Глава 9 ДО ЗАМУЖЕСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

ДО ЗАМУЖЕСТВА

Работа в Донском монастыре быстро кончилась. Но когда я, ещё работая в Литературном музее, старательно участвовала в организации вечера музея в Центральном Доме литераторов, тётенька из ЦДЛ, знаменитая Анна Максимовна обронила: «Мне бы хоть одну такую девочку в подчинение».

Я пришла к ней.

— Куда же я могу тебя взять на работу? — удивилась Анна Максимовна. — В системе Союза писателей работают только свои. Если б ты была дочерью, женой или любовницей… (Прикормленные льготами Союза писателей назывались в свете «жописы» — жёны писателей, «дописы» — дочери писателей и «мудописы» — мужья дочерей писателей.)

— Но я пишу стихи, — открыла я тайну.

— Боже, такая умная девочка и пишешь стихи! Умоляю, никому не говори. Ну, зачем тебе это, ты же учишься в университете? Пойди в буфет и посмотри на поэтесс! До сорока лет по редакторским постелям, после сорока — за бутылкой! И посмотри на их детей, это одни слёзы! — закричала Анна Максимовна. — Вот что, в Союзе писателей РСФСР, у Михалкова, кто-то нужен в канцелярию. Пойдёшь и скажешь, что ты моя племянница. Поработаешь, подцепишь какого-нибудь толстого богатого писателя. Только, ради бога, никому ни слова про стихи, иначе тебя немедленно потащат в постель. И переоденься во что-нибудь приличное, ты же как пугало!

На мне была драная котиковая шуба, обшитая мехом мужская шляпа. Волосы свисали почти до пояса, а холщовая сумка была украшена портретами Леннона и Маккартни вместе с призывами к свободе. Себе и своему окружению я казалась очень крутой в таком виде.

В Союзе писателей РСФСР, находящемся тогда на набережной Мориса Тореза, поверив «в племянницу Анны Максимовны», меня взяли на должность заведующей канцелярией и выдали удостоверяющую сие корочку с золотым гербом и буквами «Союз писателей СССР». Ксива была убойная, добавив к ней надменное лицо и фразу: «Добрый день, я журналист, делаю о вас материал…», можно было добиться всего. Например, чтоб тебе перестали хамить в магазине, чтоб с тебя в такси не требовали неразумных чаевых и прочих гуманитарных подробностей жизни.

Пышное название должности означало только то, что на ней предполагался самый низкий оклад в организации. Бумаг в учереждении была туча, и кроме меня в канцелярии сидело несколько девушек и женщин — все они были либо партийки-комсомолки, либо дочки кагэбэшников, либо временные любовницы больших писателей. В мою задачу входила регистрация почты, распихивание её по адресатам, отправка ответов, чаепития и банкеты.

Лоснящийся Сергей Михалков, возглавлявший союз, появлялся раз в неделю, не глядя подписывал бумажки, сочинённые за него шустреньким помощником, и отправлял собственную корреспонденцию за казённый счёт. (О скупости Михалкова ходили легенды.) Работа учреждения мало занимала его и в основном выражалась в традиционном тосте на банкетах: «Предлагаю выпить за меня, потому что если бы не я, вас бы тут не было!».

В своё время создателей гимна некто прозвал «гимнюками».

— Гимнюки, не гимнюки, — ответил Михалков. — А петь будете стоя!

К телу Михалкова допускались деревенского вида секретарша Люся, маленький ироничный помощник Лёва, по сути дела управляющий Союзом писателей, и злющая неустроенная баба, близко не лежавшая к литературе, в отличие от лежания к литераторам. Не зная ни одного иностранного языка, она возглавляла иностранную комиссию и, намекая на особые отношения с создателем гимна, ежегодно избиралась парторгом.

На фоне хамоватого Михалкова второй секретарь союза, Юрий Бондарев, тогда смотрелся как провинциальный священник возле столичного хозяина борделя. Тогда ещё не было принято работать «русским патриотом», и Бондарева занимали только собственные астрономические тиражи и машина, вовремя подававшаяся к подъезду. Дальше по иерархической лестнице следовали освобождённые секретари — третьесортные писатели, отличившиеся преданностью. Они получали зарплату, улыбались как кинозвёзды и поддакивали на секретариатах. За ними шли консультанты по областям и жанрам — какие-то уж совсем серые люди в серых костюмах, бывшие партийные работники, родственники писателей, вовремя приглянувшиеся боссу училки и т. д. Например, драматургию курировала дама, имевшая диплом Плехановского института и полученную квартиру в небоскребе на Краснопресненской, явно не за заслуги перед отечественной культурой.

Первое время у меня было ощущение, что Анна Максимовна устроила меня работать внутрь сложного часового механизма, исправно работающего, но показывающего неправильное время. Потом постепенно передо мной развернулось роскошное бюрократическое шоу, ведь я сидела на входящей и исходящей почте. Тайны соцраспределителя, анонимки, стенограммы секретариатов и демонстрация кнутов и пряников текли передо мной как молочные реки с кисельными берегами. Я увидела, как отчетливо пригнаны все болты ко всем гайкам машины, уничтожающей отечественную литературу, я возблагодарила своё путешествие во внутренности Союза писателей — у меня не осталось иллюзий, и это сберегло мне много сил.

Когда меня заставляли посидеть секретарём перед чьим-нибудь кабинетом с тяжёлой дверью, я созерцала бойких поэтесс, выходящих, застёгивая пуговички на блузке, и по количеству пуговичек можно было высчитать, оторвала бесстрашная стишок, подборку в коллективном сборнике или книжку. Были и другие технологии. Я столько всего узнала и увидела, что меня давно было пора убивать.

Склеротические классики и молодые прохвосты ежедневно подписывали мне скабрезностями свои лирико-гражданственные книжки. За все четыре года работы я не нашла в коллективе ни одного собеседника, с которым можно было бы обсудить то, что я понимала под литературой, — перед моим взором всё время надували какие-то мыльные пузыри люди типа Егора Исаева и Расула Гамзатова.

Продвижение молодых проходило на моих глазах. В глубинке откапывался какой-нибудь славненький одарённый мальчонка или девчонка, и его тестировали на понятливость. Если понятливость наблюдалась, то его вместо того, чтобы как-то цивилизовать и поучить, начинали демонстрировать как пуделя на собачьих выставках. Катали по семинарам и совещаниям, выпускали тоненькую книжонку. Книжонка означала первую планку на погонах. Если персонаж слушался дальше, бегал за водкой или ложился с кем надо, то его вступали в Союз писателей и помогали с жильём. Он быстро жирел и окружал себя точно такими же мальчонками и девчонками, потому что больше ни с кем не мог быть лидером. За всё это время он так и не приближался к традиционным для пишущего человека ценностям, несмотря на то, что успевал получить корочку Литературного института или Высших литературных курсов.

Он разглагольствовал о русской истории, путая всех царей; ставил отметки классикам; отпевал запрещённую литературу, никогда не видя её в глаза; печатал концептуальные статьи при том, что «не мог он ямба от хорея». Он олицетворял собой исконное-посконное-избяное-нутряное, писал произведения на «истинном русском языке», которого я, прожив всю жизнь в России, до сих пор не понимаю, и, конечно же, имел монополию на истину. Он жил в субкультуре выдвиженцев, которую придумала советская власть, чтобы обойти жалобы Сталина на то, что «нет у меня других писателей». Он был выращенный в пробирке Союза писателей «другой писатель». Интеллигентная среда не воспринимала его никак. Как говорил Твардовский, «в Союзе писателей нет никакой групповой борьбы, просто одни прочитали „Капитанскую дочку“, а другие — не прочитали».

Близилась весна, а с ней и творческий конкурс в Литературный институт. Я сидела у себя Арбате и печатала новую подборку стихов на творческий конкурс. Зашёл Гриша Остер, известный детский писатель, проживавший тогда в сане многообещающего взрослого поэта. У него к этому моменту вышла книга стихов где-то на севере, и мы все цитировали из его поэмы: «И слова расступались как пальцы огня, когда имя моё ты носила в груди. А сегодня оставила ты для меня только шорох, слетающий с губ: „Уходи…“»

Гриша был безумно талантлив, но столь же нетерпелив. Однажды он сказал: «Всё, хватит, я больше не буду поэтом, я назначаю себя детским писателем. И спорим, что через три года вы все ахнете, потому что я приеду на красных „Жигулях“!». Тогда «красные Жигули» были покруче, чем сейчас собственный самолёт. И он приехал, правда не красных, а оранжевых. Зато не через три года, а через два.

Он был старше, и к нему прислушивались.

— Брось печатать стихи, — сказал Гриша (не тогда, когда приехал на оранжевых «Жигулях», а тогда, когда зашёл на Арбат). — Без партийных паровозов ты всё равно никогда не пройдёшь творческий конкурс. Напиши пьесу, поступи в семинар Розова и Вишневской, проучишься пять лет, получишь диплом. Им на студентов совершенно наплевать — жив, умер, они и не заметят.

— Я не умею писать пьесы, — ответила я. Правда, всегда считалась мастером капустников, а в школе писала какую-то любовную похабель, и даже ставила её, естественно, играя одну из главных ролей.

— А чего там уметь? — удивился Остер. — Сними Шекспира с полки, посмотри, как он это делает. Справа — кто говорит, слева — что говорит.

Это был самый полезный совет создателя «Вредных советов». То ли Чехов в моей комнате слишком страстно объяснялся Лике Мизиновой в любви, то ли Остер — гениальный провидец, но за ночь я написала пьесу, с которой поступила в Литературный институт. И по-моему, до сих пор лучшее, что я умею делать в этой жизни, — это писать пьесы.

Однако поступление было впереди, а в настоящий момент был кризис жанра. От философского факультета воротило, от Союза писателей тошнило. Литературный институт представлялся спасением целостности личности, но там не ждали. Идея бросить философский пришла нам с Зарой в голову примерно одновременно. Она тоже мучилась и хотела заниматься живописью.

Однажды, после очередного веселья я, Зара и Наташа по кличке Ёка в честь жены Джона Леннона ввалились в пустую квартиру Зариного дяди. Настроение было самое неистовое, мы включили музыку и долго плясали, распаляясь как профессиональные ведьмы. Потом сварили чайник глинтвейна, напились, расчертили ватман и начали гонять по нему блюдце. Это было моё первое и последнее участие в спиритическом сеансе. Сначала было страшно, свечка рисовала настенные кошмары, а ветер завывал в никогда не растапливаемом камине. Блюдце складно поехало по буквам, и если первые пять минут мы обвиняли друг друга в манипуляции пальцами, то потом начали вникать.

Мы фамильярно вызвали дух Марины Цветаевой. Блюдце написало: «Я здесь». Для важности задали пару вопросов, ответы на которые из всех присутствующих могла дать только я, рывшаяся в бумагах Литературного музея, и сама Марина Ивановна. Ответы устроили. Начали расспрашивать по делу и получили немедленное указание бросить философский факультет и гарантии поступления мне — в Литературный институт, Зарке — в Ереванский художественный институт. Ёка собиралась поступать в Суриковский, она неплохо рисовала, и у папы, полковника КГБ, там была договорённость. Дух Марины Цветаевой сказал, что она никогда не будет учиться в Суриковском. На вопросы о личной жизни было сказано, что выйду замуж за человека по имени Андрей через два… Дня, месяца, года, брака? Осталось загадкой. Дух закапризничал, и буквы перестали складываться в слова.

Понятно, что на следующий день мы с Зарой пошли в учебную часть забирать документы. Тётенька была ошарашена и долго отговаривала, объясняя, как высок конкурс и как велик статус. Мы снисходительно улыбались. Многие до сих пор считают, что нас за что-то тайное выгнали, а остальное мы наврали, потому что тогда люди не бросались университетом. Матушка моя, естественно, была в шоке, но объяснять про отвращение к идеологическому факультету и доверие духу Марины Цветаевой я считала излишним. Кстати, Ёка действительно так никогда и не поступила в Суриковский.

По поводу Андрея никаких соображений не появилось до сих пор. Первого мужа звали Александр, второго зовут Олег. Для укрепления авторитета Марины Цветаевой в междубрачный период я составила коллекцию из Андреев, однако сердце ни разу не дрогнуло.

Это был красивый жест с философским. Оценить его могло не много народу. Мы с Заркой кайфовали, но было понятно, что это подведение некой черты… Что Зарка уедет в Ереван, что больше никогда в жизни ни вместе, ни по отдельности мы не переживём такого лихого веселья, такой трогательной дружбы, такого несказанного ощущения полноты бытия.

После ухода с философского меня обвиняли в дурости и непрактичности. Но я делала это не из желания эпатировать кого-либо, а потому что ещё в юности начиталась книжек по дзен-буддизму и понимала, что жизненный путь удаётся или не удаётся не потому, что один делает всё правильно, а другой — всё неправильно, а потому, что один слышит свою судьбу, а другой затыкает уши и пытается её обмануть. Как шутили на философском факультете, «никогда нельзя бороться с самим собой. Силы слишком не равны».

(Дзен-буддизм — несмотря на то, что я была изо всех сил пишущим и изо всех сил говорящим существом — я понимала как внеязыковой опыт получения знаний о мире. Мне было очень понятно то, о чём Налимов писал: «Человек в каком-то глубоком смысле думает всем телом».)

Итак, я попрощалась с университетом. Через две недели Зара сложила чемоданы, и мы последний раз на пару слонялись по местам боевой славы. Сели за столик в кафе «Аромат», где собирались хиппи и музыкально-театральные студенты, и к нам подсел очень красивый молодой человек. Было понятно, что подсел ко мне, но никак не решится познакомиться.

— У вас такой вид, как будто вас каждый день сжигают на костре, — сказала я иронично, но не настолько, чтоб погасить его интерес.

— Меня действительно каждый день сжигают на костре. Я учусь в Гнесинском училище на отделении музыкальной комедии сразу на двух курсах, — ответил он.

Дальше был дежурный набор слов, якобы неохотное давание телефона и небрежное прощание. Когда мы с Заркой остались одни, она сказала:

— Ну, вот, я уеду, а ты выйдешь замуж за этого провинциального типа, нарожаешь кучу детей. И всё. И больше ничего хорошего в твоей жизни не будет.

— Я? За этого? Ты с ума сошла? — удивилась я.

— Вот увидишь. Я всё про тебя знаю, — сказала Зарка и улетела в Ереван.

Вокруг меня в этот момент было по крайней мере три внятных мальчика, подробно и настойчиво зовущих замуж. Но мне было девятнадцать, и матримониал не манил. И ни одной секунды не грела мысль о браке с московским мальчиком, заласканным мамой и бабушкой. У меня перед глазами был собственный брат, принимающий решения по маминой подсказке, и семью я представляла себе как изнурительную круглосуточную работу бабы вокруг комплексов распущенного мужичонки.

Однако через неделю мы потащили заявление в загс. Этому предшествовал стремительный роман с полным набором музкомедийных мизансцен: Саша показывал, как за два часа может сшить идеальные брюки из бархатного занавеса, сыграть «Лунную сонату», починить любой предмет, отжаться сто раз, спеть арию по-итальянски, неся при этом возлюбленную на руках по ночному Арбату и т. д. В один прекрасный момент мы поняли: надо что-то решать, и стали бросать монетку. Монетка ответила, что нам надо жениться. И думаю, мы оба даже теперь к ней не в претензии. Поскольку, как говорил классик: «Брак — это не ад и не рай, а чистилище».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.