Важное и значительное
Важное и значительное
Живой и активный Дом искусств никак не устраивал власть. Непокорную вольницу следовало взять под контроль. 10 апреля 1920 года Чуковский рассказывает в дневнике, как в Комиссариате просвещения разбирали дело Дома искусств: «На нас накинулись со всех сторон: почему мы не приписались к секциям, подсекциям, подотделам, отделам и проч.»; «И вот поднимается тов. Етманов и говорит от лица Пролеткульта, что он имеет основание не доверять „господам из Дома Щскусств“ и требует, чтобы туда послали ревизию». Чуковский защищался, говоря о культурной жизни, о просветительской работе Дома – и записывал в дневнике по горячим следам: «Ведь сущность ясна для всякого: у нас, и только у нас, бьется пульс культурной жизни, истинно просветительной работы. Все клубы – существуют лишь на бумаге, а в этом здании на Морской кипит творческая большая работа. Конечно, нужно нас уничтожить».
19 апреля – новое заседание и новая напасть: «против „Дома Искусств“ уже давно ведется подкоп. Почему у нас аукцион? Почему централизация буржуазии? Особенно возмущался нами Пунин, комиссар изобразительных искусств. Почему мы им не подчинены? Почему мы, получая субсидии у них, делаем какое-то постороннее дело, не соответствующее коммунистическим идеям? и проч.». В этот раз за ДИСК вступился Горький, объясняя: «Вы говорите, что у нас в „Доме Искусств“ буржуи, а я вам скажу, что это все ваши же комиссары и жены комиссаров». Дом искусств действительно проводил аукционы картин, но покупателями и впрямь были не столько «буржуи», сколько люди, приближенные к власти, имеющие свободные средства – и желающие удовлетворять культурные запросы.
В апрельских дневниковых записях К. И. обращают на себя внимание жалобы на «страшную способность женщин к мертвому бюрократизму», на комиссарских жен, женщин «акушерского вида, с портфелями» – или, пуще того, «акушерок» – так в кругу Чуковского называли дам из средней интеллигенции, стремящихся рулить творческими процессами, – определение сродни «фармацевтам». Пока комиссары занимались политикой и экономикой, их энергичные, полуобразованные, тщеславные жены взялись за «традиционно женские сферы деятельности»: искусство, культуру, педагогику и т. п. Именно от них Корнею Ивановичу и его друзьям и коллегам пришлось немало претерпеть в последующие несколько лет. Во времена «борьбы с чуковщиной» главными его гонителями были именно «кремлевские жены».
Гайки закручиваются сильнее. В ГИЗе создан Политодел, фактически исполняющий функцию цензуры. Литераторам со всех сторон мешают, не дают заниматься делом, пытаются вогнать в рамки циркуляров и постановлений, приписать к «отделам и подотделам», обложить отчетностью.
Кругом разливается море физически отвратительной пошлости, такой грубой и первобытной, что по сравнению с нею «кафры и готтентоты» из давнишнего «Ната Пинкертона» кажутся утонченными эстетами. Дневники Чуковского полны неприязненных записей о глупостях и нелепостях повседневной жизни, о противных людях, с которыми приходится встречаться.
Куда меньше пишется о другом, само собой разумеющемся: несмотря на все это, писатели продолжали трудиться, веря, что погружением в голод и свинство, идеологическим давлением и репрессиями перемены в обществе не ограничиваются. Пожалуй, только это и давало силы выжить. Те, у кого этой веры не было, уезжали. В 1920 году уехали Бальмонт, Мережковский и Гиппиус, Давид Бурлюк, Сергей Судейкин и многие другие. Уезжали и писатели второго и третьего ряда, и критики, и журналисты – и, получив трибуну в эмигрантской прессе, обрушили на оставшихся в России шквал понятной горечи – и, разумеется, мелких обид, злопамятства, ехидных гипербол, а иногда и откровенного вранья. Недоброжелательное внимание бывших друзей и коллег причиняло оставшимся ощутимую боль. Весной 1921 года, например, в печати распространилась сплетня о Чуковском, что он «бывший агент». Коллеги выступили в его защиту. Блок писал тогда в статье, которую предполагалось разместить в «Литературной газете» в качестве редакционного возражения эмигрантской печати: «Появляется все больше настоящих литературных органов, сотрудникам которых понятно, что с Россией и со всем миром случилось нечто гораздо более важное и значительное, чем то, что г-жам Даманским приходилось читать лекции проституткам, есть капусту и т. п.». Писательница Даманская только что опубликовала в ревельской эмигрантской газете свои воспоминания о Доме искусств – но ее статья была только поводом для высказывания, горечи накопилось много.
Если бы не блоковское «нечто важное и значительное» – то и капусту (был месяц, когда весь Петроград ел ее одну, свидетельствует Шкловский), и лекции проституткам, акушеркам, милиционеркам, пролетарским поэтам, и ревизии, комиссии, претензии контролирующих органов, и необходимость служить в пяти местах, чтобы собрать продуктов на один пирог, – все это было бы невозможно вынести. Блок все чаще сомневался и спрашивал себя и Чуковского: «Что, если эта революция – поддельная? Что, если и не было подлинной?»
Силы были на исходе. Усталость давила неимоверная. К счастью, близилось лето – короткая передышка перед последней смертельной зимой.
Лето 1920 года Чуковские снова проводили в Ермоловке. Корней Иванович придумал продолжение «Крокодила», думал и писал о Блоке, работал над лекцией об Ахматовой и Маяковском – как и раньше, свои мысли и открытия он представляет публике и в виде лекций, и в виде статей; лекция была прочитана вскоре (в сентябре), статья вышла в 1922 году. Лекция «Две России: Ахматова и Маяковский» имела успех. Маяковский несколько позднее нарисовал в «Чукоккале» серию из четырех картинок («Окна Чукроста», где изображались умильная Ахматова с нимбом и варвар-Маяковский) – и подписал: «Что ты в лекциях поешь, / Будто бы громила я, / Отношение мое ж / Самое премилое. / Скрыть того нельзя уже: / Я мово Корнея / Третий год люблю (в душе) / Аль того раннее».
Ахматова говорила К. И., что задрожала, узнав, что он собирается о ней писать, – однако лекцией и статьей, кажется, осталась довольна. Никто пока не мог предположить, что основные положения этой лекции потом будут подхвачены, перевраны и истолкованы в политическом смысле. Сама Ахматова называла «Две России» одной из трех причин, вызвавших первое посвященное ей партийное постановление в 1925 году. Правда, Лидия Корнеевна это постановление очень старалась найти – и никаких его следов не обнаружила.
Как бы то ни было, явственная перекличка доклада Жданова с давней статьей К. И. об Ахматовой, пусть даже и бессознательная, прекрасно иллюстрирует старую мудрость: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Литературным критикам еще только предстояло понять, что наступила пора тщательно выбирать выражения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.