Глава 2. Детские воспоминания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2. Детские воспоминания

Мое первое воспоминание о детстве – не лица родных, не дом, где я выросла, не сад, в котором часто гуляла ребенком. Первое, что я помню, – голос моей матери, которая так часто пела нам с сестрой красивые тягучие испанские песни. Я не помню слов, но голос, выводящий прекрасные мелодии, остался в моей памяти навсегда. Когда позже я узнала, что мама выросла в монастыре, я часто представляла суровые серые стены, двор, где сквозь камни пытаются пробиться тонкие стебельки цветов, черные фигурки монахинь, спешащих на мессу, колокольный звон, и над всем этим – ее высокий нежный голос.

Настоятельница хотела, чтобы мама посвятила себя Господу и осталась в монастыре, – куда еще могла податься незаконнорожденная дочь испанского дворянина?

– Хоакина, что ты знаешь о жизни вне этих стен? Представляешь ли ты опасности, которые подстерегают там юную невинную девушку? – спрашивала ее настоятельница монастыря мать Мария. – Неужто ты хочешь повторить судьбу своей матери и через год явиться перед нашими воротами с ребенком на руках? Отдав тебя в нашу обитель, твой отец предопределил твою судьбу, так не противься тому, что предначертано свыше.

– О, прошу, не заставляйте и не отговаривайте меня! – отвечала ей мама, тогда еще совсем юная девушка. – Я не чувствую в себе этого призвания, во мне мирская душа, в моих мыслях постоянно звучит музыка, а не молитва! Единственное, о чем я мечтаю, – петь, петь на сцене!

– Опомнись, это грех гордыни в тебе говорит! Ты должна бороться с искушением, Хоакина, и молись, чтобы Господь помог тебе в этом!

Но мама то ли недостаточно горячо молилась, то ли молилась совсем о другом, – но вскоре она оставила обитель, в которой воспитывалась вместе с другими сиротами, и ушла искать свое призвание. Ее голос сослужил ей добрую службу, и через несколько лет она уже пела на сцене Мадридской оперы. Там она нашла и любовь, и признание – и там же повстречала моего отца, Мануэля Родригеса.

Он не мог не привлечь ее внимания. Происхождение его было еще более неясным, в его лице виделись черты и цыган, и испанцев, и евреев – моя бабушка по отцовской линии, Мариана Агиляр, определенно была еврейкой, так как именно эту фамилию носили испанские мараны, – но мне нравилось думать, что отец был цыганом. Меня с детства завораживали их песни, гортанная речь, цветастая одежда, опасность и тайна, которой, точно покрывалом, были окутаны эти люди – такие яркие, такие непохожие на нас. Отец вырос в бедном Севильском квартале, много странствовал, жил в нищете, но обладал таким природным шармом и обаянием, что буквально влюблял в себя окружающих. Кроме того, он был талантлив, – о да, с этим никто не мог бы поспорить. Он взял себе более благозвучный псевдоним – Гарсиа – и вскоре это имя было у всех на устах. В двадцать с небольшим он уже был главным тенором Мадридской оперы, и сам Гойя писал его портрет.

Моя мать влюбилась в него без памяти, и готова была выносить и его частые отлучки, и измены, и даже то, что не была его единственной женой. К тому моменту, как отец сделал матери предложение, он уже был женат. Впрочем, священник, спрашивавший: «Согласен ли ты, Мануэль…», об этом не подозревал, а моя мать, ради прекрасных черных глаз Мануэля забывшая свое католическое воспитание, готова была молчать обо всех прегрешениях отца даже под угрозой смерти.

Так или иначе, но первую жену отца, Луизу, я никогда не видела – она покинула эту странную семью за несколько лет до моего рождения. Отцу предложили переехать во Францию, и он, взяв с собой обеих своих женщин и их детей – Мануэля-младшего и Жозефину, мою сводную сестру, – переехал в Париж. Здесь первая жена моего отца решила, что с нее хватит, и, оставив ему дочь, уехала на родину, где ей предложили ангажемент.

Моя мать, наконец, была счастлива. Жозефину отец называл племянницей, и я долгое время полагала, что она, в самом деле, моя кузина – до тех пор, пока моя старшая сестра Мария не открыла мне правду.

Мария была старше меня на двенадцать лет. Она родилась уже во Франции, в Париже, в жаркий летний день, наполненный запахами цветов, пыли и грязной воды Сены. Мама все еще не могла поверить своему счастью – что она вновь единственная женщина в жизни Мануэля, – много молилась о нем, о своих детях, о дочери Луизы, о самой Луизе, а потому сестра получила самое католическое из всех возможных имен – Мария, – которое носила и мать-настоятельница монастыря, где мама выросла.

Обе девочки – и Жозефина, и Мария – унаследовали талант отца, да и мама не думала с рождением детей бросать пение, так что в доме постоянно звучала музыка. Образ жизни мы вели поистине цыганский, кочевой, постоянно переезжая с места на место. Через несколько лет пребывания в Париже двинулись в Италию, застряли в Неаполе, где папа встретился с Джоакино Россини и очень подружился с ним. Потом снова была Франция, где отец пел в Парижской опере, а затем – Англия, Лондон, где у отца были длительные гастроли. В какой-то момент отец решил, что достаточно повидал старый свет, и мы всей семьей, с поистине цыганской бесшабашностью и авантюризмом, отправились покорять неизведанную землю – Америку.

Мне было четыре года, и я, как любой ребенок, принимала этот образ жизни как нечто само собой разумеющееся. Я любила мать и сестер и боготворила отца, я любила песни, которые они пели, и знала наизусть все оперные партии. Порой, когда дела шли хорошо, отец, расхаживая по комнате, распевал арию из «Дон Жуана», был весел, сажал меня на колени и рассказывал разные удивительные истории о своей юности. Если же дела шли плохо, денег не хватало, он мог надолго замолчать. Тогда все мы, включая маму, старались не попадаться ему на глаза – отец мог накричать на нас ни с того ни с сего, и даже ударить, и только мне обычно удавалось избежать наказания или его странных воспитательных мер.

Чем дальше, тем чаще родители ссорились, и, хотя дела шли неплохо – кажется, мы тогда порядочно заработали, – в Нью-Йорке наша странная оперная труппа надолго не задержалась. Отец решил предпринять новое путешествие – на этот раз не очень далеко, в Мехико, а затем, несмотря на Гражданскую войну, выдвинул самую безумную из своих идей – перейти через горы до морского порта Вера Круз на Мексиканском заливе, чтобы оттуда отплыть во Францию.

Мама понимала, что это абсолютно безумная затея, и пыталась убедить его вернуться в Нью-Йорк, но он всегда умел уговорить ее, и мы начали наш путь в триста миль. Все деньги отец перевел в золото и нанял солдат охранять нашу маленькую экспедицию.

Я хорошо помню это путешествие. Сказочно прекрасные горы, перевалы, которые мы преодолевали, ущелья, в которых сестрам мерещились опасности, а мне – что-то удивительное и волшебное. Ночи, которые мы проводили под открытым небом, сидя у костра, и как я, уже в полусне, слушала рассказы одного из солдат о войне. Дождь, который как-то лил три дня без перерыва, и, в конце концов, мы спрятались в какой-то пещере, разведя костер и пытаясь высушить нашу обувь. Холод, пробирающийся под одежду, свинцовая усталость, которая наваливалась к вечеру, когда кажется, что больше невозможно сделать ни шагу, и замкнутый, растерянный взгляд отца, который стал понимать, чем оборачивается его авантюра…

Но мы благополучно миновали перевал, и, предвидя скорый конец этого тяжелого путешествия, отец вновь стал бесшабашно весел. Он пел свои арии прямо на ходу, а по вечерам хвастался, каким успехом пользовались его выступления в Европе и Америке, с каким восторгом принимала его нью-йоркская публика, и как за короткое время ему удалось заработать целых шестьсот тысяч франков. Это хвастовство обернулось для нас настоящим несчастьем. В одном из ущелий наши охранники, которые делили с нами все тяготы путешествия, вдруг превратились в разбойников и, наставив на нас оружие, потребовали отдать им все деньги, вещи и лошадей, которые у нас были. Хорошо помню, что они заставили отца отдать им даже мое шерстяное шотландское пальто.

Уже собираясь уйти и бросить нас в горах одних, без денег, почти раздетых, солдаты вдруг остановились и обменялись несколькими фразами. Затем один из них вышел вперед.

– А что, правда, что ты заработал все эти деньги своими песнями? – обратился он к отцу.

Тот, глядя поверх голов, не удостоил разбойника ответом.

– Так что, правда или нет? А ну, не молчи! Давай, пой! Слышишь? – и, видя, что отец не собирается отвечать, наставил оружие на Марию. – Я сказал, пой!

Мы были уверены, что отец так и будет молчать, но внезапно он усмехнулся и, сделав шаг вперед, начал петь. Он запел либретто из «Дон Жуана», которое написал его нью-йоркский приятель Лоренцо да Понте, бывший проштрафившийся венецианский священник.

Я растерян, я в смущеньи, что мне делать,

сам не знаю.

Близок грозный час отмщенья, не уйти мне от него,

Но, хотя бы мир распался,

страха в сердце я не знаю

И теперь же вызываю все и всех на смертный бой!

Голос отца летел над склонами гор, отражался от стен ущелья, где мы стояли, замерев в страхе, становился все громче, все сильнее, и солдаты замерли, заслушавшись, ошарашенные силой его таланта.

Пение смолкло, отец остановился, отдышавшись. Та же полубезумная улыбка блуждала на его лице, казалось, мыслями он за тысячу миль отсюда. Прошло несколько секунд, прежде чем солдаты смогли сдвинуться с места. Как-то смущенно переглядываясь, они переминались с ноги на ногу, и никто не смел нарушить тишину.

– Да, – протянул, наконец, тот, что требовал от отца петь. Он пытался сохранить былую браваду и вести себя так же развязно, но было заметно, что и его поразило это пение. – Вижу, твой талант и впрямь стоит тех денег, что тебе платят. Что же, и мы тебе заплатим. Вот, – он кинул на землю часть нашей одежды, а поверх высыпал немного золотых монет. – Считай, заплатили мы за твой концерт, да.

И они ушли, больше не оборачиваясь.

Остаток пути мы проделали почти в полном молчании. Того, что нам оставили, нам хватило как раз чтобы добраться до порта и купить билеты на корабль, отплывающий во Францию, и мама не уставала благодарить Бога, что мы остались живы, но отец, конечно, не находил поводов для радости. Его и без того тяжелый характер стал вовсе несносен. Вспышки его гнева мы выносили на протяжении всех недель, которые провели в море, и теперь он не стеснялся даже свидетелей.

Решив попусту не тратить время в пути, отец принялся разучивать с Мануэлем и Марией оперные партии. С Мануэлем они пели «Фигаро», а Марии досталась партия Розины из «Севильского цирюльника». Отец любил эту оперу и роль Альмавивы, которую, как он любил похваляться, Джоаккино Россини написал специально для него. И это действительно было так на самом деле! Мария была прекрасной Розиной – она унаследовала красоту и тонкие черты нашей матери и страстный взгляд и голос отца, однако отец нечасто бывал ею доволен. Это по большей части объяснялось его плохим настроением, а не способностями старшей дочери, однако это нисколько не облегчало ее участи.

Как-то пассажиры корабля были взбудоражены громкими криками с верхней палубы. Я узнала голос сестры и кинулась туда. По-видимому, отцу не понравилось исполнение, или он счел, что голос Марии недостаточно выразителен, но в бешенстве он раз за разом бил ее по лицу. Мария, не удержавшись на ногах, упала на колени, но и это не остановило отца. Увидев, как он в очередной раз заносит руку, я зажмурилась – мне показалось, что сейчас он убьет ее, – однако удара не последовало. Я открыла глаза и увидела капитана корабля, который, побелев от гнева, схватил отца за руку. Капитан был выше отца почти на голову, а привычка к тяжелой работе в море сделала его плечи такими широкими, что он без труда смог удержать отца от новых побоев.

– Еще раз, – тихо прошептал он, – ты ударишь ее или кого-то еще – и я выкину тебя за борт в ту же минуту.

После этого до самой Франции отец вел себя тихо. Он продолжал разучивать оперные партии с Мануэлем, Марией и Жозефиной, однако вел себя вполне пристойно.

Во Франции же все началось сначала.

Мария, которой, несмотря на ее талант, доставалось больше других, очень изменилась. Большую часть времени, не занятого репетициями, она проводила, глядя в одну точку, а заслышав голос отца, даже вполне спокойный, вздрагивала и сжималась. Ночью она подолгу не могла уснуть и бродила по дому, как привидение, а иногда просыпалась с криком посреди ночи.

Я знала, что она мечтает вырваться из этого дома, уехать, сбежать хоть куда-нибудь, и такая возможность ей вскоре представилась – в восемнадцать она выскочила замуж за первого, кто сделал ей предложение, не разбирая, что это за человек, каков он, не планируя семейную жизнь с ним и не стоя никаких иллюзий.

Накануне свадьбы она плакала на плече матери, повторяя:

– Наконец-то, наконец-то!

Я не понимала, почему она плачет, почему она так хочет покинуть нас – ведь мне самой отец ни разу не сказал даже грубого слова, – и чувствовала себя крайне неуютно.

Мужем сестры стал Юджин Малибран, полуфранцуз-полуиспанец, неудавшийся банкир, который был старше своей невесты на тридцать лет. Уже через два года она покинула своего незадачливого мужа, брак с которым дал ей звучную французскую фамилию и свободу, и в следующие десять лет Мария Малибран сделала головокружительную карьеру. Европа боготворила ее теплое колоратурное меццо-сопрано, мужчины восхищались ею, и вскоре она встретилась с тем, с кем ей суждено было провести долгие годы – с бельгийским скрипачом Шарлем де Берио. Это был головокружительный роман, препятствием к которому не стал даже нерасторгнутый брак Марии с Малибраном. Мама очень страдала и заклинала Марию прекратить эту греховную связь, однако Мария была слишком счастлива, чтобы послушать хоть кого-нибудь. В конце концов, мама нашла адвоката, который расторг брак Марии с Малибраном, и в 1836 году они с де Берио поженились.

А вскоре Марии не стало… Смерть эта была очень странной, загадочной – прямо на сцене она упала без чувств, а к рассвету ее сердце остановилось.

– Все в руках Божьих, – говорила мама друзьям, которые с сочувственным любопытством пытались выспросить подробности.

– Мария слишком долго испытывала Божье терпение своими эскападами, – говорила она в кругу семьи.

Так или иначе, никто не понял, почему остановилось сердце двадцативосьмилетней красавицы певицы Марии Малибран. На похоронах ее тело утопало в белых лилиях – ее любимых цветах. Она выглядела как живая – казалось, она лишь прилегла на минуту отдохнуть и сейчас проснется, встанет, откинет назад свои тяжелые черные косы, и вновь зазвучит ее серебристый смех…

За гробом шли члены семьи – родители, я, брат, ее муж и их дети, и адвокат, друг семьи, который помог ей обставить развод.

Адвоката звали Луи Виардо.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.