1964

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1964

5 января 64 Вечером я приехала к ней – к Западовым – говорить о книге. У меня уже накопились кое-какие замыслы и вопросы: сижу в Ленинской, о «Былом и Думах» не думаю, а перелистываю журналы девятисотых и десятых годов; вылавливаю стихотворения Ахматовой, никогда не перепечатывавшиеся в сборниках. Не хочется просто повторять готовые сборники, хочется богаче, богаче… Анна Андреевна может взглянуть теперь на старые свои стихи, когда-то отвергнутые ею, глазами нового возраста и отменить приговор. Да и цензурные требования менялись… Проклятие: ахматовской библиографии не существует, а глаза мои не выносят мелкого шрифта. И поисков, то есть перелистывания.

Кроме некоторых вопросов и предложений, я принесла Анне Андреевне номер парижской газеты, где, среди книжных новинок, упомянут и мюнхенский «Реквием»[72]. Увидев объявление, она сразу повеселела: газета-то просоветская (если не прямо посольская!).

– Значит, «Реквием» легализирован, – сказала она, – и мы с вами вставим его теперь в мою новую книгу.

Да, вставим в новую книгу! И это будет посильнее пустословия на тему «о массовых нарушениях социалистической законности во времена культа личности Сталина».

Муж в могиле, сын в тюрьме.

Помолитесь обо мне.

Я предложила назвать всю книгу «Бег времени» – дать всему сборнику то заглавие, какое Анна Андреевна и Ника предназначали всего лишь для собрания новых стихов (для сборника, столь успешно зарезанного Лесючевским и Книпович). Ведь ахматовский однотомник – это в самом деле памятник бегущему времени – и какой памятник и какому времени! Более полустолетия нового века85.

Анна Андреевна согласилась. «Почем знать, – сказала она лукаво, – быть может, я и в шестьдесят четвертом году что-нибудь напишу, и тогда будет ровнехонько пятьдесят пять: с 1909 по 1964. Очень хорошо».

Да, если найдем что-нибудь путное в 1909 году, подумала я. (Пока не находилось.)

Анна Андреевна достала из чемоданчика и протянула мне великую драгоценность: свой экземпляр всего прежнего «Бега». Машинопись с ее поправками, с ее пометками на полях и даже с черновиками и вариантами новых стихов. Конечно, никакой машинистке я доверить эти листки не могу. Перепишу все сама от руки, верну экземпляр Анне Андреевне как можно скорее, а потом уже свой отдам перепечатать… Глаза, глаза! Но о том, как стремительно падает зрение, я Анне Андреевне не говорю. О том, что когда еду теперь в автобусе или троллейбусе, – из окошка почти не вижу домов. Словно под землей в коридоре метро, где видишь только огни. Молчу: взялся за гуж – не говори, что не дюж.

Недавно на остановке я выпала из троллейбуса. Я не вижу ступенек. Не ушиблась, только порвала чулок.

…Начались бесконечные поиски письма Вигорелли. Я – плохая помощница в поисках, Анна же Андреевна всегда сильно серчает на пропавшую вещь, и, осерчав, не может найти. В чемоданчике – нет, в сумочке – нет, ищем вместе на подоконнике, на стуле и даже под стулом. Анна Андреевна в одышке и в негодовании. Наконец, виноватой оказывается какая-то книга, куда письмо было сунуто.

Письмо – приглашение на июнь в Рим; там Ахматовой вручат премию Европейского Сообщества писателей. Называется «Этна-Таормина»86.

Она поедет, она снова увидит Италию! Что такое Италия для меня? Названия итальянских городов в правом углу писем Герцена, Тургенева, Толстого. «Итальянские стихи» Блока. «Итальянские впечатления» Розанова. С детства: «Madonna Litta» в Эрмитаже. Венеция в «Былом и Думах» Герцена. Венеция в «Охранной грамоте» Пастернака. Всё.

– Вигорелли пишет, – сказала Анна Андреевна, – «зима промелькнет быстро». Это у них в Риме зима быстрая, а у нас совсем наоборот. У нас старая, добрая, долгая московская зима.

Она умолкла и полулегла на постель поверх одеяла.

– Сердце?

– Нет, Тагор. Так от него голова болит. Переводишь час, и голова начинает раскалываться.

А вдруг, подумала я, выдадут ей такую крупную сумму, что ей более уже не придется переводить? Да еще деньги за «Бег»?

– Раз «Реквием» легализирован, – сказала Анна Андреевна, – мы можем сделать в новом сборнике целый отдел: «Поэмы». Там будет «Путем всея земли», «Реквием» и «Поэма без героя» – вся целиком, наконец. Я ни за что не позволю печатать снова одну только первую часть. Все три части и с лагерными кусками.

Я спросила, как насчет «Венка мертвым».

– Возьмите карандаш, – ответила она. И продиктовала:

«Венок мертвым»

Пильняку Есенину

Пастернаку Булгакову

Анненскому Лунину

Зощенко

– Что скажет госпожа Книпович? – проговорила она, и, пожимая плечами, произнесла скрипучим голосом. – «Слишком много мертвых и ни одного воскресения».

Я подумала: если на свете возможно какое-либо воскресение, то вот только такое: «Реквием», «Венок мертвым».

– Слишком много мертвых, – повторила Анна Андреевна уже спокойно, всерьез. И рассказала – со слов одного вернувшегося, – что Чаренц, сидевший в соседней камере, дни и ночи требовал морфия[73]. И добавила:

– Мы все так увлечены цифрами – 18 миллионов, 20 миллионов, – что стали забывать о людях. Даже мы с вами – забыли. О каждом человеке. Да, Лидия Корнеевна, уверяю вас – забыли… А ведь каждый погибал по-своему.

Мне кажется, я не забываю. Но, быть может, мне это только кажется. Я помню, но мне не дана от Бога та воскрешающая сила, какая дана ей. Даже одна сотая этой силы. Я сказала, что с возмущением прочла когда-то у Толстого – не помню, где, кажется, в «Круге чтения»: «Лес по дереву не плачет»87. И лесу, по-моему, следовало бы оплакать каждое дерево, а уж человечеству! не дерево – человека! Слез не хватит? Плакать можно и молча:

Магдалина билась и рыдала.

Ученик любимый каменел.

А туда, где молча мать стояла,

Так никто взглянуть и не посмел.

Вошла домработница Оля – постлать постель на ночь. Анна Андреевна пересела на стул. Я хотела проститься, но она не позволила. «У меня ничего не болит, Тагор прошел, и спать еще рано».

– Давайте играть так, – предложила она. – Назовите лучших, по-вашему, поэтов среднего поколения.

Я ответила: Самойлов, Корнилов, и, судя по единственному известному мне стихотворению, – Петровых. Может быть, еще Новелла Матвеева. Не знаю.

– А я по другому, – сказала Анна Андреевна. – Петровых, Липкин, Самойлов, Корнилов.

Липкин? Анна Андреевна говорит мне о нем уже не впервые. Я же не читала почти ничего.

– А Кушнер? – спросила я.

– Изящен, – ответила Анна Андреевна. Интонация непонятная: то ли в похвалу, то ли в порицание. Она повторила: – Изящен.

– А Горбовский?

– Стихи из вытрезвителя. Грош цена.

Была у нее Багряна. Сказала, что переводить Ахматову на болгарский не следует, потому что болгары и так поймут. У меня никакого представления о болгарском нету, но что Шевченко, например, переводить на русский не следует – в этом я убеждена. Конечно, украинский вполне самостоятелен, но близок. Вместо того, чтобы корежить переводом гениальную лирику, следует печатать и для русских шевченковские стихи по-украински, а под строкой переводить лишь отдельные слова. Ну, например, «година» значит «час», а не год, а слово «рух» – движение. А «луна» – эхо. Но зачем переводить на русский: «Шмели над вишнями гудуть»?

Тут я вспомнила, что Анна Андреевна вообще украинский не любит, а Шевченко никогда не читала.

Ей хотелось о болгарах:

– Ника привела ко мне дивного болгарина88. Умный, образованный, блестящий. Он мне объяснил, что наши стихи надо переводить на другие европейские языки без рифм, иначе они старомодно звучат. Сейчас вся Европа пишет без рифм, без строф, без всяких признаков формы. Хотелось бы посмотреть, что у них выходит. Я же согласна остаться старомодной.

Я напомнила ей про «Вольные мысли» Блока, про ее же «Эпические мотивы» и «Северные элегии». Рифм нет, точных строф тоже нет, но форма существует безусловная и строгая… Да и в коротких стихотворениях: «Когда человек умирает», «Думали, нищие мы». А у Блока: «Когда вы стоите на моем пути…»

Да и у Пушкина: «Вновь я посетил…»

Теперь так пишут в современной Европе?

Почитать бы современных англичан – да где их возьмешь, современных?

января 64 Сегодня мое утро началось с того, что мне позвонил товарищ Черноуцан. Голос суховатый, твердый. Интонации интеллигентные, но сухость, сухость официальная. Этого и следовало ожидать; чего же другого, собственно, я ждала? разговора по душам о поэзии, о стихах Бродского? Вздор какой! Инстанции на то и созданы, чтобы игнорировать суть любого дела. Игорь Сергеевич говорил со мною вполне благожелательно, а затем терпеливо выслушал мои возражения. Спасибо ему.

Он сказал, что редакции «Вечернего Ленинграда» «указано», «поставлено на вид» – за грубость тона и фактические передержки. Произнесены были товарищем Черноуцаном даже такие слова: «статья доносительская». Вот оно что! Нынче и в инстанциях порицают доносы.

На этом бы и кончить: статья грубая, лживая и доносительская. И приступить к «оргвыводам»: редактора газеты – в шею, авторов статьи – под суд за клевету.

Ан нет. С удивлением слушаю дальше. До сих пор все произносилось в соответствии со здравым человеческим смыслом, далее – съехало в причудливую бюрократическую ахинею.

Он, товарищ Черноуцан, позвонив в Ленинград, выяснил: Бродский вел дневник и в этом дневнике встречаются антисоветские высказывания. Кроме того, «общественность», то есть Гранин, председатель Комиссии по работе с молодыми, дал о Бродском отрицательный отзыв. Союз Писателей создал особую комиссию – опять комиссию! – в таком составе: Олег Шестинский и Эльяшевич. (О Шестинском не знаю ничего, об Эльяшевиче – только дурное89.)

Я старалась разговаривать сдержанно. Не знаю, удалось ли мне это. Я сказала: а зачем, собственно, требуется комиссия и еще одна комиссия, если Анна Ахматова утверждает, что Бродский – поэт, и поэт замечательный? То же и здешние знатоки перевода и поэзии. Почему Шестинский и Эльяшевич авторитетнее Ахматовой, Маршака и Чуковского? И ленинградских специалистов-переводчиков, которые уже дали свой отзыв? Что же касается дневников, то – тут я сорвалась – кто же это смеет лезть в чужие дневники? Ведь это занятие постыдное, грязное. Дневник – интимный документ, а не публичная прокламация… Затем, чувствуя, что хватила лишку, что вклинилась в права «компетентных органов», чья специальность – читать чужие дневники и письма, – я наскоро рассказала все, известное мне о Лернере. «И вот такой грязный субъект имеет власть над судьбой поэта!» – сказала я. И умолкла. Собеседник мой и без меня знает отлично, откуда у Лернера полномочия относительно поэтов и не поэтов. Я спешно поблагодарила за звонок, за внимание, и мы простились.

Вечером с этими малоприятными сообщениями я поехала к Анне Андреевне.

Известия мои она встретила гневно.

– Иосиф не член Союза Писателей… К чему тут какая-то особая комиссия? А о Гранине больше не будут говорить: «это тот, кто написал такие-то книги», а – «это тот, кто погубил Бродского». Только так[74].

И прибавила почему-то шепотом:

– Иосифа бросила невеста…

Справившись с негодованием и с печалью, – она заговорила уже спокойно и не о Бродском. Но, к сожалению, о Чехове.

Вчера она была у Марии Сергеевны, и они вместе по телевизору смотрели «Человека в футляре». В главной роли – Хмелев90.

– Чехов Беликова осуждает, издевается над ним. А мне жаль Беликова. Чем он виноват? Его преследуют насмешками, а он просто душевно больной, вцепившийся в свои представления… И в конце он падает с лестницы – старый, несчастный, больной – а дамы в больших шляпах смеются над ним. Фу!

До чего же, однако, она умеет быть упрямой. Фу! Уж и в больших шляпах повинен Чехов, хотя он ни о каких шляпах не поминает.

Я сказала, что Чехов не в ответе за кинопостановку. Что Беликов отнюдь не болен: нельзя же считать болезнью склонность к фискальству. Тогда и о Лернере можно сказать, что он – «душевно больной, вцепившийся в свои представления». Не будь фискалом, ябедником! Ах, бедный Беликов, его с лестницы спустили! Да ведь он даже не ушибся, даже очки не потерял. Нет, мне его решительно не жаль – поделом ему, если бы он даже и ушибся. А если Лернера кто-нибудь спустит с лестницы – я счастлива буду! Не подглядывай в замочные скважины, не ройся в чужих дневниках. У Чехова в рассказе нет никакой трагедии Беликова, есть трагедия общества, подвластного Беликову. Инсценировка – это уж особ статья. Там акценты могут быть расставлены произвольно.

– Я грамотная, – перебила меня Анна Андреевна, – и рассказ я читала. Но Бог с вами, не будем о Чехове. Сейчас покажу смешное.

Вынула из сумочки, протянула мне письмо. Письмо от поклонника. Поздравление с Новым Годом, восторги по поводу «Поэмы». Потом:

«Мысленно целую Ваши руки, что имею обыкновение проделывать уже 50 лет».

Проделывать!

11 января 64 Сейчас, когда по случаю работы над «Бегом» следовало бы записывать каждое слово Анны Андреевны о ее стихах, – я веду дневник наспех, кое-как, урывками, неаккуратно. Перелистывание журналов и газет, переписывание новонайденного, поездки взад-вперед к машинистке, вычитывание после машинки, срочные звонки к Анне Андреевне – эпиграф? заголовок? дата? – да и поездки к ней, и самая работа с нею – почти не оставляет времени для дневника. Выходит так: либо работать, либо пытаться фиксировать ход работы. Выбирай!

Я чувствую себя какой-то по новому слабой. Анна Андреевна тоже не особенно-то бодра. И особенно озабочена: Иосиф, Толя. А книгу как бы там ни было, во что бы ни стало сделать надо в срок и притом настоящую, ахматовскую, чтобы лучшей была изо всех предыдущих ахматовских книг.

Сегодня я ездила к Анне Андреевне.

Рассказала ей «бродские новости». Они не радуют. Утешительное сообщение товарища Черноуцана, будто газете «указано», «поставлено на вид» и пр., не подтверждается: «Вечерний Ленинград» выступил снова и отнюдь не с извинениями перед оклеветанным, а с целой вереницей «читательских откликов»91.

Знаем мы цену этим «откликам»! Половина сфабрикована, или, как у нас принято выражаться, «организована» – в редакции, не отходя от телефона, а те, что были посланы в защиту Иосифа – а такие, конечно, были – те попросту уничтожены. Единственная хорошая весть на «Бродском фронте», какую я могла сообщить: Фридочка предложила своей приятельнице, Ольге Георгиевне Чайковской, часто выступающей в «Известиях», взять командировку в Ленинград и попытаться там, на месте, выяснить, – что за темная история с дневником? Ведь это, наверное, тоже фальшивка… Та поедет92.

Анна Андреевна слушала меня внимательно. Потом сказала – опять почему-то шепотом:

– Иосиф пытался перерезать себе вены.

Я и так хожу в последние дни со тьмою в глазах. Что-то случилось не то с головою, не то со зрением. К врачу вырваться не успеваю. А тут на миг, а быть может и на целую минуту, я погрузилась во тьму. Не было меня.

– Жив? – спросила я, вернувшись.

– Да… Все из-за невесты…

Яснее, яснее, яснее… свет!

– Вам нехорошо? – спросила Анна Андреевна с некоторым пренебрежением в голосе. – Могу предложить валерьяновые капли.

Мне не нехорошо. Мне слишком много.

Мы сели работать.

Анна Андреевна в кресле. Я за столом. Перед нею две табуретки, на табуретках старый чемодан. На чемодане: очки – без футляра, оправа дыбом! и почему-то, как всегда, неочиненный карандаш. Тупой. Говорит, ей на чемодане удобнее, чем за столом. Высоко над этим табуретно-чемоданным сооружением плечи и прекрасная голова Анны Ахматовой. Наклоняться над бумагой ей не требуется: она зрячая, читает издали. Голова закинута, опущены на бумагу глаза.

Запомнила я лишь некоторые наши разговоры.

– «Подорожник» на самом деле назывался «Лихолетье». Меня отговорили друзья.

– Непременно вставим четыре строки, которые вы никогда не слыхали и не читали, – сказала Анна Андреевна.

И скупо оно и богато

То сердце… богатство тай!

Чего ж ты молчишь виновато?

Глаза б не глядели мои[75].

– Это из самых ранних, 1909 год? – спросила я.

Анна Андреевна с сердцем:

– Что вы! Как это может быть девятый год! Бог с вами, Лидия Корнеевна! Это типичные десятые годы… Образчик неистовых речей. В девятом я так не писала.

Я спросила, почему в одном из машинописных перечней, которые она дала мне, строка «Шестнадцатилетние руки» заменена строкой: «Мои молодые руки»? (Помню: были когда-то и «пятнадцатилетние руки».)

– Громоздко. И кроме того – не нужно. Это молодость, вообще молодость. Понимаете? Подписывается договор с жизнью[76].

На прощанье Анна Андреевна дала мне перечни тех стихов, которым надлежит войти в книги «Anno Domini» и «Тростник». Теперь я должна по первоисточникам и по разным изданиям проверить состав – не забыто ли что! – и сравнить тексты: нет ли разночтений?

Не могу сказать, чтобы перспектива этой кропотливой работы меня радовала. Но зато! Зато Анна Андреевна продиктовала одно свое старое, никогда мною не слышанное и не читанное стихотворение, которым на самом деле должна открываться книжка «Anno Domini»:

ПЕТРОГРАД, 1919

И мы забыли навсегда,

Заключены в столице дикой,

Озера, степи, города

И зори родины великой.

В кругу кровавом день и ночь

Долит жестокая истома…

Никто нам не хотел помочь

За то, что мы остались дома,

За то, что город свой любя,

А не крылатую свободу,

Мы сохранили для себя

Его дворцы, огонь и воду.

Иная близится пора,

Уж ветер смерти сердце студит,

Но нам священный град Петра

Невольным памятником будет.

1920

– Вы понимаете? – сказала Анна Андреевна. – Оно оказалось – для Петербурга, Петрограда, Ленинграда – пророческим… Написано оно в двадцатых[77].

18 января 64 Анна Андреевна от Западовых перебралась на проспект Мира, к Нине Леонтьевне, вдове Шенгели. Толя Найман снимает комнату, как оказалось, в этом же самом доме, в этом же самом подъезде. Анна Андреевна смеется: «Подумайте: какой огромный город – и такое совпадение! Это то же, что ненароком попасть молнией в муху!»

Тут же, в соседнем подъезде, Володя Корнилов.

Лифт, как водится, чаще стоит, чем работает. Толя на втором этаже, Шенгели на седьмом. Я предпочла бы наоборот. Толя – человек молодой, что ему лифт не лифт?

Комната у Анны Андреевны вытянутая в длину. Верхнего света нет, да и настольная лампа для меня тускловата.

Я разложила на столе вокруг лампы свои листки: вопросы о вариантах, о датах. В журнале стихотворение печаталось так, в сборнике этак; иногда перемены продиктованы редактором, цензором, иногда – Музой. В разные годы цензура запрещала разное: то ничего божественного, то ничего мрачного, то ничего о прошлом, то ничего о 37-м, то – никаких архаических слов. В угоду цензуре, для спасения стихов, даты тоже, случалось, ставились от публикации к публикации разные.

Анна Андреевна встревожена известиями о болезни Срезневской.

– Это – как весть о себе самой, – сказала она.

В последние годы они, по-моему, виделись редко. И сходства между ними никакого. Но у них, у сверстниц, у однокашниц – общая юность, а, значит, и общая память. Они помнят то же Царское, тот же Павловск, тот же Петербург. И, главное, тех же людей.

Анна Андреевна напряжена, тревожна. Но – сели работать.

Я спросила, как быть со стихотворением «Сердце к сердцу не приковано»? В первом издании «Вечера» оно напечатано; затем, когда «Вечер» сделался составной частью «Четок», – в восьми изданиях этой книжки не было стихотворения «Сердце к сердцу…», а в девятом оно явилось опять. Какова же ее авторская воля – окончательная? Вставлять в новую книгу или не вставлять?

– А вы как думаете?

Я призналась, что по настоящему люблю только первые четыре строки. Они слышатся мне как некая законченная поговорка – или сентенция? не требующая продолжения. Другие два четверостишия неорганичны, не сливаются с первым, живут каждое само по себе, могут быть, а могут и не быть.

– Ну, если могут быть – пусть будут. Вставим.

Я не спорила и сделала пометку в своем блокноте[78].

Зато стихотворению «Хорони, хорони меня, ветер!» не повезло. Оно печаталось несколько раз, но теперь Анна Андреевна произнесла: «Плохие стихи». И вычеркнула[79].

Затем я спросила, куда мы вставим мое любимое, появившееся в 1961 году в «Звезде», – «Молюсь оконному лучу»[80]. Раньше я его не знала. Не открыть ли им всю книгу? Оно ведь 1909 года, из тех ранних, которые Анна Андреевна уже признает. Кончаться же сборник будет стихами шестидесятых. Полвека! Более, чем полвека: 55 лет[81].

Анна Андреевна перебила меня:

– Хронологии в расположении своих стихов я придерживаться не собираюсь. Нет, не только из-за цензуры. Хронология губительна, ею загублен даже Пушкин. Она пригодна лишь для академического издания, а для сборника, адресованного любому читателю, – закон другой.

Я с ней совершенно согласна. Хронология – это для составителя легче всего, а для читателя – всего скучнее. Движение времени, разные периоды в творчестве поэта можно и должно показать другими средствами.

Я сказала, что советую открыть новый сборник именно этим стихотворением не только из-за даты. Существуют ведь в 1909 году и другие прекрасные стихи. Но этому я отдаю предпочтение потому, что оно в известном смысле эпиграфично.

– Объясните, – приказала она.

Я ей стала говорить, сбивчиво и путанно, что в поэзии Ахматовой, всей, в целом, – характерно, чем бывает утешена лирическая героиня, попадая в любую беду, – тогда, в частности, когда «сердце пополам».

– Чем же?

В стихотворении «Молюсь оконному лучу», луч, играющий на рукомойнике, «словно праздник золотой / И утешенье мне». Скорбное стихотворение «Все души милых на высоких звездах» кончается такими строками: «А этот дождик, солнечный и редкий, / Мне утешенье и благая весть»[82]. В горестном «Кое-как удалось разлучиться» – «Черный ветер меня успокоит, / Веселит золотой листопад»[83].

– Вы хотите сказать, в любой беде героиню утешает природа?

– Не в том дело. Не только природа. У вашей героини существуют разные способы превращать в праздник любую беду, оскорбление, обиду. Ей есть куда отступать. Изменил ей возлюбленный, она отвечает: «А я иду владеть чудесным садом, / Где шелест трав и восклицанья муз»[84]. Оклеветали? Забросали камнями? Из этих камней воздвиглась для нее прекрасная башня, «высокая, среди высоких башен». «Отсюда раньше вижу я зарю, / Здесь солнца луч последний торжествует»[85]. Вот и выходит, что ее побили камнями, а на ее улице опять праздник… Кто-то сказал ей: «Ну что ж, иди в монастырь / Или замуж за дурака…» Но и эта речь – эта обида – превращена ею в торжество.

Принцы только такое всегда говорят,

Но я эту запомнила речь.

Пусть струится она сто веков подряд

Горностаевой мантией с плеч[86].

С плеч струится горностаевая мантия! Снова героиня торжествует… Смерть Александра Блока? Горе? Потоки торжества: «А Смоленская нынче именинница…» «А кладбище – роща соловьиная, / От сиянья солнечного замерло…».

– Вы напишете об этом когда-нибудь? – спросила Анна Андреевна неожиданно жалобным голосом.

Я была польщена.

И сборник она согласилась открыть стихами «Молюсь оконному лучу». Ай да я!

Потом Анна Андреевна сказала, что хочет продиктовать мне одно стихотворение. Насколько ей известно, оно не печаталось до сих пор нигде. Я открыла блокнот.

О, знала ль я, когда в одежде белой

Входила Муза в тесный мой приют,

Что клире, навсегда окаменелой,

Мои живые руки припадут.

О, знала ль я, когда неслась, играя,

Моей любви последняя гроза,

Что лучшему из юношей, рыдая,

Закрою я орлиные глаза.

О, знала ль я, когда, томясь успехом,

Я искушала дивную судьбу,

Что скоро люди беспощадным смехом

Ответят на предсмертную мольбу[87].

– Вставим в «Anno Domini», – сказала она. – Стихотворение, увы! плохое, но мы его все-таки вставим… Год 1925…

И пояснила:

– Оно плохое потому, что симметричное. В искусстве должна торжествовать асимметрия. Симметрия скучна.

Нина Леонтьевна пригласила нас чай пить. Я как-то не разглядела ее. Несколько минут мы все трое молчали. Наконец, возник неизбежный разговор о Мосгазе. Раз встретились три человека – значит, разговор об Ионесяне. Иначе теперь не бывает[88].

– Ходят слухи, – рассказала Нина Леонтьевна, – что милиция зашевелилась после визита Хрущева в Прокуратуру. В начале января он будто бы специально заехал в Главному Прокурору республики и дал ему срок десять дней: «не найдете этого «Мосгаза» – всю прокуратуру разгоню».

Ах, так вот почему недели две назад на Минском шоссе нашу машину остановила милиция; у меня потребовали паспорт и лазили в багажник – обыскивать. И вот почему нашу квартиру в городе удостоил посещением участковый! Сидели мы с Фридой у меня в столовой – стук в дверь. Отворяю. Щелканье каблуками, козырянье. «Разрешите к вам взойти?» Огромный, плечистый, и не голос, а зык и рык. «Пожалуйста». Мы сели втроем в столовой. Если бы не Фридочка тут же, я бы его боялась. Детина прорычал, что в столице нашей родины совершаются «дёрзкие преступления», и он, участковый, обходит свой район, чтобы «пробудить актуальность граждан». «На звонок в дверь, спрашивайте «кто?», и открывайте только вашим лично знакомым. Если услышите – «Мосгаз» – не веруйте. То – представители городского хозяйства, а то – уголовный элемент». «В случае вашей подозрительности – вступайте в актуальное сотрудничество с милицией». Он протянул мне листок с телефоном, зашаркал, затопал: «Я извиняюсь, конечно», – козырнул и вышел.

– Личный приезд Хрущева в Прокуратуру, если он состоялся, – это опасное дело, – сказала Анна Андреевна. – Опасно, когда назначен срок розыска. Малый поставленный срок мог пробудить в следственных органах такую «актуальность», что они обнаружили преступника даже досрочно. Квалифицированных следователей-криминалистов у нас нет. Они могли схватить кого попало и заставить взять на себя «дёрзкие преступления». Будем надеяться, что этого не случилось.

После чая мы снова занялись книгой. Анна Андреевна сказала, что некоторые стихи она хочет на этот раз дать не по отдельности, а в виде циклов. Наверное, «Венок мертвым» и затевать не стоит, все равно в таком виде ни за что не пропустят, лучше уж мы сами распределим стихи по другим отделам, а вот, например, стихи к Пастернаку, или цикл «Черный сон» (не сказала, к кому) и еще многие, многие, даже и без заглавий, проставляет так: I, II, III. «Построю циклы по внутренней связи. И «Элегии» пора скомпоновать и еще кое-что. Я позабочусь о циклах», – повторила она.

Я поняла: с высоты своего теперешнего возраста, она смотрит назад, и ей становятся видны, зримы пути ее жизни, чужих жизней, «концы и начала»…

Потом:

– Вы заметили? Чуть только мы перестаем говорить о стихах – начинаем об убийствах, чуть только перестаем об убийствах – начинаем о стихах.

Пожалуй, так.

Я предложила Анне Андреевне, раз уж она собирается выстраивать стихи в циклы – не создать ли цепочку четверостиший? Я думаю, собранные одно к другому, нанизанные зернышко к зернышку, они зазвучат сильнее, чем если разбросать их по всей книге вразброд. Ведь их много: «Что войны, что чума…», «О своем я уже не заплачу…», «За такую скоморошину…»[89]

– Я и сама думала об этом, – сказала Анна Андреевна. – Даже знаю уже, какими строками начать[90].

Потом, помолчав:

– Вот вы тут упомянули стихотворение «Все души милых на высоких звездах». Угадываете ли год? Тот же, что «Пятым действием драмы»? Я не ради хронологии спрашиваю, а потому, что год кричит из них. Слышите ли?

Я задумалась. Когда-то в Ленинграде Анна Андреевна уже читала эти стихи, одно рядом с другим, но о годе не говорила. Теперь, спасибо ей, ждала моего ответа терпеливо. Я, молча, про себя, прочитала оба.

– Тысяча девятьсот двадцать первый? После казни?

– Браво!

– Мы так и поставим? 1921?

– Ни в ко-ем слу-ча-е… Не забывайте, пожалуйста, Лидия Корнеевна, где вы живете.

Я шла домой и думала: а позволят ли, позволят ли:

За такую скоморошину,

Откровенно говоря,

Мне б свинцовую горошину

От того секретаря.

Намереваясь вставить эти четыре строки – не забывает ли Анна Андреевна, где она живет? В самом ли деле со Сталиным кончено?

25 января 64 С утра у нее. Задаю свои нудные вопросы о вариантах, отделах, циклах, заголовках и датах. Она отвечает небрежно и вяло, у нее, по-видимому, что-то другое или кто-то другой на уме. Новые стихи? Дело Бродского? Однако, во время разговора о книге, она воодушевляется. Сегодня повторила опять:

– Я не собираюсь губить свою книгу хронологией. Хронологией изгажен и загублен даже Пушкин.

Я тоже враг хронологического расположения стихов в сборнике, обращенном к широкому кругу читателей. Хронология – дело академического, «научного» издания. Но, как бы там ни было, замысел необходим: так или иначе страницы книги должны передавать течение времени, делать наглядными новые этапы, новые периоды творческой жизни автора. Циклы? Да, конечно, циклы, но, на беду, Анна Андреевна не торопится их составлять. Понимаю: оглядываясь назад, улавливать «начала и концы» отношений, разрывы и возвраты, сбывшиеся и несбывшиеся предчувствия и пророчества – нелегкое дело. Анна Андреевна совершает его не спеша, чем отчаянно тормозит работу машинистки: ведь стихотворение вне циклов перепечатывается каждое само по себе, каждое на отдельной странице, а выстроенные в цикл – 1,2,3 – располагаются на странице подряд. Значит, пока Анна Андреевна еще не построила цикл – у меня и у машинистки прогул, простой.

Один – не цикл, но отдел – совершенно ясен, и я им счастлива. Сегодня мы окончательно порешили, что в самом конце книги будет помещен отдел «Поэмы»; их будет три: «Путем всея земли», «Реквием» и «Поэма без героя». А куда же «У самого моря» или «Русский Трианон»? Найдем, сообразим, но здесь им не место. «Путем всея земли» и «Реквием» – при всей своей самоценности – это некие ступени к «Поэме без героя». (Александр Николаевич[91] назвал когда-то «Путем всея земли» – «время назад!»; в таком случае, «Поэма без героя» – «время назад и вперед».) А не напиши Ахматова «Реквиема» – не было бы в «Решке» и в «Эпилоге» лагерных строф.

Пройдут ли они сквозь цензуру? Пыл хрущевских разоблачений слабей и слабей.

– Лагерные строфы в «Эпилоге» и в «Решке» могут и не пройти, – сказала Анна Андреевна, – что ж! Обойдемся без них. Но печатать «Поэму» в виде одной только первой части – я более не разрешу. Триптих это триптих. Пусть тогда и всей книги не будет.

Я возликовала. Решение мудрое. Первая часть «Поэмы» печаталась уже не раз и толковалась тоже не единожды – между тем, без двух других частей толковать ее неправомерно. «Решка» и «Эпилог» переосмысляют часть первую, да и смысл всей этой необычайной и великой вещи, «Поэмы без героя», не может быть понят, если вместо трех частей упорно преподносится читателю только первая.

Я с удовольствием подумала: завтра же займусь текстологией «Поэмы». У меня ведь их много – экземпляров, подаренных Анной Андреевной в разное время, начиная от ташкентской тетради 1942 года – карандаш! рука Ахматовой от первой строки до последней! с трогательной надписью на первой странице. И промежуточных машинописных середины пятидесятых годов, конца пятидесятых и начала шестидесятых тоже хватает. Весело будет вникать – что, как, когда и для чего менялось[92].

(Было раньше «У шкатулки ж двойное дно». Стало потом «тройное»: это явились на свет Божий лагерные строфы… А сколько еще в «Поэме» – не знаю, как назвать! – «доньев», что ли? Днищ?[93])

Анна Андреевна прервала мои размышления. – Пишите, – сказала она. Я приготовилась. Она продиктовала:

Привольем пахнет дикий мед,

Пыль – солнечным лучом,

Фиалкою – девичий рот,

А золото – ничем.

Водою пахнет резеда,

И яблоком – любовь.

Но мы узнали навсегда,

Что кровью пахнет только кровь…

И напрасно наместник Рима

Мыл руки пред всем народом,

Под зловещие крики черни;

И шотландская королева

Напрасно с узких ладоней

Стирала красные брызги

В душном мраке царского дома…

Помнит ли Анна Андреевна тот зимний день 39 года в Ленинграде, когда она прочла мне это стихотворение впервые? На Загородном, у Пяти Углов, в моей комнате? Я помню наизусть – и стихотворение и день. Это было вскоре после того, как Корней Иванович прислал мне с Киселевым записку о Митиной гибели[94].

Но мы узнали навсегда,

Что кровью пахнет только кровь, —

вот какая тогда стояла погода на душе и за окном, и строки Ахматовой казались мне вестями о Мите.

– Год? Год для ясности поставим тридцать восьмой, – ответила на мой вопрос Анна Андреевна.

Я с большим удовольствием – люблю ясность! – поставила на листке «1938», но осмелилась поинтересоваться, когда это стихотворение создано было ею на самом деле.

– В тысяча девятьсот сороковом.

– Нет, Анна Андреевна, вы ошибаетесь, этого не может быть. Вы читали мне его в тридцать девятом.

– Ну да, в конце тридцать девятого… Помню, что Борис и Осип, оба, называли его лучшим моим стихотворением.

– Анна Андреевна! Этого тоже никак не могло быть! Вы написали его гораздо раньше, потому что ведь Осип Эмильевич весною тридцать восьмого уже арестован.

Анна Андреевна меня не ударила, но глянула так, будто ударила.

Ну, значит, я попала в точку[95].

25 января (продолжение) После короткой поездки в Библиотеку, под вечер я снова у Анны Андреевны. Но мы не работали – почти. Пришла Фрида с вестями о «деле Бродского» и о нем самом, о Бродском. Иосифа Фрида устроила в Тарусе. Она поселила его у своих тамошних соседей, то есть в семье Оттена94. В Москве и Ленинграде хлопоты перед властями необходимо продолжать энергически, но самого героя следует умыкнуть на время от пристального внимания всех и всяческих Лернеров. По Фридиной просьбе приятельница ее, журналистка Ольга Георгиевна Чайковская, взяла в газете (кажется, в «Известиях») командировку и отправилась в Ленинград. Выяснить надо, что там наворотили, иначе ведь непонятно, что именно мы должны опровергать. Там Ольга Георгиевна добилась приема у секретаря Горкома т. Лаврикова.

Анна Андреевна слушала и расспрашивала Фриду с большим вниманием. Повторяла вслух каждый вопрос Чайковской и каждый ответ Лаврикова. Взвешивала на точных весах95.

Потом Фрида начала рассказывать о житье-бытье Иосифа в Тарусе. Рассказ этот, звучавший для моего слуха в общем благополучно, вызвал неожиданную бурю. Неожиданную для Фриды и для меня. Оттен отдал Иосифу свою рабочую комнату и свой письменный стол; домашние относятся к гостю с полным радушием – чего, кажется, больше? Иосиф спокоен, работает, даже весел.

– Всё идет хорошо, – добавила Фрида, – до тех пор, пока кто-нибудь не звонит ему из Ленинграда. По-видимому, сведения о невесте неблагоприятные… Во всяком случае, звонки выбивают его из колеи, он впадает в тоску, грозится уехать. Ну, тут уж ничего не поделаешь.

Эти Фридины слова и вызвали бурный гнев. Оказалось, что в Ленинграде сейчас – Толя Найман; Анна Андреевна уверена – звонки из Ленинграда – это Толины звонки (очень может быть), но она воспринимает почему-то сведения об огорчениях Бродского, как козни Оттенов против Толи. Почему – я не поняла96.

– Они негодяи! – кричала (да, да, кричала!) Анна Андреевна. – Толя для Бродского ложился костьми, он ведет себя героически, а они на него возводят напраслину! Вы этих людей не знаете! Помните, Лидия Корнеевна, что они с Надей делали!

– Помню, – ответила я, но не стала развивать эту тему. Анна Андреевна имеет в виду постыдную – со стороны Надежды Яковлевны! – защиту Ивинской[96]. Помнить-то я помню, но кто кому что внушал: Оттены ли Надежде Яковлевне или Надежда Яковлевна Оттенам – не ведаю. У Надежды Яковлевны сознание извращенное, я замечала это уже не раз.

По правде сказать, мне было жаль Фриду. Жаль, что она увидела Анну Андреевну в минуту неправого гнева. Разумеется, друзьям Иосифа сейчас не следовало бы сообщать ему дурные вести, но при чем тут Оттены? и их предполагаемая ненависть к Толе? Они, вероятно, и незнакомы с ним.

Фридочка сидела потупясь. Странно видеть это лицо, всегда такое доверчивое и ясноглазое, отуманенным, недоумевающим. Наверное и Анна Андреевна припомнила, что Оттены – Фридины добрые соседи по Тарусе, что Бродского, в трудную минуту, с нашего общего благословения, устроила к ним Фрида, что они гостеприимно приютили его. Во всяком случае, поняла или нет, но сменила гнев на милость и как круто! Перед нами сидела другая Ахматова. Спокойный, тихий, ласковый, кроткий голос. Войди сейчас в комнату человек – он не поверит, что секунду назад голос этот задыхался и прерывался в запальчивых выкриках. Медленно и спокойно открыла она свой «Кипарисовый ларец» – то бишь ободранный чемодан – и, к моему великому удивлению, добыла из его недр уже не один, а два экземпляра мюнхенского «Реквиема»! Фридочка об этом чуде вообще ничего не слыхивала (я ведь, если «никому не говорить», то уж буквально никому) и теперь она смотрела на заморское чудо во все свои огромные глазища.

Казалось, стены сияли

От пола до потолка…

(А вот Тамара не дожила.)

Анна Андреевна, с некоторой даже жалобностью, начала спрашивать, не может ли Фрида… нет ли у нее… знакомого фотографа – надежного! – который переснял бы одну ее старую фотографию… из одного ее старого удостоверения… и потом… эту фотографию… вы, Фрида Абрамовна… не могли бы… я не знаю, как это делается… я не умею… наклеить… приклеить… на мой экземпляр?

Ахматова была сейчас – как это ни странно! – сама кротость, мольба, беспомощность.

А Фрида – само счастье, она не знала, куда деваться от радости: может доставить радость. (Это не оттого, что Ахматовой, а кому бы то ни было, такова щедрая Фридина душа.) Сейчас же оказалось, что одна ее ближайшая подруга – прекрасный фотограф, а другая, тоже ближайшая, золотые руки – и, словом, – послезавтра у Анны Андреевны в чемоданчике окажется экземпляр «Реквиема» в том виде, в каком ей угодно.

Анна Андреевна на секунду протянула мне картонную книжечку – пропуск в Фонтанный Дом через Дом Занимательной Науки. «Узнаете?» Черным по белому, в графе «профессия» начертано, что она, Ахматова, Анна Андреевна, есть «жилец». Дав мне вспомнить этот раритет, она передала пропуск Фриде[97]. Вот эту свою фотографию она и хочет поместить на титульном листе в своем экземпляре «Реквиема».

– Послезавтра, – повторила Фрида, пряча в портфель экземпляр и пропуск.

Милости продолжались. Анна Андреевна как будто желала стереть в нашей памяти давешнюю свою мгновенную вспышку. Условившись с Фридой о своем экземпляре, второй она преподнесла мне! Без надписи, разумеется: распространять машинопись или читать вслух эту поэму по нашим временам уже как бы и дозволено, а вот Мюнхенское эмигрантское издание… Ни в коем случае.

Я немедленно спрятала книгу в портфель. Дома встречусь с каждой буковкой.

Перед этим горем гнутся горы…

Я опять подумала, как думала в последние годы уже не раз: «а хорошо, что Митю убили сразу, а не послали умирать туда».

Молчание.

– Почитайте стихи, – попросила Фрида.

Кротость и даже демонстративная покорность. Анна Андреевна покорно прочла:

Другие уводят любимых, —

Я с завистью вслед не гляжу.

Одна на скамье подсудимых

Я скоро полвека сижу.

Вокруг пререканья и давка

И приторный запах чернил.

Такое придумывал Кафка

И Чарли изобразил.

И в тех пререканиях важных,

Как в цепких объятиях сна,

Все три поколенья присяжных

Решили: виновна она.

Меняются лица конвоя,

В инфаркте шестой прокурор…

А где-то темнеет от зноя

Огромный июльский простор,

И полное прелести лето

Гуляет на том берегу…

Я это блаженное «где-то»

Представить себе не могу!

Я глохну от зычных проклятий,

Я ватник сносила дотла.

Неужто я всех виноватей

На этой планете была?

Выйдя на улицу, мы, перебивая друг друга, прочли услышанное в два голоса – единогласно. Запомнили! Такова уж природа ахматовской поэзии: несомненность, непреложность, естественность, даже обязательность интонации, синтаксического движения, намертво прочная неразлучаемая слитность слов. Пусть русская поэзия скоро полвека сидит на скамье подсудимых, – она, видать, не сидит сложа руки.

Нестерпимая мысль: этих стихов в нашем «Беге времени» не будет! Цензура стремительно волочит время назад и за ее обратным ходом в состоянии поспеть разве что Евгения Федоровна Книпович[98].

27 января 64 Смотрю и смотрю «Белую Стаю», берлинскую. Давненько ее никто не смотрел: всё выбирали выбранное из выбранного. А перечесть берлинский сборник это почти то же, что заглянуть в ахматовские тетради[99]. С Анной Андреевной говорю по телефону – съездить некогда (меня настигает машинописный поток: «Вечер», «Четки»…) Вижу всё хуже: о самостоятельной вычитке третьего и четвертого экземпляра и думать нечего. Такое ощущение, будто глаза нарывают.

Но сейчас мне самой хоть один бы экземпляр собрать от начала и до конца – целиком!

Анна Андреевна радуется каждому заново выловленному мною из «Белой Стаи» стихотворению, словно встрече с другом после долгой разлуки.

– Вы знаете, что вы делаете? – сказала она мне сегодня. – Вы воскрешаете книгу!

Обнаружила я также и в «Ниве» 1913 года и в «Шиповнике» 1922-го стихотворения Ахматовой, ранее не входившие в сборники.

Она и их встретила приветливо и благословила переписать: берем!

Вообще из предложенных мною сегодня отвела она только одно:

А, ты думал – я тоже такая…[100]

Ну, этого-то уж и в самом деле нельзя, даже издательству предлагать нельзя; стихотворение имело честь цитироваться в докладе товарища Жданова… Доклад как бы отменен, но как бы и не отменен. Святыня.

По поводу строчек «И что брошусь, моля и рыдая, / Под копыта гнедого коня», – Анна Андреевна рассказала смешное:

– Николай Степанович, когда прочитал это стихотворение, спросил: «Гнедой конь? Значит, он у тебя гвардейский гренадер?» Коля отлично знал масти.

Когда я предложила стихотворение «Как ты можешь смотреть на Неву», Анна Андреевна спросила:

– А вы понимаете строчку «Черных ангелов крылья остры»? Это ангелы на зданиях Сената и Синода[101].

Я как-то никогда не задумывалась над черными ангелами. Ангелы и ангелы97. А они, оказывается, не на небе, а попросту на земле, в нашем городе, и сколько раз я мимо них проходила – не взглянув, не увидя! Ну да, возвращаешься из Института домой, весна, решаешь идти не к трамваю, а пешком, по набережной – забираешь мимо Исаакия, левее, левее, мимо Галерной, мимо этих вот ангелов, мимо Медного Всадника. Всё это свое, ежедневное, домашнее, привычное. И – неотъемлемое. Не стоит лишний раз и глаза поднимать.

А теперь? Конечно, я их еще когда-нибудь увижу, но буду уж теперь смотреть и смотреть. Мы – разлученные. В Ленинграде мне более не жить. Проездом – можно[102].

31 января 64 Говорит о своих стихах нечто, совсем для меня неожиданное:

– «Высокие своды костела»? Нет. Не дадим. Не потому, что религия, всё равно запретят. Просто плохие стихи[103].

– «Морозное солнце. С парада / Идут и идут войска»? «Снег летит, как вишневый цвет». Ни за что! Терпеть не могу. Очень плохие стихи[104].

Зато о стихотворении:

И мнится – голос человека

Здесь никогда не прозвучит… —

сказала:

– Вот это непременно. Это одно из моих центральных[105].

Ей, конечно, виднее. Но у меня отношение к перечисленным стихам иное. К первому я равнодушна. Для Ахматовой слишком подробный рассказ. Без ее многоговорящих пауз. Второе люблю, помню, повторяю со школьных лет. Оно из тех ахматовских, которые ощущаешь, как свои – то ли это я сама сочинила, то ли Ахматова про меня. Третье же – по ее определению «одно из центральных» – совсем не берет, не трогает, никакой власти надо мной не имеет, хотя это безусловно «очень хорошая Ахматова».

А для нее почему стихотворение представляет особую ценность – понять, пожалуй, легко.

И мнится мне, что уцелела

Под этим небом я одна, —

заветная мысль Ахматовой о судьбе уничтоженного поколения и о ее собственной, совсем отдельной, «страшной судьбе», «дивной судьбе». Недаром ведь и в «Поэме» сказано:

Только как же могло случиться,

Что одна я из них жива?

О том же «Все ушли, и никто не вернулся». Или «De profundis…»[106].

Погибаю от вычитки экземпляров. Я хочу непременно четыре: два, как положено, в издательство, один мне, один – Анне Андреевне. К счастью, благородно предложил мне свою помощь Оскар Адольфович98. Иначе я просто погибла бы. Он проводит над экземплярами по шесть, по восемь часов в сутки. Я читаю первый и второй, он переносит исправления на третий и четвертый. Их я просто не вижу, да и второй с трудом. Работа идет споро, и спорилась бы еще быстрее, если бы не многоуважаемый товарищ автор. Дело в том – смешно записывать азбучные истины! – что у меня работа механическая, а у автора – какое открытие! – творческая. То есть над ней не должен тяготеть срок. Механическому труду творческий всегда помеха. Не оттого ли вечная распря между типографией и автором, между типографией и редакцией (если только редакция тоже не упала до уровня механизма и работает не как придаток к типографии, а как сообщество единомышленников в искусстве). Конечно, у меня хватает ума Анну Андреевну не торопить и ей на нее не жаловаться.

Но, надо признаться, задерживает она работу. Внезапно, когда какие-нибудь стихи уже переписаны на отдельных страницах, Анне Андреевне приходит на ум сотворить из отдельных стихотворений цикл. Так, например, внезапно осенила ее идея составить цикл, посвященный В. К. Шилейко – «Черный сон» – она позвонила мне тогда, когда у нас все эти стихи были уже перепечатаны, строка за строкою проверены, страница за страницей пронумерованы и вложены в папки. Значит, снова ехать к машинистке, снова вычитывать и снова нумеровать… Что ж! Не жалуюсь, потому что цикл удался на славу. Стихи от объединения выиграли.

С трудом вымаливаю у нее эпиграфы. Как без них перепечатывать? И посвящения она всё обещает обозначить. Сегодня, когда я по телефону стала их уж очень выпрашивать, она сердито ответила: «Пишу новое, мне не до старых посвящений».

3 февраля 64 Сегодня Анна Андреевна провела у меня чуть ли не весь день. Я разложила перед нею на столе всё, нами уже вычитанное и рассортированное по книгам – сборники «Вечер», «Четки», «Белая Стая», «Подорожник», «Anno Domini», «Тростник»… И в особой папке одна из поэм – «Поэма без героя».