Глава 20. Там, за радугой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 20. Там, за радугой

Декабрь 1882 года стал для меня поистине роковым. Здоровье Луи пошатнулась окончательно, и врачи сходились во мнении, что ему осталось совсем недолго. Я теряла моего доброго друга, который столько лет был со мной, и ничего не могла поделать, лишь только быть рядом с ним в его последние месяцы и заботиться о нем.

И в то время, когда мы с ним и нашими детьми оставались в Буживале, пришло письмо от Ивана. Я сама хотела обратиться к нему за помощью и поддержкой, однако его письмо потрясло меня – врачи ставили ему смертельный диагноз, и он собирался ложиться на операцию, чтобы хоть немного продлить свою жизнь.

Я плакала целый день без остановки над этим письмом, а затем ответила ему, чтобы после клиники он не вздумал оставаться в Париже один и тотчас же приезжал к нам. Я ждала, что он приедет уже в феврале, но лишь в апреле Иван оправился настолько, чтобы перенести путешествие.

Дома уже все было готово для него. Увидев моего дорогого русского друга, я едва не вскрикнула. Он был слаб настолько, что его приходилось нести вверх по лестнице, и в этом исхудавшем, бледном до желтизны человеке нелегко было узнать того, кто своими шутками и забавами столько лет веселил меня, того, с кем мы были дружны долгих сорок лет.

Едва он подъехал, я выбежала ему навстречу и прижалась губами к его исхудавшей руке, пытаясь скрыть слезы. Иван, однако, заметил их и провел рукой по моим волосам.

– Не плачь, мой ангел, – прошептал он, с трудом улыбнувшись. – Я умираю рядом с дорогими друзьями, и женщина, которую я всегда любил больше жизни, грустит обо мне – мог ли я желать большего? А теперь я хотел бы в последний раз увидеть Луи, попрощаться с ним. Можно ли мне встретиться с ним? Попрощаться с дорогим другом?

Луи давно уже не вставал и лишь изредка садился в кресло на колесах, в котором его перемещали по дому. В таком кресле его подвезли к Ивану. Двое мужчин, всю жизнь любивших меня и, несмотря на это ставших добрыми друзьями, долго и пристально смотрели друг на друга, прежде чем сказать последнее «Прощай».

Через несколько дней Луи не стало, и, узнав об этом, Иван едва слышно выдохнул:

– Как я хотел бы соединиться уже с моим другом…

Теперь, свободная от всех и всяческих обязательств, я была рядом с Иваном почти непрерывно, а когда отлучалась, мое место у его кровати занимала одна из моих дочерей. Клоди, чаще других остававшаяся у его постели, однажды показала мне сделанный ею карандашный рисунок.

– Я рисовала его, пока он спал, – сказала она смущенно, и я едва не заплакала – на портрете Иван был именно таким, каким я его помнила.

Ему было все хуже, но ум его был таким же острым, как раньше. Он пытался улаживать какие-то последние дела, под его диктовку я писала письма в Россию, к его друзьям, пыталась помочь ему с продажей имения в Спасском – он хотел оставить деньги своей дочери и внукам, но попросту завещать свое имение по российским законом он не мог.

На его способности сочинять и рассказывать болезнь не отразилась совершенно, и как-то утром он сказал мне почти весело:

– А знаете, дорогая Полина, я попрошу вас быть моим секретарем. Ночью мне пришла в голову одна история, но сам я записать ее не смогу – я ведь, видите, теперь ни на что не годен. Впрочем, если это заставит вас сидеть возле меня, не отлучаясь, я готов страдать и дальше. Давно надо было заболеть этим чертовым раком, лишь бы завладеть вашим вниманием безраздельно.

Я велела Клоди принести бумагу и перо и до вечера под диктовку писала рассказ, который Иван назвал «Пожар на море» – одно из юношеских его воспоминаний.

– Это было в мае 1838 года, – диктовал он, и я словно видела этот жаркий майский день – так красиво и ярко он рассказывал. – Я находился вместе с множеством других пассажиров на пароходе «Николай I», делавшем рейсы между Петербургом и Любеком…

Он диктовал мне, иногда останавливался, требовал перечитать отрывок, что-то исправлял:

– В это время я приблизился к левому борту корабля и увидел нашу меньшую шлюпку, плывущую… Нет, зачеркните это. Напишите «пляшущую» – вот хорошее слово! Замечали ли вы, что когда на море сильные волны, корабль или лодка будто танцуют вальс? Так мы с вами и напишем здесь – пляшущую на волнах, как игрушка…

Я писала без остановки, торопилась, и лишь когда закончила – «Что касается до бедной старушки-кухарки, которая так заботилась о спасении моей души, то я ее никогда больше не видал, но уж про нее-то, наверное, можно сказать, что сгорела ли она или утонула, а место ее уже было уготовано в раю», – заметила, как затекла спина и как устали руки.

Едва закончив диктовать, Иван тут же принялся сочинять новое, и вновь я была его секретарем, радуясь, что в последние дни жизни этого великого человека могу быть полезна ему.

Мы с Клоди от него не отходили ни на шаг, и однажды утром, открыв глаза, он посмотрел на нас поразительно ясным взглядом и произнес:

– Прощайте, мои милые.

К обеду его не стало.

Иван пережил Луи лишь на два месяца, и эти месяцы он владел моим вниманием, временем и сердцем безраздельно. Его смерть в августе 1883 года стала для нас всех ужасной потерей.

– Моя дорогая, но на вас же нельзя смотреть без жалости! – воскликнула одна из моих приятельниц, зайдя меня навестить.

Мне было безразлично. Я ни о чем не могла думать, как только о его смерти, и заботиться о себе в эти дни мне казалось едва ли не кощунством. Любой разговор я сводила к разговору об Иване, и это породило множество самых разных слухов и кривотолков.

Я знала – мне тут же передали, – что в салонах скучающая публика активно перемывает нам косточки, гадая, что за отношения нас связывали. Кое-кто не стеснялся намеками или даже напрямую спрашивать об этом меня.

Сердце мое и без того едва билось, я не уставала оплакивать мою потерю, даже письма я в то время писала – и долго еще продолжала писать – на бумаге с траурной каймой и запечатывать их в такие же траурные конверты, – и отвечать на вопросы о нашей жизни я совершенно не могла. Как-то, не выдержав, я ответила одному знакомому, тоже русскому, художнику Алексею Боголюбову, жившему во Франции:

– Какое право имеют так называемые друзья Тургенева клеймить меня и его в пошлых отношениях? Все люди от рождения свободны, и все их действия, если они не причиняют вреда обществу, не подвержены ничьему суду, ибо чувства и действия мои и его были основаны на законах, нами принятых, не понятных для толпы, да и для многих лиц, считавших себя умными и честными. Более сорока лет я прожила с избранником моего сердца, вредя разве себе, но никому другому. Но мы слишком хорошо понимали друг друга, чтобы заботиться о том, что о нас говорят, ибо обоюдное наше положение было признано законным теми, кто нас знал и ценил. Если русские дорожат именем Тургенева, то я с гордостью могу сказать, что сопоставленное с ним имя Виардо никак его не умаляет…

Боголюов вовсе не обиделся на меня за резкий тон. Позже мне передали его слова: «Жизнь Тургенева и Виардо не есть жизнь обыкновенных людей. Полина Виардо была, по-моему, с Иваном Сергеевичем истинная пара по умственным достоинствам… Вопреки всех толков и пересуд наших россиян… скажу, что он был счастлив по-своему».

Я была благодарна Алексею за эти слова и от души надеялась, что он прав – что Иван действительно был счастлив со мной, что наши необычные отношения в последние годы, наша необыкновенная, странная, исполненная волшебства дружба в самом деле принесла ему хоть немного счастья.

Он завещал похоронить его в России, которой был очень предан, а потому я попросила Клоди, которая была очень к нему привязана, сопровождать его тело на родину и там заняться похоронами. Сама поехать я была не в силах, но в день похорон, сидя у огня, я перебирала его письма, которые он писал мне в течение долгих сорока лет, – о, их были тысячи, этих писем, – перечитывала каждую строчку, наполненную любовью и нежностью, и думала о том, что таких писем я больше не получу никогда, и сама не напишу о любви ни слова.

Одно из писем я так и не смола выпустить из рук, убрать обратно в ящик. Иван написал мне его три года назад – тогда он уже был болен, но еще не знал об этом, – послав мне одно из своих стихотворений в прозе, которые я так любила. Теперь это письмо лежало передо мной, и я раз за разом перечитывала строки, написанные его уверенным, аккуратным, почти каллиграфическим почерком:

«Где-то, когда-то, давно-давно тому назад, я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною… но первый стих остался у меня в памяти:

Как хороши, как свежи были розы…

Теперь зима; мороз запушил стекла окон;

в темной комнате горит одна свеча.

Я сижу, забившись в угол;

а в голове все звенит да звенит:

Как хороши, как свежи были розы…

И вижу я себя перед низким окном деревенского русского дома. Летний вечер тихо тает и переходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой; а на окне, опершись на выпрямленную руку и склонив голову к плечу, сидит девушка – и безмолвно и пристально смотрит на небо, как бы выжидая появления первых звезд. Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы, как ровно дышит еще не вполне расцветшая, еще ничем не взволнованная грудь, как чист и нежен облик юного лица! Я не дерзаю заговорить с нею, – но как она мне дорога, как бьется мое сердце!

Как хороши, как свежи были розы…

А в комнате все темней да темней… Нагоревшая свеча трещит, беглые тени колеблются на низком потолке, мороз скрипит и злится за стеною – и чудится скучный, старческий шепот…

Как хороши, как свежи были розы…

Встают передо мною другие образы… Слышится веселый шум семейной деревенской жизни. Две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими светлыми глазками, алые щеки трепещут сдержанным смехом, руки ласково сплелись, вперебивку звучат молодые, добрые голоса; а немного подальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже молодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино – и ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара…

Как хороши, как свежи были розы…

Свеча меркнет и гаснет… Кто это кашляет там так хрипло и глухо? Свернувшись в калачик, жмется и вздрагивает у ног моих старый пес, мой единственный товарищ… Мне холодно… Я зябну… и все они умерли… умерли…

Как хороши, как свежи были розы…».

Слезы, капая на бумагу, заставляли чернила расплываться, и я, не разбирая уже строчек, прошептала:

– Прощайте, мой дорогой, мой самый любимый друг. Я верю, что мы обязательно увидимся с вами там, за радугой…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.