Не совсем пустыня

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Не совсем пустыня

В предыдущей главе мы говорили, что в начале 1880-х годов Толстой в своих исканиях был одинок. Это не совсем точно. Толстой чувствовал себя одиноким, лишившись поддержки семьи. «…вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящее я, презираемо всеми окружающими меня», – писал он Михаилу Энгельгардту в конце 1882 года, исповедуясь перед незнакомым молодым человеком, который проявил сочувствие к его настроениям. Но в действительности уже с осени 1881 года, сразу после переезда Толстых в Москву, рядом с ним стали появляться люди, которые хотя и не были «толстовцами», но были ему духовно близки и приятны.

Одним из таких людей оказался философ Н.Ф. Федоров, служивший библиотекарем Румянцевского музея. Ровесник Л.Н., он уже тогда выглядел как худенький, небольшого роста старичок, круглый год ходивший в одном и том же коротком пальтеце. Его называли «московским Сократом». Это был абсолютный аскет: жил в тесной каморке при библиотеке, спал на голых досках, постелив себе всё то же пальто, и свое немаленькое жалование главного хранителя библиотеки тратил на книги для той же библиотеки и раздавал нищим. Он был робок и застенчив, но вместе с тем горел внутренним огнем яростного защитника мировой культуры, особенно – книжной. Видевший его сын Толстого, Илья Львович, полагал, что «если бывают святые, то они должны быть именно такими».

Как мыслитель, автор «Философии общего дела», изданной после его смерти Петерсоном, бывшим учителем в яснополянской школе Толстого, Николай Федоров оказал влияние на Циолковского, Вернадского и Чижевского. Повлиял он также на многих советских писателей 20–30-х годов: от Андрея Платонова до Владимира Маяковского. Главная его мысль заключалась в том, что необходимо физически воскресить всех умерших людей, «поколение отцов», используя новейшие достижения науки. При жизни Федорова, да и после него это представлялось квазинаучной утопией. Но сегодня, в эпоху моды на «клонирование», это не кажется полным бредом. Для размещения воскрешенных он предлагал выход человека в космос и его заселение. В конце XIX века это тоже казалось утопией.

Толстой впервые увидел Н.Ф. Федорова в 1878 году, когда работал в Румянцевской библиотеке с материалами о декабристах. В октябре 1881 года, после первого месяца, проведенного в Москве («…самый мучительный в моей жизни», – жалуется в дневнике), он вновь встретился с ним и увидел совсем другими глазами. «Николай Федорыч – святой, – пишет в дневнике от 5 октября. – Каморка. Исполнять! Это само собой разумеется. Не хочет жалования. Нет белья, нет постели».

Но ничего общего с «философией общего дела» у Толстого быть не могло. Сама идея материального воскрешения «отцов» в корне противоречила тому, что искал в духовной сфере Толстой. Он искал Царства Божия внутри, а не вне человека. И Федоров мог привлекать его только как человек, обретший Царство Божие внутри себя. Толстой был духовным эгоцентристом, Федоров – утопическим практиком. Для Толстого насильственное возвращение человека помимо Божьей воли в его грешное земное воплощение было бы не просто неправильным, но ужасным актом. Наконец, у них были противоположные подходы к пониманию «общего дела». В понимании Толстого «общее дело» – это самое естественное дело, которым занимаются крестьяне. Федоров же призывал к служению одной идее, в этом плане являясь духовным коммунистом.

Федоров был в восторге от «Войны и мира». Но почему? «В „Войне и мире“, – писал он, – сам Толстой, сколько имеет сил, воскрешает своих отцов, влагая весь свой великий талант в это дело, – конечно, лишь словесно». Познакомившись с автором романа, Федоров ждал от него если не пропаганды своей идеи воскрешения, то уж, по крайней мере, дальнейшего словесного «воскрешения» отцов в своем творчестве. «При каждой встрече с моим отцом, – вспоминал старший сын Толстого Сергей Львович, – он требовал, чтобы отец распространял эти идеи. Он не просил, а именно настойчиво требовал, а когда отец в самой мягкой форме отказывался, он огорчался, обижался и не мог ему этого простить».

Но как раз в это время Толстой отходит от исторической прозы, а свои мечты о писании «в поэтическом роде» прячет глубоко в себе, признаваясь в этом только в письмах к жене. Больше того: в это время книжная культура вызывает в нем ненависть. Однажды Толстой пришел в Румянцевскую библиотеку. Федоров пригласил его в хранилище, чтобы он сам мог выбрать нужные книги. Толстой оглядел длинные ряды высоких шкафов со стеклянными дверцами, набитые книгами, и тихим голосом задумчиво сказал:

– Эх, динамитцу бы сюда!

Возмущению Федорова не было предела! «Всегда спокойный, добродушный и приветливый, на этот раз он весь горел, кипел и негодовал», – вспоминал их общий знакомый.

Окончательный раскол между ними вызвала статья Толстого «О голоде», которая по цензурным соображениям не могла появиться в России, но была напечатана в английской газете „Daily Telegraph“ 14 января 1892 года. Толстой писал эту статью, удрученный картинами крестьянского голода 1891–92 годов, когда он сам и его старшие дети принимали непосредственное участие в помощи голодающим. Радикальный тон этой статьи, вдобавок своеобразно переведенной на английский язык в антиправительственном духе, возмутил Федорова. Возможно, он вспомнил о «динамитце» и решил, что Толстой призывает к бунту и расправе с властью. Заведующий отдела рукописей Румянцевского музея Г.П. Георгиевский так описал встречу Толстого и Федорова после статьи:

«Увидев спешившего к нему Толстого, Федоров резко спросил его: „Что вам угодно?“

– Подождите, – ответил Толстой, – давайте сначала поздороваемся… Я так давно не видал вас.

– Я не могу подать вам руки, – возразил Федоров. – Между нами всё кончено.

Николай Федорович нервно держал руки за спиной и, переходя с одной стороны коридора на другую, старался быть подальше от своего собеседника.

– Объясните, Николай Федорович, что всё это значит? – спрашивал Толстой, и в голосе его тоже послышались нервные нотки.

– Это ваше письмо напечатано в „Daily Telegraph“?

– Да, мое.

– Неужели вы не сознаете, какими чувствами продиктовано оно и к чему призывает? Нет, с вами у меня нет ничего общего, и можете уходить.

– Николай Федорович, мы старики, давайте хотя простимся…

Но Николай Федорович остался непреклонным, и Толстой с видимым раздражением повернулся и пошел…»

Однако отношение самого Толстого к Федорову как к человеку не изменилось. В письмах к разным людям он называл его «дорогим, незабвенным», «замечательным человеком», к которому он всегда питал и питает «самое глубокое уважение».

Другим замечательным человеком, который встретился Толстому в 1881 году, был крестьянский философ-сектант Василий Кириллович Сютаев. Сютаев стал первым из «темных», кто побывал в доме Толстых в Москве и открыл новый этап жизни этой семьи, жизни, которая, при всем огорчении С.А., была отныне непредставима без вмешательства посторонних людей в повседневный домашний быт.

В отличие от Федорова, Сютаев оказался почти полным единомышленником Толстого в духовных вопросах, а в практическом решении этих вопросов его можно даже назвать учителем Толстого.

О Сютаеве, крестьянине Новоторжского уезда Тверской губернии, оставил прекрасные воспоминания исследователь русского сектантства А.С. Пругавин. «В 1880 году, – пишет он, – газетами, со слов „Тверского вестника“, было передано известие о появлении в Новоторжском уезде новой религиозной секты, названной „сютаевскою“ по имени основателя ее, крестьянина деревни Шевелина, Василия Кирилловича Сютаева».

Пругавин лично отправился в Тверскую губернию знакомиться с новой сектой и ее лидером. Вот как он описал его внешность:

«…маленький, тщедушный человек, лет пятидесяти пяти, одетый в суконный, потертый, с узкими рукавами, туго застегнутый кафтан, из-под которого виднелись синие, пестрядинные порты и большие, тяжелые, неуклюжие сапоги; в руках он держал фуражку, какую обыкновенно носят в городах рабочие… Не то рыжеватые, не то белобрысые, редкие волосы, всегда слипшиеся, всегда чем-то смоченные, зачесаны на выпуклый лоб. Худое лицо с розовым оттенком, с тонким, маленьким носом и двумя резкими морщинами, идущими от углов рта, кончалось острым подбородком, на котором торчала клином, или вернее мочалкой, небольшая, всегда скомканная бледно-рыжеватая бороденка».

Не самая привлекательная внешность… И конечно, она вызывала удивление любого городского интеллигента. Мужик – не мужик, рабочий – не рабочий?

Интересное объяснение этому типу найдем в статье другого исследователя русского сектантства – М.В. Муратова. Он называет людей вроде Сютаева «народной интеллигенцией». «Мнение, будто существует один русский народ, не больше, чем предрассудок. Вернее было бы сказать, что есть два разных народа: с одной стороны – русское общество, с другой стороны – крестьянская и рабочая масса. У этих народов разный быт, разные понятия и даже разный язык: самая обыкновенная газетная статья непонятна рядовому крестьянину. Но этого мало: у каждого из этих народов своя интеллигенция, свои борцы за правду, свои герои и мученики».

В 1876 году на Сютаева завели дело по доносу, что он не крестит своего внука. На допросе Сютаев заявил, что «не крестит внука потому, что в Писании сказано: „Покайтесь, и пусть крестится каждый из вас“, – а ребенок каяться еще не может». Одним из мировых судей, которые вели дело Сютаева, был младший брат знаменитого анархиста Михаила Бакунина А.А. Бакунин. Имение Бакуниных Прямухино находилось как раз в Новоторжском уезде. Так в реальности столкнулись две интеллигенции, «народная» и «господская».

По Сютаеву, главное не веровать, а «жисть надо устраивать», «жисть надо наблюдать». Устроить «жисть по правде», так, чтобы «друг дружке не вредно было», – вот «закон Божий», который он изложил при встрече А.С. Пругавину.

Сютаев не был обычным сектантом. Обычный сектант, пишет Муратов, «не холоден, не горяч». Его «религиозное чувство проявляется с некоторой размеренностью… Он знает, что спасется, знает даже тогда, когда говорит, что это никому не известно заранее, и на душе у него ясно и спокойно».

Сютаев был сектантом-«энтузиастом». «Вера энтузиаста, – пишет Муратов, – наоборот, не имеет границ. Он отдается ей всей душой и свои религиозные переживания всегда готов считать такой же реальностью, как и то, что видит и слышит…»

«Выискивай истину, Александр! – напутствовал он на прощание Пругавина. – Выискивай правду, правду, штоб всем было жить хорошо на земле! Надо дознаться, придет ли Спаситель!»

«Всё в табе, и всё сейчас», – это понимание Сютаевым Бога внутри каждого человека было особенно близко Л.Н., который в это время разочаровывается в любых посредниках между человеком и Богом.

О Сютаеве Толстой услышал в июле 1881 года, когда, находясь в Самарской губернии, познакомился с А.С. Пругавиным. Тот рассказал ему о необычном крестьянине, который проповедует «любовь и братство всех людей и народов и полный коммунизм имущества». Толстой сказал: «Всё это так интересно, что я готов при первой возможности съездить к Сютаеву, чтобы познакомиться с ним». А жене писал: «Есть умные люди и удивительные по своей смелости».

В конце сентября Толстой отправился в Тверскую губернию, чтобы видеть Сютаева. Но по дороге – и это символично! – заезжает в Прямухино, чтобы взять в провожатые того самого Александра Бакунина, который занимался делом Сютаева. Толстой знал всех трех братьев Бакуниных, Павла (писателя), Александра, с которым служил в Севастополе, и Михаила, анархиста, который в свое время бежал из Сибири в Париж и первым делом заказал устриц с шампанским, а во время осады революционного Дрездена предлагал выставить на городской стене «Мадонну» Рафаэля: мол, роялисты не посмеют стрелять в живописное сокровище.

Л.Н. остался в восторге от Сютаева и его семьи. Нет сомнения, что в проекте коммунистического общежития для собственной семьи, который был записан Толстым в дневнике 1884 года, звучали отголоски виденного и слышанного Л.Н. в 1881 году.

В довольно многочисленной семье Сютаевых не было личной собственности. Бабьи сундуки были общие. На невестке Сютаева был надет платок. «Ну, а платок у тебя свой?» – спросил ее граф. «А вот и нет, – ответила баба, – платок не мой, а матушки, свой не знаю куда задевала». Сютаев водил его к бывшему солдату, за которого выдал замуж свою дочь. «Когда порешили и собрались вечером, я им дал наставление, как жить, потом постлали им постель, положили их спать вместе и потушили огонь, вот и вся свадьба», – сообщил Сютаев.

Сютаев и его последователи не держали в домах икон, не верили в святые мощи и не ходили в церковь. Покойников своих они хоронили где придется: в подполье, в чистом поле. «Говорят, – проповедовал Сютаев, – кладбищенское место освященное, а другие места – неосвященные. Неправда это: вся земля освященная, везде одинаковая земля». Кстати, раньше он изготавливал памятники на могилы и держал свою лавку. Но однажды бросил торговать, раздал деньги и разорвал долговые расписки.

Сютаев отрицал право собственности на землю, справедливость войн и вообще всего, что разделяет людей. Все должны трудиться на общей земле «сообча». Господа должны отдать землю крестьянам, а крестьяне – не бросать господ из милосердия. Сютаев был абсолютным христианским коммунистом, и всё, что впоследствии предлагал Толстой Столыпину в отношении земли, не сильно выходило за рамки проекта Сютаева. Но главное, что его привлекло в проповедях Сютаева, была идея любви как новой движущей силы цивилизации. Когда Сютаев отрицал присягу, ему говорили: «Ну а ежели, к примеру, турка нас возьмет – тогда что?» – «Он тогда нас возьмет, – отвечал Сютаев, – когда у нас любви не будет. Турки нас возьмут, а мы их в любовь обратим. И будет у нас единство, и будем мы вси единомысленные. И будет тогда всем добро и всем хорошо».

Опять же – в проповедях Толстого мы не найдем почти ничего принципиально нового в сравнении с этой простой мыслью Сютаева. Не противься злу злом, предложи ему любовь, и зло перестанет быть злом. Бог в душе каждого человека подскажет путь к всеобщему единению в любви, надо только не мешать Богу.

В Сютаеве Толстого потрясло то, что все мысли, к которым он сам пришел сложным и мучительным путем, изложенным в «Исповеди», в устах тверского крестьянина звучали просто и очевидно, как дважды два. Главное же – Сютаев идеально отвечал тому образу русского мужика, который Толстой хотел бы видеть в крестьянской массе и который в начале 80-х годов начинает в ней искать. Если в городе он не только видит, но и ищет всевозможное зло и несправедливость, если в деревне он видит (и ищет) это зло и несправедливость во всем, что идет от дворянского землевладения, от «барской роскоши», то в самой народной гуще он мечтает найти жемчужное зерно истины, которое воплощал бы в себе конкретный народный тип или характер.

В конце января 1882 года Сютаев наносит ответный визит в Москву. Он останавливается в доме Толстых в Денежном и своими речами, но еще более экзотической внешностью привлекает в дом светских гостей. В Москве на него возникает настоящая мода. Его фотографии продаются в художественном салоне Аванцо на Кузнецком мосту. Репин рисует с него портрет. Эта картина под названием «Сектант» была приобретена, по рекомендации Толстого, Павлом Третьяковым. Сютаевым интересуется и сестра Л.Н. Мария Николаевна и даже встречается с ним.

В это время Толстой принимает участие в переписи московского населения, выбрав для себя один из самых злачных кварталов, по Проточному переулку между Береговым проездом и Никольским переулком. Он пишет статью «О переписи в Москве» и призывает общество оказать благотворительность несчастным. Сютаев его не поддерживает. Он предлагает другой проект ликвидации нищеты.

– Разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Еще десять раз столько будь – всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе, – он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня.

Нужно ли говорить, что появление Сютаева не могло обрадовать С.А.? Как раз в то время, когда ее муж начинает «уходить» из семьи, в их доме появляются посторонние и явно опасные люди, которых она назвала «темными».

Но что она понимала под этим словом?

«Да и были они для меня темные люди, – впоследствии вспоминала С.А., – о которых часто ровно ничего не знаешь, ни кто они, ни откуда, ни кто их родители, и где родина, и чего хотят. А жизнь моей семьи от них страдала, их я избегала и боялась».

Были и другие люди, которые отвечали новым духовным устремлениям Толстого. Например, Владимир Федорович Орлов. Сын сельского священника из Владимирской губернии, бывший «нечаевец», просидевший в тюрьме два года и оправданный, Владимир Орлов работал учителем в железнодорожной школе под Москвой. Он оказался очень близок Толстому в своих духовных исканиях и книжных предпочтениях. Он был приятен Л.Н. как личность стойкостью и терпеливостью к лишениям и страданиям, хотя был и не без недостатков, вроде классического русского пьянства. Он бывал в московском доме Толстых, оставался ночевать, и Л.Н. радостно писал в дневнике, как он лично готовил Орлову постель и даже приносил ночной горшок. Это была забота о брате, братике, нечто монастырское или сектантское, нечто вроде «омовения ног», что не могло не резать глаза семейным и в то же время представлялось Л.Н. вполне естественным.

Близким Толстому человеком был и домашний учитель Василий Иванович Алексеев, оставивший после себя интересные воспоминания.

Глубокая привязанность связывала Толстого с князем Леонидом Дмитриевичем Урусовым, «первым толстовцем», как называл его сын Л.Н. Сергей Львович. Урусов, служивший тульским вице-губернатором, в отличие от «темных», был близким другом семьи Толстых. С ним дружила С.А. и даже сделала его героем своей повести «Чья вина?» Князь Урусов был в восторге от религиозных сочинений Л.Н. Он перевел на французский (и содействовал выходу в Париже) трактат «В чем моя вера?» «Князя в доме любили и дети, и даже прислуга», – вспоминала С.А.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.