Глава 29 МЕЖ БОГЕМОЙ И ГАЗЕТОЙ
Глава 29
МЕЖ БОГЕМОЙ И ГАЗЕТОЙ
Казалось, можно расслабиться. Дети пристроены, деньги заработаны. Психика восстановилась. Впереди фестиваль авангардистского искусства в Смоленске, на который приедет милый моему сердцу немецкий художник Вильфрид. Бывший муж волновал всё меньше и меньше, перейдя в ранг неудачливого родственника, опекаемого из чувства долга. Как говорила одна моя подруга, «бывший муж — это как разогретые вчерашние котлеты». Одним словом, жизнь удалась. Но приехал мальчик с любимовского фестиваля, успешно забытый в караванном мелькании лиц, и я пообещала взять его в Смоленск.
Гнусно попользовавшись им для восстановления «первой сигнальной системы», я не церемонилась — извечная проблема партнёра, приходящего сразу вслед за обидчиком и вынужденного все это расхлёбывать. Мальчик стал заложником моих разборок с мужем и получал в лицо такую правду-матку, от которой волосы становились дыбом.
То, что он занимает меня только в постели, я артикулировала без всякого жеманства, так же как и то, что на фестиваль поедет именно в этом качестве, а не по причине своих бессмертных произведений. Он был одарённый человек, но мне не хотелось слышать, что ввожу кого-то в литературу за постель. Я назначила его жигалом и предупредила, что главным героем будет немец, которому отправлено официальное приглашение. Враньё в браке достало меня так, что я стала честна, как кардиограмма.
Считать, что мальчик рассчитался за это, продумав детали, было бы неверным. Скорее бессознательно. Короче, я оказалась беременна при его стопроцентных уверениях, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. Ужас, в который я опрокинулась, совершенно затмил проблемы бывшего брака. «Читать книги в юности — всё равно, что смотреть на луну в щёлочку», — говорил Чжан Чао. То же самое касается абортов.
Аборт в юности ощущаешь как чудовищное надругательство над собой. В аборте во взрослости к этому прибавляется тяжесть роли убийцы, потому что ты уже физически помнишь, что из первой растерянности, дискомфорта и токсикоза потом загадочным образом образуется самое дорогое тебе существо. И отправляя его в никуда волевым решением в угоду собственным планам, не только лишаешь его жизни, но и отказываешь себе в счастье растить и обожать его.
И всё это, идя на поводу у общества, которое ты презираешь, но которое погребёт тебя под ношей одинокого выживания с тремя детьми. Решение об аборте не обсуждалось, а выстрадывалось. Мнение соавтора беременности по этому поводу, впрочем, как и по остальным, меня не интересовало. Я опускала его как завуч двоечника, а он вёл себя как перепуганный подросток.
Я поехала на фестиваль с необратимой ясностью и токсикозом. Носилась по организации, потому что это был заработок; вела семинары и концерты с целлофановым пакетом в кармане, потому что меня перманентно тошнило; и в истерике звонила домой, где Паша решил бросить лингвистический лицей, потому что вдруг ощутил себя гениальным гитаристом.
В организации фестиваля были огромные накладки, и, когда выяснилось, что из-за них ни один из иностранцев не приедет, все схватились за голову. Радовалась только я, потому что ещё и Вильфрида просто бы не потянула. Однако небесный диспетчер не дремал, и вместо немецкого художника прислал на фестиваль парижского писателя-эмигранта, в которого я немедленно от отчаяния влюбилась.
У меня про это есть подробный рассказ «Аборт от нелюбимого», хотя ужас моего тогдашнего состояния не переводится в прозу, и страшное чувство вины за то, что я лишила детей отца, помножилось на страх перед абортом.
Мальчик-жигало ходил за мной как цыплёнок за курицей и нудно выяснял отношения, которых, на мой взгляд, уже не было. Я ещё была в состоянии общаться с ним в постели (тем более, что это облегчало токсикоз), но когда он выговаривал какой-то текст, было ощущение, что кто-то скребёт железом по стеклу.
Парижский эмигрант на его фоне выглядел прекрасным принцем. Звали его, скажем, Лёва. И за несколько стоп-кадров недельного общения, наполненного для меня беготнёй и токсикозом, а для него скучающей позой, успел нарисоваться внятный образ. Семь лет в Париже, одинок и гениален. Благодарен жене-француженке за вывоз собственного тела из Советского Союза, но женатым на ней себя не ощущает. Страшно обаятелен и столь же раним. Развёрнут корпусом к активному роману, видит все приметы взаимности и не понимает, почему сопровождающий меня юноша ещё не отправлен в отставку.
Ощутив лёгкое капризничание с его стороны, я поняла, что Боливар не вынесет двоих, и спровоцировала объяснение, в котором Лёва, как всякий русский интеллигент, рассчитывал, что я всё за него проговорю и всё ему объясню.
— Я не вижу своего места здесь, поэтому я уезжаю в Москву, — томно говорил он, заловив меня в фойе.
— Мне очень жаль, но я предлагала обсудить ваши тексты на семинаре, — прикидывалась я дурочкой.
— Люди на семинаре не интересны мне, как и я им, — обиженно отвечал он, как будто я была в этом виновата. — Я иду брать билеты.
— Мне очень грустно это слышать. Вы для меня светлое пятно здесь, — сообщала я.
— Но вы всё равно не остаётесь одна. Это раздражает, — намекал он.
— Я вернусь в Москву совершенно одна. И там у меня будет уйма времени, — обещала я.
Не могла же я сказать: «Давай милый, я быстро поменяю вас местами, и ты вместо него будешь исполнять мои токсикозные капризы, выносить мои истерики, а на людях прикидываться счастливым и обласканным». Не могла же я утянуть совершенно незнакомого человека, задолбанного эмигрантскими комплексами, в карусель переходного периода своей жизни. Он плохо понимал, что происходит в стране, а уж что происходит с отдельной бабой в отдельной семье этой страны, было ему совсем непосильно.
Я вернулась в Москву в сопровождении мальчика, нагруженного сумками, которые набила купленным вареньем для детей, и рассталась с ним навеки. Решила домашние проблемы. Вытащила из небытия парижского эмигранта и начала душещипательный забег по многоукладной абортной медицине.
Лёва был возвышен и загадочен, нежен и предупредителен. Моя беда подлила масла в огонь и сделала сюжет особенно литературным. Как говорил Хичкок: «Мелодрама, это когда двое целуются, лежа на кровати. А триллер, это когда те же двое целуются, а под кроватью бомба». Лёва вёл себя как заезжий Робин Гуд, но приближались сроки отъезда.
Меня мало занимало, что он приехал с женой, которую считал фиктивной (она имела на этот счет совершенно противоположное мнение). Я была в эйфории влюблённости, и всё, что бы он ни говорил, всё, чтобы он ни делал, подсвечивалось сиянием ситуации. Он вытащил меня из постабортной истерики и угрызений совести. Он фотографировал и рисовал мою астеничную страдальческую рожу. Это был даже не роман, а некое узнавание предназначенных друг для друга людей, которым каждую секунду на улице, в постели, по телефону изнурительно интересно друг с другом.
Ему не было равных в метафоре, мне — в структурировании. Я была заметна в литературной тусовке Москвы, он ненавидел парижскую среду и отшельничал. Мне был ни секунды не интересен Париж, его тошнило от Москвы. Но мы страшно нуждались друг в друге психологически.
Кроме того, надоели совковые мужики, обламывающиеся на моём феминизме. Он их не пугал, но казался экзотикой, и они изнуряли себя теоретизированием. Их напрягала моя манера называть всё своими именами, принимать решения и тут же их выполнять без вранья и манипуляций. Они соглашались, что с такой бабой комфортнее, но вели себя так, как будто я жираф в зоопарке. И не было случая, чтобы, знакомя меня, они не кричали: «Живая феминистка!».
Лёва был сильно отёсан в этом смысле французским женским движением, ему ничего не надо было объяснять. Ведь как говаривала Зинаида Гиппиус, «если надо объяснять, то не надо объяснять».
А часы тикали, предстояло прощание, и нам никак не удавалось найти правильную интонацию. Мы клялись писать и звонить, но не произносили ни «любовь до гроба, дураки оба», ни «спасибо, было хорошо». А тут влезала моя новая подружка Лина; её долго не было в Москве, и она ни разу не видела Лёву. Лина засучила рукава и полезла в отношения по локоть.
Она, искренне страдая, рассказала, как заботливо обсуждала «лафстори» с Лёвиной сестрой, и что та сообщила о перспективах, ссылаясь на цитаты из Лёвы. Я вылила на героя ушат холодной воды вместе с пересказом лининой истории. Лёва обиделся, во-первых, на сестру, которая вроде как лезет в отношения. Во-вторых, на меня, которая вместо того, чтобы задавать вопросы ему, собирает информацию экзотическим способом.
Лева оказался трепетной натурой, а потому, уехав, ушёл в депрессию и перестал выходить на связь как со мной, так и со своими родственниками, переведя телефон на автоответчик. Я писала душераздирающие письма, поскольку уже назначила его если не любимым мужчиной, то лирическим образом. Он отвечал или немотивированной истерикой, или столь же немотивированной нежностью. Потом снова исчезал. Я ещё не осознала всех подробностей Лёвиного менталитета и полагала, что нужна ему в том же душевном объёме, что и он мне. Но я была нужна ему в компактном варианте. У американцев есть популярный товар «бой-френд из коробочки». Поскольку бой-френда иметь престижно, то каждая девушка, не имеющая оного, может купить себе коробочку, в которой есть фотография, колечко и ещё несколько фенечек, и демонстрировать эту виртуальную любовь на работе, подружкам и т. д. Лёва держал меня в этом качестве, не отдавая себе в этом отчёта.
Он в принципе жил в сладком слове «когда-нибудь», и, поселённая в это слово, я была достаточно привлекательна. Он увёз все мои рукописи и, как истинный литературный гурман, расплетал их там, как ковёр, на ниточки. Я жила и двигалась во времени, Лёва остановил часы и плавал в Париже, как рыба подо льдом замёрзшего озера.
Каждый из нас мог сказать: «Приезжай, мне без тебя плохо!». Но приехать реально у обоих не было ни денег, ни особого желания. И потому оба общались не с произносимым текстом собеседника, а с его эластичным подтекстом, из которого мы выуживали много чего такого, чем можно было эмоционально кормить себя в разлуке.
Я перезимовала, приходя в себя, соображая, как меня теперь зовут, на что я буду кормить детей, каковы мои писательские и гражданские позы. Написала пьесу «Пробное интервью на тему свободы», в котором молодая журналистка пробует на вкус свалившиеся формы свободы. С полным джентльменским набором: возлюбленный эмигрант, молодой любовник музыкант, приятель новый русский, пожилой крутой покровитель, завистливая подруга, бывший муж, мать-целительница и большая экспрессия. Однако министерство почему-то не спешило покупать пьесу. Я написала повесть «Опыт социальной скульптуры» о Караване культуры, но толстые журналы остались ко мне холодны. Деньги, заработанные летом, кончались, от литературной халтуры я отказывалась. Подруги уже вкалывали в многоукладной экономике, а я продолжала видеть себя писателем.
И тут пришла хорошенькая, как эльф, Яна Жиляева из «Московского комсомольца» и сделала со мной интервью в газетный разворот. Первой на него откликнулись два маниакальных мужика, которые хотели того, что в просторечье называется секс по телефону. Первый звонил вечерами, склонял меня в христианскую веру и мурлыкал про то, как чувствует через телефонный провод мои руки, глаза и всё остальное. Второй, представившийся морским волком, звонил по утрам, настаивал на том, что феминистка — это баба, которую никак не могут толком оттрахать, и предлагал свои услуги. Я просила не звонить, грозила, хамила. Не помогало.
Следующей на интервью откликнулась Юнна Мориц. Она напечатала в «Столице» разнузданную и агрессивную бодягу, почему-то обвиняя меня в планах занять президентское кресло. И прочитала тот же самый текст по радио «Свобода». Я написала ответ, принесла в «Столицу», но Андрей Мальгин даже не стал его обсуждать.
Я пошла на радио «Свобода», потребовала сатисфакции, но Марк Дейч объяснил, что Юнна Мориц — известная поэтесса, а я — никто. Разъяснения, что я — не никто, а человек, оскорблённый печатно и радийно, его не убедили. Я понимала, что гласность у нас для избранных, но не ожидала, что до такой степени.
Третьим на интервью откликнулся Егор Яковлев. В театральной среде приняты розыгрыши. Как и всем нашим, мне сто раз звонили скучающие студенты-актёры голосами Ефремова, Табакова и Брежнева, объявляя о начале репетиций моих спектаклей во МХАТе, Табакерке и Мавзолее. Звонили и голосами с иностранным акцентом, что в Гвинее-Бисау прямо под пальмами идёт пьеса «Уравнение с двумя известными» под названием «Кресло гинеколога» с Джульеттой Мазиной в главной роли, так что с премьеркой вас, Мария Ивановна!
Это была такая традиция актёрской пьянки — «кому мы сейчас позвоним и пообещаем „нобелёк за нетленку“». Так что, когда я пришла домой и увидела записку «Звонил Егор Яковлев, хочет, чтоб ты работала в его новой газете, перезвони по такому-то телефону», я, естественно, порадовалась актёрскому остроумию в весеннем розыгрыше.
Я, конечно, знала, что Егор Яковлев — герой демократии, а его перестроечная газета «Московские новости» была лучом света в тёмном царстве. Но жизнь газет происходила не на моей планете, так что, когда раздался новый звонок от «Егора Яковлева», я отвечала в стилистике «хватит прикалываться, есть дела поважнее». Собеседник выдержал моё недоверие и объяснил, что прочитал интервью со мною в «МК» и убеждён, что я буду работать в его новой газете. Поняв, что скорее всего это не театральный студент, я ответила:
— Мне это не подходит. Я не умею подчиняться, веду войну с шестидесятниками, пишу только правду и не даю поправлять в своих текстах ни одной запятой.
— Отлично, — сказал собеседник. — Это как раз то, что нам надо, завтра я посылаю за вами машину.
— Но я никогда не буду у вас работать, — пояснила я.
— Понял, — вежливо сказал собеседник. — Обсудим это при личной встрече, уделите мне полчасика.
Конечно, я ехала, чтобы сказать всё, что думаю о шестидесятниках, и эффектно хлопнуть дверью. Как говорил мой любимый Юрий Олеша «Уходя, мы хлопнем дверью так, чтобы на морде истории осталась морщина». Но я не знала, что не родился ещё человек, которого Егор Яковлев не сумел бы обольстить и уболтать.
— Сейчас, весной девяносто третьего, я третий раз начинаю с нуля, — сказал Егор. — Меня предали сначала Горбачёв, потом Ельцин, но я сделаю новую газету для интеллигенции, у которой будет новый голос.
С одной стороны, буддист считает, что всякую работу небесный диспетчер посылает для чего-то, а не просто так. С другой, кончились деньги. С третьей, драматургическая компания уже деградировала до уровня, на котором хвастаются, кто где больше урвал. С четвёртой, после аборта и отъезда Лёвы в Париж было ощущение другого этапа и потребности в поиске новых жизненных стратегий. Всё сходилось, но, по-честному, я пошла в газету только потому, что масштаб личности Егора Яковлева завораживал. Конечно, не обошлось и без «образа отца» — ведь мой папа тоже много отдал газетам.
Но, да простит меня любимый муж и прочие судьбоносные мужчины, но ни один из них не оказал такого мощного влияния на мою жизнь, как «производственно удочеривший» меня Егор Яковлев. Теперь я знаю точно, что любого выпускника Литературного института на практику надо в обязательном порядке отправлять в газету. «Наш брат писатель» живёт в совершенно герметичной среде, и ему кажется, что Дом литераторов такой большой, а мир такой маленький. А потом оказывается, что это Мир такой большой, а дома литераторов давно нет.
Газета — это не место работы, а образ жизни, тип темперамента. Еженедельная газета больше всего похожа на театр: в понедельник все экзистенциально расслаблены; во вторник подозрительно лукавы; в среду выясняется, что материалов нет или они таковы, что главный редактор предлагает авторам съесть их у него на глазах; в четверг номер загадочным образом складывается и отправляется в печать, в пятницу он кажется гениальным, и все выпивают на радостях; в понедельник все снова экзистенциально расслаблены, и дальше в том же порядке.
Газета — это наркотик, это идеальное место для вложения социального темперамента. А журналисты, по психофизике, родные братья артистов. Конечно, я не привыкла писать одноразовые тексты, и ощущение однонедельности пафоса разрушало меня, но зато я перестала жить в компании и начала жить в мире. «Общая газета» больше всего напоминала клуб, дискуссии в котором ещё и выходили в печатном варианте. Там почти не было придурков, и все были влюблены в Егора, именуемого или по имени или «папа».
Именно потому что это была семья, расставались кроваво.
Я пошла в «Общую газету» писать о женских проблемах и в первом номере даже сделала программный материал о нежном пламени феминизма, озаряющем век уходящий и ровно отапливающем век надвигающийся. Но я недооценила Егора Яковлева, пообещав огромное газетное феминистское поле, он аккуратно подсадил меня на политику. Во-первых, стол в редакции, за которым я иногда писала, стоял в отделе политики. Во-вторых, Егор периодически обсуждал со мной какие-то вещи, в которых я была как баран в апельсинах, вынуждая начать изо всех сил обучаться. В-третьих, всё население газеты было настолько политизировано, что, не врубившись в нюансы, я начинала ощущать себя вовсе не говорящей на языке.
Журналистика в принципе одна из самых феминизированных профессий, но галерея типажей, собранных под крышей «Общей газеты», составляла салон самой высокой пробы. Когда спрашивали, в кого я влюблена в газете, то отвечала, что в Егора и в весь коллектив. Отъехавший Лёва продолжал занимать место в сердце, но я мало похожа на Ярославну и убеждена, что человек должен быть счастлив здесь и сейчас.
Вдруг почему-то вспомнилось, что дух Марины Цветаевой обещал мне в мужья «Андрея» — то ли через две недели, то ли через два брака. Появился коллекционный интерес. Не то чтобы я рвалась замуж, разобравшись наконец во всех прелестях женской свободы после тридцати, но устойчивый интерес к носителям имени сохранялся вплоть до второго брака.
Первый Андрей был славным номенклатурным малым, разбитным в застолье, унылым в постели и путающим рефлексию с душевной усталостью.
Второй Андрей был хорошо начавшим молодым артистом, выпустившим жар-птицу из рук, но ещё не понявшим это. Ему грезились лучшие театры, а мне уже было видно, как он играет четвёртую роль во втором составе в городе Мухосранске. Впрочем, он был нежен и придумчив.
Третий Андрей был молодым писателем, добрым, но совершенно закормленным тусовкой. И, проворачиваясь через её мясорубку, прямо на глазах становился частью безликой пёстро одетой толпы, хотя ещё и держал в руках книгу.
Четвёртый Андрей был когда-то возлюбленным и попал в этот список скорее для статистики, через десять лет наткнувшись на меня на улице. Он уже пережил все успехи и донашивал себя духовно и физически. Приходилось делать вид, будто это не бросается в глаза.
Шёл 1993 год. Мужики никли от реформ, как в поле рожь от грозы. Весь выводок неудачников клевал на мою активность и пытался оседлать её для перманентных душевных излияний. И кому-то одному непременно это бы удалось, если бы они не были так одинаковы, если бы не вступал в силу закон больших чисел.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Искушение богемой
Искушение богемой Сальвадора Дали приняли в компанию молодых снобов. Они считали себя культурной элитой, будущими знаменитостями, апостолами нового искусства. Увы, многие из них просто играли в богему, заботясь не столько об учебе и творчестве, сколько о болтовне в
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности. М. М.
Глава II ЭРЕНБУРГ В ПАРИЖЕ МЕЖДУ ЛЕНИНЫМ, БОГОМ И БОГЕМОЙ
Глава II ЭРЕНБУРГ В ПАРИЖЕ МЕЖДУ ЛЕНИНЫМ, БОГОМ И БОГЕМОЙ После обращения в католичество Макс Жакоб написал синим мелком на стене своей мрачной комнаты на улице Равиньян такую заповедь для самого себя: «Никогда не бывать на Монпарнасе». Андре Сальмон. «Монпарнас» Вместе
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Глава восемнадцатая Чтоб не дружить вовек с богемой… Осень 1924 – март 1925
Глава восемнадцатая Чтоб не дружить вовек с богемой… Осень 1924 – март 1925 Такого читательского успеха, какой выпал на долю «Персидских мотивов», Есенин не ожидал. Восточную сказку про любовь ласкового уруса и прекрасной персиянки он сочинял почти «ради шутки» и на Кавказ
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр Обстоятельства последнего месяца жизни барона Унгерна известны нам исключительно по советским источникам: протоколы допросов («опросные листы») «военнопленного Унгерна», отчеты и рапорты, составленные по материалам этих
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная
Глава 24. Новая глава в моей биографии.
Глава 24. Новая глава в моей биографии. Наступил апрель 1899 года, и я себя снова стал чувствовать очень плохо. Это все еще сказывались результаты моей чрезмерной работы, когда я писал свою книгу. Доктор нашел, что я нуждаюсь в продолжительном отдыхе, и посоветовал мне
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ Теперь мне кажется, что история всего мира разделяется на два периода, — подтрунивал над собой Петр Ильич в письме к племяннику Володе Давыдову: — первый период все то, что произошло от сотворения мира до сотворения «Пиковой дамы». Второй
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском)
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним