Кружение сердца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кружение сердца

Она открыла для себя театр. Это было продолжение той встречи со стихами Антокольского, когда она впервые услышала его имя от Гольцева в темном вагоне по пути в Крым. В память о последней поездке с Сережей и Гольцевым Цветаева кинулась разыскивать в Москве Павлика Антокольского. Они подружились мгновенно. Он всего на четыре года моложе нее, но воспринимался ею как младший, как мальчик: ведь он еще в студенческой тужурке, студиец – начинающий драматург, начинающий поэт, начинающий режиссер... а она... «Да, да, я их всех, на так немного меня младших или вовсе ровесников, чувствовала – сыновьями, ибо я давно уже была замужем, и у меня было двое детей, и две книги стихов – и столько тетрадей стихов! – и столько покинутых стран!... – я помнить начала с тех пор, как начала жить, а помнить – стареть, и я, несмотря на свою бьющую молодость, была стара, стара, как скала, не помнящая, когда началась...»

Их всех — это студийцев Евгения Багратионовича Вахтангова, рано умершего театрального реформатора, повлиявшего на несколько поколений русского театра. В его Студию ввел Антокольский Цветаеву. Но сначала он познакомил ее со своим другом, впоследствии известным актером и режиссером Юрием Завадским. В те поры Завадский был молодой красавец: высокий, статный, с ангельски-красивым лицом, с золотистыми кудрями и седой прядью. Был ли он талантливым актером? По-видимому, был. Цветаева писала после: Завадский «выказать — может, высказать — нет», что он хорош «на свои роли, то есть там, где вовсе не нужно быть, а только являться, представать, проходить, произносить». В ее устах эта характеристика – убийственна, однако тогда, в восемнадцатом-девятнадцатом годах ему, о нем, для него она писала свои романтические пьесы... Павлик Антокольский был «маленький, юркий, курчавый, с ба?чками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин». Цветаевой запомнились его «огромные тяжелые жаркие глаза» и «огромный» голос, которым Павлик читал стихи; его стихи Цветаевой нравились. В первый же вечер знакомства с Завадским, пораженная его и Антокольского взаимной любовью и дружбой, Цветаева написала им вместе стихотворение «Братья»:

Спят, не разнимая рук,

С братом – брат,

С другом – друг.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Этих рук не разведу.

Лучше буду,

Лучше буду

Полымем пылать в аду!

С этого началось, и запылало, и продолжалось больше года, превратившись в настоящий «театральный роман» с продолжениями.

Цветаева увлеклась Завадским. Как почти всегда в ее «романах», и в данном случае трудно понять, насколько он был реален, какие отношения в действительности связывали его героев. Ясно одно – Цветаева была активной, любящей, одаривающей стороной. Завадский ее любовь принимал или – скорее – от нее уклонялся. Цветаева впоследствии писала о своей им «завороженности – иного слова нет». Из этой «завороженности» возникли ее пьесы, цикл стихов «Комедьянт», еще стихи. Уже давно развороженная, она писала о нем в «Повести о Сонечке», задним числом развенчивая своего «комедианта». Но и в стихах времен «романа» любовь и восхищение переплетались с иронией и самоиронией. Этот сладкий «герой-любовник» (таково было амплуа Завадского по театральной терминологии) принес ей немало горечи.

Но, помимо Завадского, Цветаева увлеклась самой Студией, всеми студийцами вместе, их молодым энтузиазмом, горением, весельем – атмосферой театра. Наперекор голоду и разрухе они искали новые пути в искусстве. Это звучало контрастом и вызовом действительности и импонировало Цветаевой. Она заразилась их поисками и открыла для себя новый путь – драматурга. Отталкиваясь от реальности, отталкивая реальность, Цветаева окунулась в мир любимых ею когда-то «теней». Увлечение Завадским слилось с увлечением героями и прототипами героев пьес, в которых он должен был играть. Германия, Италия, Франция... Шестнадцатый век, восемнадцатый (осьмнадцатый, как по-старинному говорила Цветаева, очень ею любимый), начало девятнадцатого... Авантюристы, любовники, высокие страсти и таинственные приключения... Достаточно сказать, что две из ее пьес основаны на мемуарах знаменитого Джакомо Казановы; герой третьей – аристократ, мятежник, кончивший жизнь под ножом гильотины, любовник столь же неукротимый, как и Казанова, – герцог Лозэн.

Композиционно и сценически ее пьесы вполне просты. Сюжета или почти нет, как в «Метели», или – как в «Приключении», «Фениксе», «Фортуне» – он развивается хронологически и логически последовательно. Так, «Фортуна» начинается рождением Лозэна, чье детство прошло под сенью мадам де Помпадур, и кончается его восхождением на эшафот. Между этим – ряд любовных и политических авантюр героя. В монологах Лозэна перед казнью одна из важных тем – развенчание революции. Можно представить себе, с каким удовольствием Цветаева вложила в его уста слова:

Так вам и надо за тройную ложь

Свободы, Равенства и Братства!

Действие «Феникса» разворачивалось в предновогодний вечер в замке Дукс в Богемии, где доживал век библиотекарем Казанова. Цветаева противопоставляет Казанову не только его ничтожному окружению в замке, но и его – самому себе: «он весь на тончайшем острие между величием и гротеском». Его неукротимый дух и нрав контрастируют с его внешностью «остова», с его возрастом. Независимость и резкость его реплик и монологов противоречат положению мелкого служащего в замке. В этом пережившем свое время старике Цветаева воссоздает полную страстей и приключений жизнь Казановы.

Пьесы написаны ясными, легко читающимися стихами. Это не просто «пера причуда», проба себя в новом жанре, но и новые ноты в поэтическом голосе поэта. Говоря о причине возникновения своих пьес, Цветаева отметила: «просто голос перерос стихи». Ее привлекла многоголосица драматического произведения, возможность воплощаться в персонажей разных социальных и культурных уровней, разных языковых стихий. Романтическое, высокое можно было сочетать с простонародным, даже грубым. Этот прием смешения высокого и низкого «штилей», в русской поэзии восходящий к Державину и ставший характерным для творчества Цветаевой, придавал ее стихам особую выразительность. В пьесах он расширял возможности речевой характеристики персонажей, каждый из которых говорит языком, свойственным его кругу: речь Нянюшки из «Фортуны» или Дворни из «Феникса» строится на иной лексике, нежели речь «галантных» героев. Генриэтта в «Приключении» говорит нисколько не похоже на Девчонку; даже не зная ремарок, читатель или слушатель поймет, что в первом случае перед ним – аристократка, а во втором – дочь улицы. Вот, к примеру, две параллельные сцены из «Приключения»: в первой с Казановой торгуется Генриэтта-Анри, во второй – Девчонка.

Анри (смеясь и отстраняясь)

...Не забывайте: мы – авантюристы:

Сначала деньги, а потом – любовь.

Казанова (падая с облаков)

Какие деньги?

Анри (играя в серьезность)

За любовь. Но долгом

Своим считаю вас предупредить:

Никак не ниже десяти цехинов.

Казанова

Тысячу!

Анри

Мало!..

В нескольких последующих репликах Казанова набавляет плату, Генриэтта-Анри повторяет: «Мало!»

Анри

Мало! Мало! Мало!

Казанова

Чего же вы потребуете?

Анри (упираясь кончиком пальца в грудь Казаковы)

Душу

Сию – на все века, и эту

Турецкую пистоль – на смертный выстрел.

(Разглядывая пистоль)

Турецкая?..

А вот почти та же ситуация – с Девчонкой:

Казанова (к Девчонке)

Вздохнула, как во сне...

Взгрустнулось – иль устала слушать?

Девчонка

Я думаю о том, что буду кушать

И сколько денег вы дадите мне.

(Задумчиво)

У тараканов – страшные усы...

Приду домой – пустой чугун и старый веник...

Казанова

Чего бы ты хотела?

Девчонка

Дом. – Часы. —

Лакея в золотом и мно-ого денег!

Казанова

Зачем тебе они?

Девчонка

Зачем?

Была ничем, а буду всем[79].

(Сентенциозно)

Как цвет нуждается в поливке,

Так нужно денег, чтобы жить —

Хотя бы для того, чтоб лить

Не сливки в кофий по утрам, а кофий в сливки!

(Трепля на себе юбки)

Чтобы к чертям вот эти тряпки!

Чтобы катать в своей коляске!..

Не только обращение Казановы к Генриэтте на «вы», а к Девчонке на «ты» и ремарки, отмечающие разный строй души и манеру поведения двух героинь, но и интонационно и лексически эти диалоги противопоставлены друг другу. Речь Генриэтты стремительна, Девчонки замедленна. Естественные в устах Генриэтты слова «авантюристы», «любовь», «душа» были бы неуместны в речи Девчонки, каждая из них говорит своим языком. Но и речь одного персонажа может меняться в пьесах Цветаевой, как это часто бывает в жизни. Так, Казанова в «Фениксе» на разных языках говорит с ничтожным Видеролем, с дамами и с Франческой. Его монологи полны то горечи, то негодования, то иронии, то высоких воспоминаний... Это относится и к Лозэну, чья речь меняется от картины к картине, определяя изменение самого героя. Однако элементы реалистического изображения персонажей не делают пьес Цветаевой реалистическими. Они романтичны по сути, по замыслу, выбору героев и сюжетов, а главное – по романтическому отношению к миру. Мечтая издать эти пьесы отдельной книгой, она озаглавила ее «Романтика». Замысел этот не осуществился, как и мечта увидеть их на сцене. В «Повести о Сонечке» Цветаева рассказала, с каким успехом прочла перед студийцами и самим Вахтанговым свою «Метель», как сразу после чтения они начали распределять между собой роли – этим дело и кончилось. Чтение проходило, видимо, в самом начале 1919 года, а весной в Студии произошел раскол, Антокольский и Завадский ее покинули. Когда больше чем через год Завадский вернулся в Студию и Вахтангов вновь начал работать со студийцами, отношения Цветаевой с Завадским и весь ее «театральный роман» были уже позади.

Не стану утверждать, что романтические драмы – вершина творчества Цветаевой, хотя они так легко и живо написаны, что могут быть сыграны. Для Цветаевой, помимо ее тогдашней увлеченности театром, это был важный эксперимент: она постигала искусство диалога. Не была ли это попытка преодолеть свою отъединенность от окружающего, которую она так остро ощущала с самого детства? Ведь театр – искусство коллективное... Однако встреча с вахтанговцами осталась в своем роде единственной– в творческом и в человеческом планах. Преодолеть себя и природу своего таланта не дано, по-видимому, никому, и Цветаева вернулась «на пути своя»: ее творчество – один трагический монолог.

Театр принес ей и творческую радость, и большое разочарование. Через два года, готовя к печати «Конец Казановы» (последняя картина пьесы «Феникс», изданная маленькой книжечкой), Цветаева предпослала ей заметку «Два слова о театре» с эпиграфом из Генриха Гейне: «Театр не благоприятен для Поэта и Поэт не благоприятен для Театра». Она категорически отрекалась от союза со сценой: «Театр я всегда чувствую насилием.

Театр – нарушение моего одиночества с Героем, одиночества с Поэтом, одиночества с мечтой, – третье лицо на любовном свидании». Она отрекалась и от своих пьес, назвав их поэмами; сцена была вторична, Цветаева не хотела больше думать об их постановке. Более поздние трагедии на античные сюжеты не предназначались для театра и не были рассчитаны на сценическое воплощение. Это были трагические поэмы в драматизированной форме.

Возможно, «Два слова о театре» – отклик и на еще одно неудавшееся сотрудничество Цветаевой с театром – Первым театром РСФСР под руководством Всеволода Мейерхольда, для которого ей предлагали сделать перевод «Златоглава» Поля Клоделя и в который она была приглашена для работы над переделкой шекспировского «Гамлета» вместе с самим Мейерхольдом, его помощником режиссером Валерием Бебутовым и Владимиром Маяковским. В это время Цветаева близко дружила с Бебутовым – скорее всего, он и свел ее с Мейерхольдом. Мы не знаем внутренних причин, по которым это сотрудничество не только не состоялось, но кончилось публичным скандалом. Прочитав в журнале «Вестник театра» заметку о своем участии в работе над «Гамлетом», Цветаева направила в редакцию письмо, в котором отказывалась от каких бы то ни было отношений с театром Мейерхольда. Оно было напечатано в феврале 1921 года, и в том же номере «Вестника театра» в редакционной заметке и в письмах Вс. Мейерхольда и В. Бебутова Цветаевой была дана, как говорилось на советском языке, «достойная отповедь». В частности, Бебутов назвал ее «бардом теплиц», а Мейерхольд писал: «Вы знаете, как отшатнулся я от этой поэтессы после того, как имел несчастье сообщить ей замысел нашего „Григория и Дмитрия“[80]. Вы помните, какие вопросы задавала нам Марина Цветаева, выдававшие в ней природу, враждебную всему тому, что освящено идеей Великого Октября...» Эта история живо передает дух и фразеологию тех лет, а отчасти характеризует и самого Мейерхольда. В более поздние времена его заявления было бы достаточно, чтобы Цветаеву арестовали. Но мне интересно другое: эта журнальная перепалка свидетельствует о профессиональной известности и признании Цветаевой уже к началу двадцатых годов. Ее, не выпустившую за предыдущие семь лет ни одной книги, приглашают в знаменитый театр наряду с печатавшимся и гремевшим Маяковским. Более того, ей предназначалась самая серьезная часть общей работы над «Гамлетом»; Бебутов писал Мейерхольду: «стихотворную часть я, с вашего ведома, предложил Марине Цветаевой как своего рода спецу»[81].

Вернусь к поэзии. Интересно, что две другие главы «театрального романа», писавшиеся одновременно с романтическими пьесами – стихотворные циклы «Комедьянт» и «Стихи к Сонечке», – тоже осуществляют попытку Цветаевой говорить разными голосами. Обращенный к Завадскому «Комедьянт» – один из прекрасных любовных циклов поэта. Здесь, сплетаясь, наплывают друг на друга и борются любовь, восхищение, презрение к герою и себе, ирония над ним, над собой, над своей «завороженностью»...

Героиня любит и страдает, понимая, что любит без взаимности, разбиваясь о бесчувственность своего героя. Но любовь непобедима рассудком.

Не успокоюсь, пока не увижу.

Не успокоюсь, пока не услышу.

Вашего взора пока не увижу.

Вашего слова пока не услышу.

Что-то не сходится – самая малость!

Кто мне в задаче исправит ошибку?

Солоно-солоно сердцу досталась

Сладкая-сладкая Ваша улыбка!..

Мы слышим голос женщины: любящей, отвергнутой, страдающей. Но Поэт-Цветаева противостоит женщине: эта любовная игра не должна перерасти в драму или трагедию. Иронией, стилизацией под театральное «лицедейство» поэт сводит все к простому приключению. Цветаева пытается уверить читателя – и самое себя – что это не всерьез, это театральная сцена, за которой сама она следит как бы со стороны:

Не любовь, а лихорадка!

Легкий бой лукав и лжив.

Нынче тошно, завтра сладко,

Нынче помер, завтра жив.

Бой кипит. Смешно обоим:

Как умен – и как умна!

Героиней и героем

Я равно обольщена.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Рот как мед, в очах доверье,

Но уже взлетает бровь.

Не любовь, а лицемерье.

Лицедейство – не любовь!

И итогом этих (в скобках —

Несодеянных!) грехов —

Будет легонькая стопка

Восхитительных стихов.

Даже в любовном поединке Цветаева помнит, что она – Поэт; в подтексте возникает мысль о стихах, которые родятся из этого поединка. Будучи побежденной или отвергнутой в реальности, она-Поэт победит в том, что напишет: «Порукою тетрадь – не выйдешь господином!» В ироничном, нежном и тихом – так говорят шепотом – чуть стилизованном под галантное любовное признание стихотворении «Вы столь забывчивы, сколь незабвенны...» Цветаева предсказывает, что герой «Комедьянта» останется жить в ее стихах:

Друг! Все пройдет! – Виски в ладонях сжаты, —

Жизнь разожмет! – Младой военнопленный,

Любовь отпустит Вас, но – вдохновенный —

Всем пророкочет голос мой крылатый —

О том, что жили на земле когда-то

Вы, – столь забывчивый, сколь незабвенный!

На самом деле Цветаева видела своего героя трезвее и прозаичнее, чем в стихах. Ирония «Комедьянта» рождена этим взглядом и одновременно его прикрывает. В набросках пьесы, героями-антиподами которой должны были стать Придворный и Комедьянт, Цветаева характеризовала последнего: «тщеславное, самовлюбленное, бессердечное существо, любящее только зеркало»[82]. Почти через двадцать лет Комедьянт по-новому оживет в «Повести о Сонечке». Здесь Цветаева выступает исследователем феномена неодушевленной красоты («Каменный Ангел»). О своем чувстве к Юре 3. она вспоминает теперь почти с недоумением.

Трагическим диссонансом звучит в «Комедьянте» стихотворение, при жизни Цветаевой не опубликованное:

Сам Чорт изъявил мне милость!

Пока я в полночный час

На красные губы льстилась —

Там красная кровь лилась.

Пока легион гигантов

Редел на донском песке,

Я с бандой комедиантов

Браталась в чумной Москве.

Очнувшись от театрального угара, Цветаева внезапно почувствовала, что заблудилась в чужом и чуждом ей мире:

Чтоб Совесть не жгла под шалью —

Сам Чорт мне вставал помочь.

Ни утра, ни дня – сплошная

Шальная, чумная ночь...

Увлечение Студией, студийцами, театром – наваждение; Чорт пришел в эти стихи из поговорки «чорт попутал». Примерно тогда же написано и тоже не напечатано восьмистишие:

О нет, не узнает никто из вас

– Не сможет и не захочет! —

Как страстная совесть в бессонный час

Мне жизнь молодую точит!

Как душит подушкой, как бьет в набат,

Как шепчет все то же слово...

– В какой обратился треклятый ад

Мой глупый грешок грошовый!

То, что эти стихи не были опубликованы, кажется мне значительным: в них спрятаны тайные чувства, в которых человек не хочет признаться даже самому себе. «Страстная совесть» Цветаевой, в «Искусстве при свете Совести» превратившаяся в «Страшный суд Совести», была к себе беспощадна. Однако Цветаева не совсем справедлива. Она не только «браталась» с «бандой комедиантов» – одновременно с «театральным романом» она вела дневниковые записи, запечатлевшие время и «мертвую петлю» (ее выражение), в которой билась ее душа, воспевала «Лебединый Стан» – тех, чья «красная кровь лилась» на полях Гражданской войны.

Когда смотришь на даты и видишь, что на протяжении нескольких дней написаны стихи «Я помню ночь на склоне Ноября...» и «Царь и Бог! Простите малым...» – поражаешься.

Я помню ночь на склоне Ноября.

Туман и дождь. При свете фонаря

Ваш нежный лик – сомнительный и странный,

По-диккенсовски – тусклый и туманный,

Знобящий грудь, как зимние моря...

– Ваш нежный лик при свете фонаря.

И ветер дул, и лестница вилась...

От Ваших губ не отрывая глаз,

Полусмеясь, свивая пальцы в узел,

Стояла я, как маленькая Муза,

Невинная – как самый поздний час...

И ветер дул и лестница вилась...

Буквально через три дня:

Царь и Бог! Простите малым —

Слабым – глупым – грешным – шалым,

В страшную воронку втянутым,

Обольщенным и обманутым, —

Царь и Бог! Жестокой казнию

Не казните Стеньку Разина!

Царь! Господь тебе отплатит!

С нас сиротских воплей – хватит!

Хватит, хватит с нас покойников!

Царский Сын, – прости Разбойнику!..

Разве один человек способен так разно чувствовать и писать в одно и то же время? Но Поэт – явление неучтимое, подвластное самому ему неведомой стихии. Он не может знать, что завтра или даже сегодня сорвется с его пера:

...Ибо путь комет —

Поэтов путь. Развеянные звенья

Причинности – вот связь его! Кверх лбом —

Отчаятесь! Поэтовы затменья

Не предугаданы календарем... —

а потому не несет моральной ответственности за то, что написалось. Этим проблемам она посвятит литературно-философские эссе «Поэт и Время» и «Искусство при свете Совести».

В «Повести о Сонечке» есть сцена, комментирующая ситуацию «и ветер дул, и лестница вилась...», в ней описано прощание с уходящим Юрой З.: «...я, проводив его с черного хода по винтовой лестнице и на последней ступеньке остановившись, при чем он все-таки оставался выше меня на целую голову». Грязная, темная, освещенная лишь дальним уличным фонарем винтовая «черная» лестница, по которой снизу таскают дрова, а сверху ведра с помоями; сквозь выбитые окна дует ветер и хлещет дождь – вот «из какого сора» могут возникнуть романтические стихи...

«Шальная, чумная ночь» – не только кружение сердца и пера в атмосфере любовной игры и романтики, но и реальность – «Московский, чумной, девятнадцатый год», как сказано в других стихах. Жизнь шла своим чередом. Приходилось ездить в деревню, чтобы на спички, мыло и еще уцелевший ситец выменивать продукты; ходить на толкучки, продавая книги, вещи – все, что можно было продать; рубить на дрова когда-то с любовью выбранную к свадьбе мебель. Топить печи, ставить самовары, варить, стирать, чинить одежду. Опухшими от холода руками перебирать и на себе – на Алиных детских салазках – перетаскивать пуды мерзлой картошки. И этими же руками писать о Марии Антуанетте, Байроне, Казанове, Комедьянте, о судьбах России... «Целую тысячу раз Ваши руки, которые должны быть только целуемы – а они двигают шкафы и подымают тяжести – как безмерно люблю их за это»,– написала ей Сонечка Голлидэй, и Цветаева сохранила эти слова в сердце: ей нечасто говорили такое.

Кажется, поэт живет несколько жизней: собственную московскую, ту, на Дону, за которой следит то с надеждой, то с отчаяньем, и эту «шальную», где живые студийцы смешались с героикой и романтикой XVIII века. Вобрав в себя все, она пишет стихи и прозу – и каждый раз это другая Цветаева. С того момента, когда ей пришлось осознать понятия быта и Бытия, они стали для нее антагонистами: быт необходимо было изжить, преодолеть, существовать Цветаева могла только в Бытии. Дон, Казанова, Комедьянт, Лозэн были ее Бытием, мороженая картошка – бытом. Я надеюсь, что кружение сердца и завороженность театром помогли Цветаевой пережить первые послереволюционные зимы.

Потом появилась...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.