«Что ты любим! любим! любим! — расписываюсь — радугой небесной»
«Что ты любим! любим! любим! — расписываюсь — радугой небесной»
Марина разжигает самовар, выхватывая голыми руками угли из печки. Дует, плюет на пальцы — больно все же.
— Сегодня у нас будет жареное мясо! — шутит, плюнув на взбухающий пузырь.
— Мариночка, надо было тряпкой хватать… — Аля старательно дует на ладонь матери.
Кожа на руках задубела от стирок в ледяной воде, возне с грязью, углями, пилами — невпроворот забот от этого вовсе незаметного, необременительного хозяйства. Бывало, только успевай отчитывать Машку да Глашку за неповоротливость. И деньги плати им за труд. А если денег ни копья, а зова поэтиного никто не отменил — «языка вещего» не вырвал, не вставил в Маринины мозги Глашкины извилины, все равно дом не потянешь. Еле-еле вывезти воз быта, что бы от голода не сгинуть, в грязи не потонуть.
В зеркало она не смотрит — незачем. Махнуть расческой, умыться, косо глянув в отбитый прямоугольник над умывальником. Жуть… Тусклый свет лампы в 25 свечей, мыльные засохшие разводы на стекле. Малосильность голой лампочки кстати — нечего тут разглядывать. А каково будет Сергею увидать ту, с чьим образом он прошел все испытания?
Как змей на старую взирает кожу —
Я молодость свою переросла…
Не похорошела за годы разлуки!
Не будешь сердиться на грубые руки,
Хватающиеся за хлеб и за соль?
— Товарищества трудовая мозоль!..
* * *
Ноябрь, морозы, на плечах матери и дочери облезлые шубы. Но и они не спасают — в комнате немногим теплее, чем на улице. В самоваре похлебка из горсточки пшена. Вот уже два дня картошку по пайку не выдают. Нет и хлеба. Маленькая полугнилая луковка, которую Марина подобрала на улице, бережно очищена и брошена в варево. Все — кушать подано! Аля делает удовлетворенную мордочку и не осмеливается спросить, где они будут добывать еду завтра.
Марина разливает в плошки «супчик». На секунду задумывается и начинает говорить особым «стихотворным голосом»:
Когда-нибудь, прелестное созданье,
Я стану для тебя воспоминаньем,
Там, в памяти твоей голубоокой
Затерянным — так далеко-далеко.
Забудешь ты мой профиль горбоносый,
И лоб в апофеозе папиросы,
И вечный смех мой Коим всех морочу,
И сотню на руке моей рабочей —
Серебряных перстней, — чердак-каюту,
Моих бумаг божественную смуту…
Как в страшный год, возвышенный Бедою,
Ты — маленькой была, я — молодою.
— Вы всегда будете молодой. — Сдерживая слезы, Аля с преувеличенным старанием шарила ложкой по дну тарелки. Но ни кусочка картошки или морковки не обнаружила. Совсем уж расплакалась, соскочила с табурета и обняла Марину:
— Вы — самая прекрасная на свете. А такие никогда не старятся! Честное слово!
— С чего бы это? От веселой жизни?
— От того, что вы суп не едите. У молодых не бывает аппетита от влюбленности.
— Значит, именно поэтому я вовсе не голодна. — Марина перелила свой суп в Алину плошку, отошла к окну, закурила.
— Мне многие говорят: «Марина Ивановна, вы чрезвычайно мужественный человек. Писать стихи в этом повседневном ужасе!» Я отвечаю: «Помогает мой авантюризм, легкое отношение к трудностям». Кажется, они не верят. И советуют мне определить на зиму тебя с Ириной в хороший дом для детей.
— В приют?!
— Особенный, самый лучший, с американской едой. И там всегда тепло.
— Ты будешь с нами, Марина?
— Вряд ли. Я буду вас навещать.
Цветаева изо всех сил старалась подняться над схваткой, в сражении с бытом стать насмешливым посторонним наблюдателем. Она бодрилась, заявляя о презрении к унижениям, нищенству, голоду. А как иначе? Ныть, попрошайничать? А стальной хребет воли?
И. ведь она же Поэт! В сущности, Марина всего лишь молодая женщина, рожденная для того, чтобы быть постом и принявшая на свои плечи непосильную ношу — спасти себя и детей в чумные революционные годы. Бой за выживание был неравным, гордый смех Марины спасал от унижения бедой, но не спасал от беды.
Ирина оказалась для матери мучительной обузой, едва ходила и почти не умела говорить. Но всегда была голодна и невнятным своим лепетом настойчиво долбила: «Кусить дай!» На одной ноте, не умолкая, бубнила, бубнила… — хуже пытки. Нытье больного ребенка раздражало, мучило, сбивало с творческого настроя, вопило о беспомощности Марины, унижало достоинство всепобеждающей духовности творца. Оно ее просто убивало.
Уходя, Марина и Аля часто привязывали Ирину к креслу, чтобы девочка не упала и, ползая, не натворила бед. Кораблекрушительный быт Цветаевой, грязь, холод и голод в ее доме приводили людей в ужас. Все жили трудно, но существовать с двумя маленькими детьми в таком убожестве — это уж слишком. А привязанная к стулу, вымаливающая «кайтошки дай!» девочка и вовсе разбивала сердца. Необходимо было пережить наступающую зиму 1919/20 года, и было очевидно, что Цветаева не в состоянии обогреть и прокормить детей. Она понимала это и в середине ноября отдала их в приют в Кунцево, считавшийся образцовым и снабжавшийся американскими продуктами. Надеялась спасти, а вышло наоборот.
Когда через месяц Цветаева приехала проведать дочерей, оказалось, что обе тяжело больны. Аля в горячечном бреду, чуть ли не при смерти! Марина в ужасе схватила любимую дочь, завернула в пальто и на каких-то попутных санях довезла до дому. Болезнь тянулась больше двух месяцев, врачи не могли поставить диагноз, температура почти постоянно приближалась к критической. Отчаяние и надежда Цветаевой сосредоточились на столбике градусника, колебавшегося у самой опасной черты. Писать она не могла, это мучило, не давало возможности хоть ненадолго спрятаться в привычном убежище, дать вырваться мучившей боли. Когда стало ясно, что Аля поправляется, Цветаева схватилась за работу. Она не издавалась больше шести лет и, узнав о возможности издать книгу, решила составить сборник стихов тринадцатого — пятнадцатого годов с названием «Юношеские стихи». Это тогда она писала о полудетских мечтах, южном цветении, сиреневом тумане предчувствий. Кружение строк, хрупкость, нежность — откуда такое было в Марине? И куда делось? Работа отгоняла черные мысли. Стало очевидно, Ирину надо забрать из приюта. Но как поддержать жизнь двух больных детей? В комнате Цветаевой по утрам не больше 4–5 градусов тепла по Цельсию, хотя она топила даже по ночам. И с питанием совсем плохо. Сестра Сережи просила отдать ей девочку на время, но и она еле держалась на ногах. Холодным разумом Марина понимала, что жизнь девочки висит на волоске, но и спасать ее не бросалась. Знала: не вытянуть все равно, да и что это за жизнь у дитя-инвалида. Еще в такое-то время. Со дня на день случится неизбежное — это она понимала.
В начале февраля 1920-го Цветаевой сообщили, что Ирина умерла. Марина не вздохнула с облегчением — она испугалась, наконец, осознав реально, что потеряла ребенка.
— Вы заберете тело или оставите приюту на захоронение? Тогда пишите заявление. — Говорила ей, глядя презрительно, инспектор по приютам.
Марина написала заявление, не поднимая глаз, подвинула листок женщине.
— Приехать проститься с дочерью можете уже сегодня.
— Н-нет… Я не могу оставить больного ребенка… Спасибо.
Она ушла, неся на своей спине осуждающий взгляд инспектора: «Даже не простилась с дочерью!» Да и близкие знакомые осуждали Марину. Особое негодование вызывала формулировка ее сообщения: «умерла Сережина дочь». Будто она сама здесь лицо постороннее. И брошенная кому-то фраза: «Ей вообще незачем было жить».
«Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, наконец — здоровье, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не веришь, что другому трудно…» «С людьми мне сейчас плохо, никто меня не любит, никто — просто — не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело… — Никто не думает о том, что я ведь тоже человек... - жаловалась она в письме к сестре. — Самое страшное: мне начинает казаться, что Сереже я — без Ирины — вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла — достойнее! — Мне стыдно, что я жива. — Как я ему скажу?.. Я опять примеряюсь к смерти… Если Сережи нет в живых, я все равно не смогу жить».
От полного отчаянья удерживала Цветаеву Аля, ее близость, необходимость спасти ее, заботиться о ней. Смерть ребенка произвела гнетущее впечатление в писательском кругу и заставила обратить внимание на положение Цветаевой. После гибели Ирины Цветаевой выхлопотали паек. Помощь пришла поздно для Ирины, но помогла спасти Алю. Теперь Цветаева не кормила дочь, а пичкала. В ее волосах совсем рано появились седые нити, в глазах — суетливое беспокойство. Не проморгать, не пропустить!
Спасла Цветаеву идея составить цикл стихов, посвященных Сергею и Белому движению. Само название давало ноту высокого настроя. В «Лебединый Стан» вошли стихи, написанные с весны 1917-го начиная со дня отречения Николая П. Первое стихотворение, как бы эпиграф, вне хронологии событий «На кортике своем — Марина…». Клятва верности мужу и Белому делу.
Постепенно Добровольчество персонифицируется, становится белым лебедем, «моим» белым лебедем: «Там у меня — ты знаешь? — белый лебедь…» Ангел, Воин, Сережа — любимый — тоска по нему, страх за него сплетаются с тоской и страхом за Россию, за Белое дело. Это и история, и любовное письмо, которое пишется, чтобы когда-нибудь, неведомыми путями достигнуть ушей, глаз, сердца любимого. Время неумолимо уносит надежду, интонации переходят в плач, плач — в крик. В страшные «немые» дни февраля двадцатого года рождается стихотворение «Я эту книгу поручаю ветру…» — кульминация сборника. В нем голос Цветаевой достигает трагического звучания:
Я эту книгу поручаю ветру
И встречным журавлям,
Давным-давно — перекричать разлуку —
Я голос сорвала…
Интересно то, что Цветаева, муж которой каждую минуту может погибнуть от пули красных, не проклинает врага, не сзывает тучи на его голову. В первые годы революции Цветаева на стороне побежденных — тех, кто защищает Россию. Постепенно она всей душой понимает, что в Гражданской войне победителей не бывает. Все — правые и виноватые, белые и красные, погибшие в братоубийственной войне, — жертвы. Цветаева оплакивает погибших с причитаниями народных заплачек;
Все рядком лежат —
Не раз весть межой.
Поглядеть: солдат.
Где свой, где чужой?
Белый был — красным стал:
Кровь обагрила.
Красным был — белый стал:
Смерть побелила.
……..
Ненависть, ниц:
Сын — раз в крови!
Не только перед лицом смерти, но и перед лицом России все погибшие равны и правы, ибо каждый умер за И ее, за ее счастье, по-своему понятое. Она завершает «Лебединый Стан» стихотворением, написанным под новый, 1921 год. Гражданская война кончилась, большевики победили. Значительная часть Белой армии эвакуировалась через Турцию в Европу, остальные рассеялись по стране. Цветаева все еще ничего не знала о муже. Будущее страны уже определилось, но судьба семьи Цветаевой темна. Новогоднее стихотворение обращено к соратникам Сергея, выброшенным в чуждый Галлиополь. Возможно, он там, среди обломков Лебединого Стана:
С Новым Годом,
Лебединый Стан!
Славные обломки!
С Новым Годом — по чужим местам —
Воины с котомкой!
С пеной у рта пляшет, не догнав,
Красная погоня!
С Новым Годом — битая — в бегах
Родина с ладонью!
Цветаева понимала, что с Белым движением покончено. И это — трагедия для России, а может быть, даже и всемирная. К «Посмертному маршу» эпиграф: «Добровольчество — это добрая воля к смерти». Таков итог:
Добровольчество! Кончен бал!
Послужила вам воля добрая!
Что осталось от их подвига? — Братство, верность, «дел и сердец хрусталь». Стихи Цветаевой — восторженный реквием Добровольческому движению. Когда на Западе в 1957 году впервые был опубликован «Лебединый Стан», рецензенты отмечали, что никто сильнее не воспел и не оплакал Добровольчество.
Когда наладилось сообщение с Югом, оказалось, что в Крыму пережили все ужасы Гражданской войны — смену властей, налеты, погромы, расстрелы, голод, болезни — сестра Ася с Андрюшей, Волошины, Парнок… И теперь в «красном Крыму» свирепствовал голод и бандитизм, победившая власть была жестока и не милосердна. Цветаева ринулась помогать жителям Крыма. Неумелая и «недобытчик» для себя, она становилась настоящим бойцом, когда дело касалось друзей. Упорно ходила по учреждениям, добивалась выдачи пайков и «охранных грамот» на жилища друзьям в Феодосии и Коктебеле.
В 1921 году уезжал в заграничную командировку Илья Эренбург, с огромной симпатией и даже более теплыми чувствами относившийся к Марине. Обещал разыскать Сергея, оказавшегося в эмиграции, передать письмо и стихи. Эренбург — натура творческая и увлекающаяся, хорошо понимал, что романы Цветаевой происходят в другом, отчасти поэтическом измерении, не касаясь ее отношения к мужу, ее любви к Сергею. Сергей был единственным; все другое — Романтизмом, эпизодами, в разной степени проходными. Она и Сережа — отдельный мир, со своими клятвами и обязательствами.
Гражданская война кончилась, а от Сергея не было Никаких известий. Настоящий, не поэтический ужас реальной потери Сергея приводил Марину в отчаянье. Она пишет о нем, как бы заклиная судьбу. В стихах «Георгий» Сергей является в образе святого Георгия Победоносца — непобедимого рыцаря. Строфа, начатая 1 июля 1921 года, оборвана на полуфразе: «Так слушай же!..» В книге помечено: «Не докончено за письмом». Вымолила! Вымолила-таки чуда!» В тетради, рядом с оставленным «Георгием», запись: «С сегодняшнего дня — жизнь. Впервые живу…» В этот момент Марина развернула письмо, привезенное Эренбургом. Чудо свершилось! Эренбург нашел Сережу в Константинополе. После трех с половиной лет разлуки и почти двух лет полной неизвестности Цветаева получила от мужа первое письмо. «Мой милый друг — Мариночка, сегодня получил письмо от Ильи Григорьевича, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости. Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего от Вас не буду требовать — мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы. Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет наша встреча грядущая. Все годы нашей разлуки — каждый день, каждый час — Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать. О себе писать трудно. Все годы, что мы не с Вами — прожил, как во сне. Жизнь моя делится на две части — на «до» и «после». «До» — явь, «после» — жуткий сон, хочешь проснуться и нельзя. Но я знаю — явь вернется… Для вас я веду дневник, большую и самую дорогую часть его у меня украли с вещами — Вы будете все знать. Простите, радость моя, за смятенность письма. Берегите себя, заклинаю Вас. Вы и Аля — последнее и самое дорогое, что у меня есть. Храни вас Бог. Ваш С.».
И — в приписке Але: «Спасибо, радость моя, — вся любовь и все мысли мои с тобой и с мамой. Я верю — мы скоро увидимся и снова заживем вместе, с тем, чтобы больше никогда не расставаться…»
Цветаева отвечает: «Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то — во всяком случае — каменеют. Только что получила Ваше письмо. Закаменела. — Последние вести о Вас, последнее письмо к Максу. Потом пустота. Не знаю, с чего начать. — Знаю, с чего начать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам…»
Письмо Сергея опьянило Марину радостью: не отрываясь, она пишет:
Жив и здоров!
Громче громов —
Как топором —
Радость!
Стало быть, жив?
Веки смежив,
Дышишь, зовут —
Слышишь?
Радость перевернула жизнь: нужно ехать к мужу. Прощай, ненавистная комната, окаренок, прощайте серые лица победителей! Однако до отъезда прошел еще почти год. Оформление виз требовало множества бумажных хлопот и больших денег, которых у Марины не было. Кроме того — она из тех, у кого перемена места жительства приобретает трагический оттенок «прощания с родиной». Ощущение трагедии преследует ее на Каждом шагу, приближающем к отъезду. Вновь и вновь она примеряет ситуацию: остаться, вызволить каким-то образом Сергея? Казалось, все пережитое — две революции, Гражданская война, «военный коммунизм» — осталось позади. Но вот расцвет НЭПа — отменил все колебания. Цветаева окончательно убедилась, что эта власть, в каких бы обличиях ни выступала, категорически ей враждебна. НЭП выглядел еще отвратительнее «военного коммунизма». Цветаева пишет голодающему в Крыму Волошину: «О Москве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастрономических магазина: дома извергают продовольствие… Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна». Уезжать! Это не бегство за чужим благополучием. Это протест. Цветаева предпочла бы умереть, чем подчиниться чужой, несправедливой, жестокой власти.
На Красной площади Марина кланяется всем павшим — словами прощения готова Цветаева расстаться с Москвой. Но примириться с тем, что свершалось в эти страшные годы, примириться с напрасно пролитой кровью не может. Она отрекается от «кровавой» и «лютой» родины, где «слишком пахнет кровью»; от государства, в котором от голода умирают дети, отрекается от «дивного» города, так с нею сросшегося, так ею любимого и воспетого…
Анастасия должна уезжать на лето. Прощанье с сестрой печально. Пустой стол, две кружки, кипяток и принесенные Асей печенья на смальце. Аля грызет твердый корж, как особое лакомство.
— Жаль, что не проводишь нас. Страшно и подумать… возможно, расстаемся навсегда… А помнишь, как сидели на диване с Эллисом… Глупая у тебя была сестра! Задиристая. И все мать ревновала, что она Асеньку свою больше любит.
— А я всегда тебе завидовала, чуть не с пеленок. Что у тебя все как-то смелей, лучше выходило… Боже, сколько потом всего было… — Ася утерла слезы. — А зачем? Зачем все эти смерти, потери? И что еще будет, Муся…
— Не жду золотых гор. От России отрекаюсь сознательно, ясно осознавая, что ждет меня за границей. Ведь не богатой гостьей еду — нищей беженкой. На чужие хлеба, на чужую милость. Одна радость — Сергей рядом!
— Да. Это счастье. Только он у тебя не добытчик, И нам с сыном Андрюшей не сладко придется.
— Вот как повернулось, Аська, ни дома родительского, ни наследства, никто даже спасибо не сказал за отцовский музей и Румянцевскую библиотеку. Экспроприировали… Э-э-х!! Едрен-лапоть! Часто вспоминаю, как дворник наш ругался. Нас еще со двора выгоняли, а его наказывали. Так ведь вернее не скажешь.
— Хорошо, еще Музей не взорвали. Дворец там для своих начальников не сделали. — Ася вздохнула: — А ты постарела, Муся. И не скажешь, что совсем еще молодая. Сейчас губы помадой модно мазать. И пудра всякая в Торгсине.
— Никогда! Никаких их Торгсинов! Никаких подделок. Все, что есть, все мое. — Марина вскочила из-за стола, открыла дверцу шкафчика, со злобой захлопнула. — Сухаря не завалялось! Уж извини, Ася, помочь мне тебе нечем, сама побираюсь по добрым людям, ведь для меня деньги на визу и отъезд — неслыханное богатство. Пишет: для документов нужно два миллиона! Нет, ты только представь: два миллиона! А Храма Христа Спасителя вам не нужно прихватить? Ну, обнимемся, сестра!
Дверь за Анастасией захлопнулась. Уже чужая дверь, В чужом доме. Да и сестра ушла, похоже, навсегда. Марина прошла по знакомым комнатам, прощально оглядывая «кораблекрушительный быт», разоривший ее уютное гнездышко с коврами, цветными стеклами, старинными люстрами. С мужем, нарядной детской… Что-то было? Что? Как ураган прошелся.
— Мышастый, остаешься с большевиками или со мной драпанешь? — Она заглянула за кресло в углу — полуразвалившееся, с оторванным бархатным подлокотником. Тень… Но стоит приглядеться — Он! Замер, словно не к нему обращаются. Дожьи уши настороже. Или рожки? — Значит, со мной. Спасибо, дружище, чую, хорошей жизни нам не будет, а для плохой ты лучшая подмога.
Уже после отъезда Марины Ася получила конверт с деньгами и записку: «Асе и Андрюше на молоко».
Наступил день отъезда — 11 мая 1922 года. Багаж собран» Главное в нем — сундучок с рукописями и кое-какие вещи, дорогие как память, например плед, подаренный Марине отцом за неделю до смерти. Из «драгоценностей» серебряный подстаканник Сергея, преподнесенный ему Мариной к свадьбе, фарфоровая чернильница, валенки, низка грубого янтаря. Ничего «существенного» уже не осталось: за годы революции все было сношено, продано или сломано. Уезжали налегке, и проводы были самые легкие — один А.А. Чабров-Подгаецкий — музыкант, актер, режиссер сопровождал мать и дочь на вокзал. Цветаева боялась опоздать, волновалась. Ехать надо было через всю Москву: из Борисоглебского до теперешнего Рижского вокзала, крестились с Алей на все церкви… Долго смотрели в сторону Никитской площади. Где-то там в Трехпрудном переулке остался пустырь на месте цветаевского дома. С началом войны в нем сделали госпиталь, в революцию разобрали на доски, тополь спилили. Ходили они с Алей смотреть, да быстро ушли, унося в сердце рану. Исчез бесследно кусок жизни, неповторимый, драгоценный. Позже Марина вернет его, воскресит в рассказах. Может тогда, провожая взглядом, и обещала родным местам: «Не дам сгинуть бесследно!»
Путь был долгий, с остановками и пересадкой в Риге. «Сдерживаемая озабоченность, состояние внутреннего озноба не покидали ее», — вспоминала Ариадна. Впервые Марина заснула только в поезде Рига — Берлин, на сидячем месте, отражаясь в черном стекле горбоносым профилем.
15 мая соответственно расписанию прибыли в Берлин. За окном — другой мир. Солнечно, чистенькие клумбы, вполне благополучные лица. Аккуратные указатели с желтыми стрелками. Язык — немецкий. Слава Богу — вполне свой.
Встречающие расходились, подхватив смеющихся прибывших. Но никто не ринулся с букетом и восклицаниями к Марине и Але — нарядным, натянутым струной… По радио пробубнили на немецком о прибытии поезда. Точно — Берлин, не промахнулись. А значит — другая жизнь.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
За что мы любим Джаббу
За что мы любим Джаббу Джабба Хатт поражает воображение. По силе выразительности, по мощи воздействия на зрительскую фантазию это, несомненно, один из самых ярких второстепенных персонажей «оригинальной» трилогии. Поэтому, в общем-то, ответ на вопрос: «За что мы любим
15. Раним тех, кого любим
15. Раним тех, кого любим Грег Мак-Крейри пролистывал папки с делами в своем кабинете без окон в Квонтико, когда раздался телефонный звонок из расположенного на его территории полицейского управления. Случай был из тех душераздирающих, что, к сожалению, встречаются
"Это всё неправда. Ты любим…"
"Это всё неправда. Ты любим…" Это всё неправда. Ты любим. Ты навек останешься моим. Ничего тебе я не прощу. Милых рук твоих не отпущу. А тебе меня не оттолкнуть, даже негодуя и скорбя. Как я вижу твой тернистый путь, скрытый, неизвестный для тебя. Только мне под силу, чтоб идти
Михаил Шаповалов. «…И стало мне жаль отчего-то, что сам я люблю и любим…»
Михаил Шаповалов. «…И стало мне жаль отчего-то, что сам я люблю и любим…» Познакомился я с Рубцовым в 1962 году. Мы участники одного поэтического семинара в Литературном институте. В первый учебный сентябрь нас послали на работу в колхоз, расположенный под Загорском.
2. Рассуждение о бренности нашего земного существования и мораль из сего рассуждения вытекающая («Любим, пьем, поем к чему-то мы…»)
2. Рассуждение о бренности нашего земного существования и мораль из сего рассуждения вытекающая («Любим, пьем, поем к чему-то мы…») Любим, пьем, поем к чему-то мы И волнуемся как рожь; Наша жизнь – советский грош, Только редкими минутами Этот мир для нас хорош. Все охватит
«Радугой любовь моя сияет…»
«Радугой любовь моя сияет…» Радугой любовь моя сияет, Словно в сказке аленький цветок. Зависть пастью чёрною зияет И срывает лучший лепесток. Я скажу завистливым красоткам: – Ой, подруги – первые враги, В городских проулках и высотках Своевольны милого шаги. И в окно
Мы любим вас, Зиновий Ефимович…
Мы любим вас, Зиновий Ефимович… Зиновий Гердт – живая легенда! Нет, я не оговорилась, именно живая легенда, хотя уже минули годы, как он ушел от нас. Но такие люди не уходят, они остаются. И Зиновий Гердт остался. Остался в кинофильмах. Сколько их было снято с его участием, он
Виталий СЕВАСТЬЯНОВ КАРПОВ, КАКИМ МЫ ЕГО ЛЮБИМ
Виталий СЕВАСТЬЯНОВ КАРПОВ, КАКИМ МЫ ЕГО ЛЮБИМ ...Сейчас, когда результат матча известен,— о чем, собственно, говорить? Михаил Таль даже пошутил, что счетом-то Корчной может быть доволен больше, чем Карпов. Получил-таки с превеликим трудом два очка. В шутке сей немалая доля
Лидия Либединская МЫ ЛЮБИМ ВАС, ЗИНОВИЙ ЕФИМОВИЧ!
Лидия Либединская МЫ ЛЮБИМ ВАС, ЗИНОВИЙ ЕФИМОВИЧ! Вспоминается яркий весенний день: сижу на скамейке возле нашего дома в Лаврушинском. Из дверей сберкассы Охраны авторских прав, куда перечисляют гонорары, выходит Зиновий Ефимович, Зяма, Зямочка, как с нежностью называли
ЛЮБИМ ЛИ МЫ «КОРРОЗИЮ МЕТАЛЛА»?!
ЛЮБИМ ЛИ МЫ «КОРРОЗИЮ МЕТАЛЛА»?! Сергей Тайдаков (Лысый, «Д.И.В.», вокал) — Ну, нормально, я думаю, неплохо. Тусовка еще лучше. Я с ними уже 9 лет. Если бы не нравилось — не тусовался бы с ними. Музон «коррозийный» по кайфу. Раньше вообще-то был просто постоянный угар. Сейчас
Глава 36 ТЫ ВСЮДУ НА СВЕТЕ ЛЮБИМ
Глава 36 ТЫ ВСЮДУ НА СВЕТЕ ЛЮБИМ В детстве, начитавшись Жюля Верна, Руал Амундсен мечтал построить электрический корабль, который легко и просто доставит его через льды к полюсам. Без малого полвека спустя, когда капитан современного пассажирского лайнера приглашает его
Он любит и любим
Он любит и любим Андрей Дементьев: «Мы будем молоды всегда, ведь нету возраста у счастья»У Андрея Дмитриевича счастливая судьба. В свое время Дементьев сделал журнал «Юность» многомиллионным изданием, став его главным редактором. Там печатали произведения талантливых
Глава 20. Там, за радугой
Глава 20. Там, за радугой Декабрь 1882 года стал для меня поистине роковым. Здоровье Луи пошатнулась окончательно, и врачи сходились во мнении, что ему осталось совсем недолго. Я теряла моего доброго друга, который столько лет был со мной, и ничего не могла поделать, лишь
Мы любим Дорз!
Мы любим Дорз! На одном из концертов «Дорз» произошел случай, заставивший даже самых преданных фанатов усомниться в адекватности Моррисона… Зал был, как всегда, переполнен, восторженные вопли раздавались из каждого ряда. Люди кричали: «Мы любим Дорз!», «Моррисон лучший!».
72. Эдит, мы тебя любим!
72. Эдит, мы тебя любим! Судьба ничего не дарит просто так. Всему есть своя цена. Ценой страданий Эдит Пиаф было всеобщее обожание и преклонение.Она давно не могла просто так ходить по Парижу – ее все узнавали. А узнав, старались приблизиться и высказать те сердечные