другом Улафа. Он называл его просто «Форест»! Мой личный друг Теи Тетуа, сын каннибала Ута с острова Фату-Хива, не раз говорил мне, что друг Улафа Форест — хороший человек. Все это начинало мне нравиться.

Географу Калле тоже с каждой минутой становилось все интереснее и интереснее. Для него, знавшего аксиому о том, что Земля круглая, расстояние от Азии до Южной Америки вдоль экватора равнялось расстоянию от экватора на север до Берингова пролива и далее на юг снова до экватора, хотя со стороны такой маршрут мог показаться вдвое длиннее. Калле понимал, что океан пронизан невидимыми реками, которые обязательно донесут любой плавающий объект в южном полушарии от Южной Америки до Полинезии, а в северном полушарии — от Азии мимо островов северо-западного побережья Америки и тоже до Полинезии.

А затем наступил великий день, 23 сентября 1949 года. В зале Шведского королевского общества антропологии и географии не оставалось ни единого свободного места. Выходя на трибуну, я поймал ободряющий взгляд знаменитого Свена Гедина, занимавшего кресло в первом ряду прямо передо мной. Это помогло. Все остальные лица слились для меня в некую многоголовую массу, смотревшую на меня кто с любопытством, кто с сочувствием, а кто и с открытой враждебностью.

Выступление прошло хорошо. Даже, может быть, слишком хорошо. Куда подевались мои противники? Отсутствие критических замечаний не столько успокоило меня, сколько выбило из колеи.

А самым неожиданным результатом стало вручение мне моей первой научной награды — серебряной медали Рециуса за организацию и осуществление научной экспедиции. Ни один из многочисленных призов, полученных мною впоследствии, не радовал меня так сильно, да и, честно говоря, не имел такого большого значения для моей непрекращающейся борьбы, как первое официальное признание от Шведской академии.

Но битва с постоянно прибывающими силами противника была еще отнюдь не закончена. Все последующие месяцы я не имел ни единой свободной минуты. Улаф не только обладал отличной коллекцией литературы о Тихом океане, у него еще были самые современные архивы по любой теме, которая могла иметь отношение к моим изысканиям, связанным с Полинезией.

Мы сняли летний домик под Стокгольмом. Ивонна наносила ежедневные визиты в Королевскую библиотеку с карточками из архивов Улафа и возвращалась нагруженная немыслимым количеством книг. Вместе с сестрой она день-деньской барабанила на пишущей машинке, а я резал и склеивал листы моей нескончаемой рукописи. Некоторые из них уже достигали нескольких метров в длину.

Правда, я едва не потерял своего научного покровителя. Некий высокопоставленный ученый, который посчитал себя обойденным, когда Улафа назначили директором палеоботанического отделения Национального музея, попытался лишить его этого поста и объявил моего друга сумасшедшим. Улафу пришлось сменить все замки на Дверях своего отделения, потому что его соперник повадился приходить туда по ночам и тайком уносить то гербарии, то важные документы. В газеты потоком пошли письма протеста. Как может Шведская королевская академия наук объявлять сумасшедшим совершенно нормального человека?

Шум, поднявшийся вокруг «войны ключей», вынудил Академию оставить Улафа на прежней должности. Взбудораженная общественность изъявила готовность собрать достаточно денег, чтобы оплатить услуги двух ведущих психиатров, которые должны были осмотреть жертву наветов. Популярный шведский писатель Вильхельм Муберг написал пьесу, в основе которой лежали события «войны ключей». Пьесу перевели на многие языки и поставили во многих театрах, в том числе и за «железным занавесом», в Москве.

Селлинга признали абсолютно нормальным, а через несколько лет, по представлению Шведской академии наук, наградили рыцарским орденом Шведской Северной Звезды.

Атаки на меня лично в шведской прессе постепенно сошли на нет, и вскоре в Швеции состоялся мой первый успех в качестве исследователя, писателя и кинооператора. Этот триумф тотчас же отразился эхом у меня на родине, где Норвежское географическое общество пригласило меня прочитать цикл лекций о путешествии на «Кон-Тики». По завершении лекций меня провозгласили почетным членом Общества и пригласили выступить в Норвежской академии наук. В первом ряду, неподалеку от короля Хокона, сидела моя старушка-мама и с ужасом ждала, что на ее сына набросятся недоброжелатели. Два крупных специалиста в области языка пообещали до начала заседания, что камня на камне не оставят от моей теории миграции. Я закончил выступление, но ни один из них так и не встал с места. Король выжидательно смотрел на них до тех пор, пока кто-то не сказал, вполне дружелюбно, что поскольку лектор согласен с тем, что полинезийский язык имеет отдаленные общие корни с языками Юго-Восточной Азии, у них нет возражений против теории миграции.

— Вы согласны со мной, профессор? — поинтересовался он у своего коллеги, эксперта по азиатским языкам.

Тот вскочил на ноги, выпалил: «Согласен» и снова сел.

Мама внесла посильный вклад в прозвучавший затем гром аплодисментов и гордо удалилась. Норвежский издатель Харальд Григ, первым опубликовавший полную версию «Кон-Тики», спешно принялся готовить второе издание. Я был на седьмом небе от счастья и не ведал, что тучи вновь сгущаются над моей головой.

В Париже я оказался из-за фильма о путешествии на «Кон-Тики». Директором ЮНЕСКО тогда был французский этнолог доктор Альфред Метро. Безусловный успех книги породил интерес китов киноиндустрии к нашей любительской кинопленке. Но чем больше нами интересовалась общественность, тем больше негодовали те, у кого в голове не укладывалось: что это за ученый такой, что не опубликовал ни единой серьезной работы, а уже обрел мировую известность? Между тем до издания моей научной рукописи оставалось совсем немного. Она лежала в виде груды листов в кабинете норвежского издателя Адама Хелмса.

Нью-йоркский просмотр неотредактированной версии фильма о путешествии «Кон-Тики» обернулся полным провалом. Президент Трумэн пришел в восторг от нашей экспедиции, что тут же отразилось на страницах американской прессы. «Нью-Йорк Таймс», журнал «Лайф» и прочие крупнейшие издания широко освещали это событие. Кинопродюсеры настояли, чтобы норвежское посольство организовало показ всех 800 футов неотредактированной любительской пленки для аудитории из потенциальных покупателей.

Это был какой-то кошмар. Перед самым отъездом в Перу я купил маленькую заводную кинокамеру с тремя съемными линзами в фотомагазинчике в Осло. Продавец за двадцать минут объяснил мне, как ею пользоваться, и на этом закончилось мое кинематографическое образование. На просмотре выяснилось, что половина пленки безнадежно повреждена водой, а остальное снято в режиме замедленной съемки. Больше всего это напоминало съемку из медленно движущегося поезда, который то и дело ныряет то в один тоннель, то в другой, причем оператор лежит в раскачивающемся гамаке. Редкие связные кадры то и дело перемежались ослепительными вспышками света, когда на экране с трудом различалась то пасть акулы, то бородатая голова, то грязная нога, то извивающаяся рыба.

Один за другим зрители выходили на цыпочках из зала. Время тянулось бесконечно медленно. В конце концов, в зале остались только я и один-единственный покупатель из компании РКО. Он предложил двести долларов за всю пленку в надежде, что из нее наберется достаточно приличных кадров на десятиминутный ролик для новостей. Сделка не состоялась.

Мне ничего не оставалось, как подавить разочарование. Вместе с приятелем, владельцем небольшого монтажного стола, я заперся в номере нью-йоркского отеля и принялся монтировать немой фильм. Мы не имели возможности посмотреть, что у нас получилось, поэтому как только мы склеили последние обрывки пленки, я выбежал на улицу, поймал такси и поехал в известный клуб «Путешественник» — я был самым юным его членом еще со времен возвращения с Фату-Хива. Никогда я не был так удивлен. В переполненном зале стояла гробовая тишина. Я сидел и изнывал от отчаяния — самые лучшие кадры оказались безвозвратно загубленными и отправлены в мусорную корзину. И вдруг раздались аплодисменты. На мне все еще висели долги за экспедицию, и я без размышлений подписал контракт с агентом по организации лекционных туров. Он предложил мне очень высокий процент при условии, что я сам буду оплачивать расходы на жилье и переезды. В течение следующих трех месяцев я исколесил все Соединенные Штаты и прочитал более ста лекций, сопровождавшихся показом фильма. В самолетах и железнодорожных вагонах я провел больше ночей, чем в постели дома. Из Нью-Йорка в Сан-Франциско, затем в Вашингтон, затем снова в Лос-Анджелес. Однажды из канадского города Торонто мне пришлось срочно лететь в Читтанугу, штат Теннесси, и мой заработок за вычетом дорожных расходов составил целых семь долларов — и это при том, что за лекцию платили не меньше двухсот!

Затем наступила очередь Европы. В Стокгольме билеты во все лекционные залы были распроданы задолго до моего приезда, и тогда принц Леннарт Бернадот догадался предложить фильм Голливуду. На него не произвел никакого впечатления мой горестный рассказ о максимальной ставке в двести долларов. Пока мои товарищи по путешествию, сменяя друг друга, читали лекции перед переполненными залами в Швеции, мы с принцем отправились в Копенгаген. Там состоялся показ для королевской семьи. Королева Ингрид, принцессы и другие высокопоставленные особы сидели в первом ряду, практически уткнувшись носом в экран, и некоторым даже стало дурно от вида морских волн и от качающейся в Руках оператора-любителя камеры. В темноте раздался характерный звук, мимо пробежал взволнованный служитель с опилками в тазике, и королева вежливо поинтересовалась, является ли это обязательной частью программы.

Леннарт Бернадот хотел смягчить дьявольскую качку на экране и увеличить скорость пленки (напомню, я снял все в замедленном темпе). Он купил первый в Европе «Прибор оптической печати», который позволял перевести шестнадцатимиллиметровую копию в тридцатипятимиллиметровую путем перефотографирования каждого третьего кадра. Затем кадры-оригиналы заменяли на копии, и скорость пленки подгонялась под скорость стандартного кинопроектора. На следующее утро мы подписали контракт на шведском и норвежском языках, согласно которому каждому из нас полагалась равная доля прибыли от кинопроката, и я отправился в Вену, а Леннарт вернулся в Стокгольм. Тот контракт на одной рукописной страничке куда-то потерялся, но вновь созданная небольшая компания под названием «Артфильм», состоящая из самого Леннарта и его старого друга Уле Нордемара, сумела все-таки переделать фильм в тридцатипятимиллиметровый формат. Полученную в результате их усилий пленку они продали кинопродюсеру голливудской фирмы «Тарзан» Солу Лессеру, а тот в свою очередь — студии кинопроката РКО. Если бы мы с РКО заключили сделку с самого начала, то и они, и я получили бы гораздо большую прибыль, чем после всех этих операций.

За короткий срок мы заключили не меньше контрактов на показ фильма, чем на переиздание книги, и в конце концов завоевали два приза «Оскар» в жанре документального кино, один за работу продюсера, другой — за операторскую работу. Я опять с головой ушел в научные дебаты и отказался ехать в Голливуд на вручение наград. В конечном итоге своего «Оскара» я получил из рук продюсера фирмы «Тарзан» в здании музея «Кон-Тики».

Некоторое время спустя я все же оказался в Голливуде, и Сол Лессер устроил в мою честь вечеринку. Он поинтересовался, с кем из здешних знаменитостей я хотел бы познакомиться. К своему стыду, я не смог припомнить ни одного имени. После долгих размышлений я назвал Уолта Диснея. Великий мультипликатор пришел на вечеринку и оказался очень застенчивым и интеллигентным человеком, который ничем не выдавал, что обладает чувством юмора. С исключительно серьезным видом он обменялся со мной рукопожатиями и поблагодарил за то, что я рекламировал его имя в своей книге. «Я вас рекламировал?» — недоуменно переспросил я. Я вообще не помнил, чтобы я его хоть раз упомянул. «Да, — подтвердил он. — Вы трижды назвали мое имя. Во всех трех случаях вы описывали фантастических морских существ, настолько фантастических, что даже фантазии Уолта Диснея не хватило бы, чтобы придумать нечто подобное».

Тринадцатого января 1950 года в Стокгольме состоялась мировая премьера нашего фильма. Среди почетных гостей были шведская королевская семья, Свен Гедин и Улаф Селлинг. Я присутствовал только на нескольких самых первых представлениях, но французы проявили к нему неслыханный, интерес. Некая фирма выторговала право торжественно провезти наш плот по дорогам Франции, и через некоторое время он закончил свой триумфальный путь на Елисейских полях. По дороге его тащили через какие-то фруктовые сады, и он приехал в Париж с яблоками, застрявшими между бревен. Тем временем в Осло мы заканчивали строительство музея, в котором почтенному путешественнику предстояло найти вечное пристанище.

Я прибыл в Париж за день до премьеры и, несмотря на торжественную встречу в аэропорту, был не в лучшем расположении духа. Альфред Метро развязал против меня очередную кампанию. Снова на страницах одного Французского научного журнала я предстал в качестве банального авантюриста. Какой-то журналист показал мне газету, в которой Метро обозвал меня лжеученым. Меня попросили прокомментировать заявление французского ученого, на что я ответил, что с удовольствием это сделаю, но только в присутствии самого Метро.

На следующее утро меня привезли в его офис в здании ЮНЕСКО. Он встретил меня в обществе доктора Уолтера Лемана, ведущего специалиста парижского Музея человека в области южноамериканской археологии. Там же сидел газетчик с блокнотом и ручкой наготове.

Как только мы покончили с формальностями, я открыл портфель и извлек на свет божий авторский экземпляр своей научной работы под названием «Американские индейцы на Тихом океане». В книге было восемьсот двадцать одна страница, библиография из более чем тысячи названий и множество иллюстраций. Мои оппоненты явно смутились и растерялись. После того как они задали заранее заготовленные заковыристые вопросы и получили на них ответы, наступила моя очередь. Я достал толстую пачку фотографий, сделанных на Маркизских островах, на острове Пасхи и в Андах на всем протяжении от Сан-Агустина в Колумбии до Тиауанако в Боливии. В свое время Метро неоднократно утверждал, что статуи в этих местах ничем не похожи друг на друга. Я положил фотографии на стол и попросил их отделить полинезийские статуи от южноамериканских.

Доктор Леман начал было их сортировать, но вскоре заколебался и передал всю пачку Метро. В конце концов, это было по его части. Метро взял фотографии с покровительственной ухмылкой.

— Вот эта — из Полинезии, — отложил он одну из фотографий.

— А вот и нет, — злорадно перебил я. — Из Сан-Агустина!

— И эта тоже из Сан-Агустина, — невозмутимо продолжил Метро.

— Нет, — снова вмешался я. — Я сам ее сделал на Маркизских островах.

И добавил, что если два крупнейших специалиста не видят между ними разницы, то, возможно, они согласятся признать наличие некоторого сходства?

Они согласились. Метро взглянул на часы и вежливо предложил пройти в бар. Так мы и сделали, и признаться, никогда еще я не пил ничего вкуснее.

В тот вечер кинотеатр был забит до отказа и дышал атмосферой ожидания. Среди собравшихся оказались самые знаменитые путешественники и альпинисты Франции, в том числе полярный исследователь Поль Эмиль Виктор и покоритель вершины Аннапурна Морис Герцог. Перед началом сеанса с кратким представлением картины выступил Поль Эмиль, и с того вечера в моей жизни стало на два верных друга больше.

Проснувшись утром, я обнаружил у дверей своего номера свежую газету. «Репортаж о поединке Давида с Голиафом», — подумал я, глядя на статью о вчерашней встрече в здании ЮНЕСКО. В верхнем левом углу — большая фотография Метро с большим бокалом в руках. В нижнем правом — моя, поменьше, и с маленьким бокальчиком. «Хейердал почти убедил Метро», — гласил заголовок. Далее автор статьи рассказал, как два крупнейших специалиста раз за разом ошибались, пытаясь отличить полинезийские статуи от южноамериканских. Более того, Метро официально опроверг свои слова и признал, что я являюсь настоящим ученым.

Когда Адам Хелмс собрался с мужеством и издал мою объемную рукопись, Метро выступил с очень благоприятной рецензией, причем в той же самой шведской газете, со страниц которой он некогда обрушился на меня.

В своей рецензии он отметил, что для постороннего человека может показаться невероятным, как мог такой молодой ученый собрать такое количество важного научного материала, к тому же относящегося к разным областям науки, и затем объединить разрозненные факты в одну стройную теорию.

Его партнер по экспедиции на остров Пасхи, бельгийский археолог доктор Анри Лавашери, никогда не присоединял свой голос к травившему меня хору, а после того как я вернулся из первой поездки на остров Пасхи, он навестил меня в Осло, чтобы ознакомиться с привезенными мной материалами. В 1975 году он написал предисловие к моей работе об искусстве островитян.

Итак, во Франции установился мир, но боевые действия продолжались. Чем большую популярность у широкой аудитории завоевывали мои книга и фильм, тем теснее сплачивали ряды их противники. Многие ученые неверно понимали суть конфликта — будто бы неграмотная публика бешено аплодирует неучу, осмелившемуся вторгнуться в храм науки — и чувствовали, будто их выставили на посмешище. План профессора Биркет-Смита замолчать экспедицию «Кон-Тики» не сработал. И тогда организаторы следующего, тридцатого Международного конгресса американистов предприняли более радикальный шаг. Они послали мне приглашение прочитать на конгрессе лекцию перед аудиторией из самых знаменитых специалистов со всего мира. К тому времени «Американские индейцы на Тихом океане» уже неделю как вышли из печати, но, разумеется, за такой короткий срок никто еще не успел ознакомиться с моей работой.

Приглашение звучало как вызов. По регламенту любой участник конгресса имел право прочитать до трех лекций. Я послал заявку на все три.

Через некоторое время мне по почте пришла программа конгресса. Руководителем секции, на которой мне предстояло выступать, был назначен не кто иной, как профессор Биркет-Смит.

Никогда я так не волновался, как в августе 1952 года по пути в Кембридж на конгресс американистов. Меня ждал важнейший в жизни экзамен, а в роли экзаменаторов будут выступать крупнейшие антропологи мира. На конгресс съехались двести ученых из тридцати стран мира, и в момент нашего с Ивонной появления многие из них уже стояли, разбившись на кучки, и приятельски беседовали. В портфеле у меня лежали тезисы трех лекций. Судя по любопытным взглядам, которые мы ловили на себе, меня узнали, но, кроме нескольких холодных улыбок, я не дождался никаких приветствий.

Ивонну, напротив, никто не знал. Я оставил ее в коридоре и пошел искать, где бы оставить тяжелый портфель. Когда я возвращался, она услышала, как кто-то сказал: «Не поворачивайся. Там идет Хейердал». Через некоторое время Ивонна о чем-то заговорила со шведским антропологом Зигвальдом Линнеем. В разгар беседы к ним подошел какой-то пожилой ученый и сказал Линнею: «Простите, что я раньше с вами не поздоровался. Я принял вас за Хейердала».

Ожидая своей очереди подняться на трибуну, я испытывал какие угодно чувства, кроме чувства уверенности. Я записался на три лекции, в то время как остальные участники редко читали больше одной. Я кожей ощущал атмосферу злорадного ожидания. Журналисты и телевизионщики, как правило, не баловавшие конгресс своим вниманием, толпились в коридорах. Их присутствие не добавило мне популярности в глазах ученых, которые с еще большей страстью желали, чтобы этот авантюрист был унижен и уничтожен у всех на глазах.

Согласно программе, моей лекции предшествовало два других выступления, но они были посвящены столь узкоспециальным темам, что послушать их пришло лишь несколько человек. Остальные ждали в коридоре и явно предвкушали нечто захватывающее. После первой получасовой лекции мы с Ивонной в числе маленькой группы слушателей честно ждали второго лектора, но он по неизвестной причине так и не появился. Обычно в таких случаях объявлялся получасовой перерыв, но на сей раз Биркет-Смит вышел к трибуне и, глядя в практически пустой зал, предложил мне начинать.

Я поднялся на авансцену и произнес первые фразы своего выступления. В зале не было никого, кроме Ивонны и нескольких случайных и совершенно не заинтересованных слушателей. С точно таким же успехом я мог бы читать в пустой комнате. Я тщательно готовился к сегодняшнему дню, а те, для кого предназначался мой труд, гуляли в коридоре.

Так я читал вхолостую минут пять, а затем краем глаза увидел, что Ивонна встала и выскользнула из зала. Мгновением позже массивная дверь широко распахнулась, и в аудиторию буквально хлынул людской поток. Мне пришлось сделать паузу, чтобы переждать топот ног и скрип стульев. Наконец все, кому достались места, уселись, а опоздавшие выстроились вдоль стен, и я продолжил чтение. Но меня тут же перебили и потребовали начать сначала. Биркет-Смит присоединился к просьбе.

Многие в аудитории смотрели на меня с удивлением. Вместо бородатого дикаря перед ними стоял свежевыбритый молодой человек в аккуратном синем костюме. Газетчики потом напишут, что он скорее походил на банковского служащего, чем на отчаянного мореплавателя. Уж не знаю, кто был удивлен больше, слушатели или сам лектор, но меня просто поразило молчание, воцарившееся после первой лекции. Ни одного ехидного замечания, только несколько вполне дружелюбных и достаточно простых вопросов.

На следующий день, после второй и третьей лекций, лед отчуждения между мной и слушателями окончательно растаял. Более того, серьезно обсуждался вопрос о возможной финансовой помощи коренному населению Полинезии со стороны Америки. Никто не выступил со сколько-нибудь серьезной критикой моей теории, а известный канадский специалист профессор Раглс Гейтс даже заявил, что последние анализы образцов крови, взятых в различных уголках тихоокеанского, региона, говорят в пользу гипотезы Хейердала. Полностью опустошенный, но торжествующий, я в сопровождении Ивонны проложил себе дорогу на выход через переполненную аудиторию. Репортер из Осло передал в редакцию норвежской газеты новость о том, что я не только выжил, но даже удостоился слов благодарности от моего главного противника профессора Биркет-Смита. Те же самые финские газеты, которые недавно обвиняли меня в мошенничестве, теперь опубликовали благоприятные отчеты о моих научных достижениях и отметили, что мои критики теперь вынуждены замолчать.

Спустя некоторое время я узнал имя пожилого ученого, который не поздоровался с Линнеем, приняв его за меня, — Поль Риве, знаменитый французский этнограф. Я так с ним и не встретился. Он демонстративно отказался побывать на моих лекциях, а затем выступил с проектом резолюции конгресса, в которой теория Хейердала признавалась несостоятельной. Резолюция не прошла, поскольку конгресс не мог принять точку зрения человека, лично не присутствовавшего на лекциях.

Однако до победы было еще далеко. Сразу за конгрессом в Кембридже следовал IV Международный съезд антропологов и этнологов в Вене.

Как и многие участники кембриджского форума, мы с Ивонной собрались ехать в Вену на поезде прямо из Англии. Но перед самым отправлением один дружелюбно настроенный коллега рассказал мне, что вице-президентом венского съезда назначен один из самых яростных моих противников, профессор Роберт фон Гейне-Гелдерн. Он издал листовку, содержащую резкую критику моей теории, и собирался бесплатно распространить ее среди всех участников конгресса.

Мы тут же сдали железнодорожные билеты и вылетели в Вену самолетом.

В Вене я оставил Ивонну в отеле, а сам помчался на такси в офис фон Гейне-Гелдерна. Меня встретил сутулый, но вполне бодрый пожилой профессор с живым взглядом спрятанных за линзами очков глаз. Он охотно дал мне экземпляр листовки. Когда же я попросил предоставить мне возможность выступить в свою защиту, профессор со злорадством в голосе ответил отказом. На выступления надо было записываться при получении приглашения, а теперь слишком поздно.

Два студента случайно услышали, как мне отказали в праве на защиту, и пришли в яростное негодование. К профессору отправилась делегация от студентов с просьбой провести открытые дебаты в рамках съезда. Им тоже отказали.

В тот же вечер студенты, в условиях строжайшей конспирации, организовали мне встречу с их любимым преподавателем Домиником Вёльфелем. Встреча происходила в заброшенном винном погребе, потому что им небезопасно было появляться в обществе опального профессора. В научных кругах Вёльфель пользовался репутацией ученого старой закалки, обладающего отличной интуицией в вопросах контактов различных культур. Я не раз цитировал его работы о культуре первопоселенцев Канарских островов. Мы сидели в полумраке, при тусклом свете газового фонаря, словно первые христиане, скрывающиеся в катакомбах от римских гонителей веры. Как выяснилось, Венский этнографический музей планировал раздать свой годовой отчет всем участникам конгресса. Ни директор музея, ни редактор-составитель отчета небыли замечены в тесной дружбе с вице-президентом съезда.

На следующее утро я нанес визит директору музея и получил разрешение включить в отчет свою статью. Очевидно, директор не знал, что отчет уже вышел из печати, и направил меня к одному из соредакторов, доктору Этте Беккер-Доннер. Дружелюбная дама, известный специалист по культуре южноамериканских индейцев, продемонстрировала мне груду отпечатанных отчетов, но тем не менее согласилась вложить в них листовку с моим ответом.

Был вечер пятницы, а конгресс открывался в понедельник.

К счастью, мои немецкие издатели, семья Ульштайнов, оказались тоже в Вене, а после огромного успеха книги о «Кон-Тики» наши отношения были безоблачными. Меня заверили, что если к воскресному утру я предоставлю готовый текст, то к вечеру воскресенья листовка будет готова.

В тот вечер я лег рано, чтобы хорошенько выспаться. Гейне-Гелдерн не удосужился прочитать мою недавно вышедшую работу. В субботу я занимался тем, что отыскивал в своем тексте цитаты, напрочь опровергающие аргументы противника — это было легко, поскольку в них не было ничего нового. Единственная свежая мысль заключалась в том, что Гейне-Гелдерн привел множество примеров того, что в определенные дни ветер над Тихим океаном менял направление и дул в сторону, противоположную той, куда плыл «Кон-Тики». На этот новый и, признаться, неожиданный довод я ответил только одно: если уж пользоваться подобным методом, то куда проще составить список пронесшихся там ураганов и на этом основании доказать, что в районе Тихого океана жизнь в принципе невозможна.

Утром в понедельник мы с Ивонной одними из первых вошли в украшенный флагами зал конгресса. Нас тепло поприветствовали слегка смущенные президент и вице-президент съезда и пробормотали нечто комплиментарное относительно моей статьи.

Бледный как смерть Гейне-Гелдерн поднялся на трибуну и объявил конгресс открытым. До самого окончания съезда он так ничего мне и не ответил, потому что он с первого захода израсходовал все свои боеприпасы, а после его попытки доказать, что <тихоокеанские ветра дуют совсем не так, как все думают, аргументов у него не оставалось вовсе.

Следующая возможность отомстить представилась ему восемь лет спустя, в 1960 году. В Вене проходил XXXIV Международный конгресс американистов, и на сей раз Гейне-Гелдерна назначили президентом конгресса. Получив приглашение, я взвесил все за и против и решил не только участвовать, но и прочитать лекцию. На сей раз я выбрал тему из области биологии, где я имел заведомое преимущество над Гейне-Гелдерном и его учениками.