32. Полное уничтожение
32. Полное уничтожение
В последние недели своей жизни Гитлер словно сбросил оцепенение, постепенно овладевавшее им в предыдущие годы. Он снова стал доступнее и даже терпимее к инакомыслию. Еще зимой 1944 года он ни за что не обсуждал бы со мной военные перспективы, не проявил бы гибкости в политике «выжженной земли», не стал бы терпеливо править мое радиообращение. Теперь он готов был прислушаться к аргументам, которые не желал слушать год назад. Однако эта мягкость вовсе не означала, что он избавился от внутреннего напряжения. Скорее это было предчувствие скорого конца. Гитлер производил впечатление человека, потерявшего цель в жизни и продолжавшего по инерции двигаться по заданной орбите. На самом деле он давно пустил все на самотек и покорился судьбе.
Гитлер казался совершенно опустошенным, а может, таким он был всегда. Оглядываясь назад, я иногда спрашиваю себя, не преследовала ли его эта опустошенность с ранней юности до момента самоубийства. Мне иногда кажется, что его приступы жестокости были столь неистовыми именно потому, что ему были недоступны простые человеческие чувства. Он не мог никого допустить в свой внутренний мир просто потому, что мир этот был безжизненным и пустым.
Гитлер усох и сморщился, одряхлел. Его руки дрожали, при ходьбе он сильно сутулился и подволакивал ноги. Даже голос его дрожал, потерял былую силу и эмоциональную окраску, а в минуты сильного возбуждения срывался, что характерно для стариков. Он все еще часто упрямился, но теперь его упрямство напоминало не детские истерики, а старческие капризы. Его кожа пожелтела, лицо стало одутловатым. Прежде всегда опрятная военная форма, в последний период его жизни часто бывала покрыта пятнами от пищи, не удержавшейся в его трясущейся руке.
Это его состояние, несомненно, волновало тех, кто был рядом с ним и во времена его триумфов. Нынешний Гитлер столь сильно отличался от прежнего, что и я склонен был испытывать к нему жалость. Вероятно, именно по той же причине его окружение не высказывало возражений, когда он приказывал бросать в бой дивизии, существовавшие лишь на бумаге, или авиасоединения, которые уже не могли летать из-за отсутствия горючего. Вероятно, именно поэтому все молча выслушивали его все более частые разглагольствования о неминуемом конфликте в стане союзников. Гитлер утратил чувство реальности и все чаще погружался в мир своих иллюзий. Например, он заявлял, что может победить большевизм силой своей личности и в союзе с Западом. И хотя его приближенные не могли не сознавать всей фантастичности подобных заявлений, постоянное их повторение оказывало гипнотическое воздействие. Мы готовы были верить ему, когда он говорил, что с нетерпением ждет своей смерти, но живет лишь ради коренного перелома в войне, а хладнокровие, с которым он ждал конца, лишь усиливало сочувствие и вызывало уважение.
К тому же он стал более дружелюбным и менее официальным. Во многом он напоминал мне Гитлера, коего я знал в начале нашего сотрудничества двенадцать лет назад, разве что теперь он казался собственным призраком. Гитлер не скрывал искреннего расположения к женщинам, много лет входившим в его окружение. С особенной симпатией он относился к фрау Юнге, вдове погибшего на фронте камердинера, благоволил к поварихе, уроженке Вены, много лет стряпавшей для него диетические блюда. В последний период его досуг скрашивали и давно работавшие с ним секретарши, фрау Вольф и фрау Кристиан. Уже несколько месяцев Гитлер оказывал предпочтение именно им, практически не приглашая на трапезы мужчин, в том числе и меня. Приезд Евы Браун внес ряд изменений в эти привычки, хотя Гитлер не прекратил дружеского общения с другими женщинами. Должно быть, он искренне верил, что в часы суровых испытаний женщины гораздо преданнее мужчин, и действительно, иногда не мог скрыть недоверия к своему окружению, за исключением Бормана, Геббельса и Лея, в которых, казалось, еще был уверен.
Хотя сам Гитлер давно уже был не таким, как прежде, хотя воля его ослабла, государственный аппарат продолжал автоматически работать; так по инерции катится автомобиль при выключенном моторе. И видимо, та же инерция до самого конца удерживала в привычной колее генералов. Кейтель, например, продолжал настаивать на уничтожении мостов, даже когда сам Гитлер готов был их сохранить.
Гитлер наверняка замечал падение дисциплины в своем окружении. Прежде при его появлении все вскакивали и стояли, пока не садился фюрер. Теперь же все спокойно сидели, продолжая беседу; слуги принимали заказы гостей; одни сотрудники, уже изрядно пьяные, засыпали прямо в креслах, а другие громко и непринужденно разговаривали. Возможно, Гитлер умышленно сквозь пальцы смотрел на происходящее, мне же подобные сцены казались дурным сном. Наряду с переменами в поведении людей произошли изменения и в жилых помещениях рейхсканцелярии: гобелены и картины сняли со стен, ковры скатали, самые ценные предметы обстановки вынесли в бомбоубежище. Из-за пятен на обоях, остатков мебели, разбросанных газет, пустых стаканов и тарелок, брошенной на стул шляпы казалось, что вы застали хозяев в разгар переезда.
Гитлер давно не пользовался верхними помещениями, объявив, что постоянные воздушные налеты мешают ему спать и работать, а в бункере можно, по крайней мере, выспаться. Так он стал жителем подземелья.
Его переселение в собственную будущую могилу для меня имело символический смысл. Изолированность бункера, окруженного со всех сторон землей и бетоном, поставила последнюю точку в отстраненности Гитлера от разыгрывавшейся под открытым небом трагедии. Он больше не имел к ней никакого отношения. Когда он говорил о неминуемом конце, то имел в виду собственную гибель, а не гибель нации. Гитлер окончательно и бесповоротно убежал от реальности – реальности, которую отказывался признавать с юности. Тогда же я нашел название для оторванного от реальной жизни мирка бункера. Я назвал его Остров покойников.
Даже в апреле 1945 года в бункере мы с Гитлером часто рассматривали архитектурные планы Линца, молча грезя о былом. Его кабинет, погребенный под почти пятиметровым слоем бетона и двухметровым слоем земли, несомненно, был самым безопасным местом в Берлине. Когда по соседству взрывались мощные бомбы, стены начинали трястись под напором ударной волны, пронзавшей песчаную берлинскую почву, и Гитлер обычно вздрагивал. Бесстрашный ефрейтор Первой мировой войны перестал владеть собой. Он превратился в комок нервов, в жалкую развалину.
Последний день рождения Гитлера фактически не праздновался. Когда-то в этот день к рейхсканцелярии подъезжали вереницы лимузинов, часовые в парадной форме брали на караул, высшие руководители рейха и иностранные дипломаты вручали поздравления. Теперь все было тихо. Правда, Гитлер поднялся в верхние помещения канцелярии, запущенность которых служила подходящим обрамлением его собственного плачевного состояния. В саду ему представили делегацию членов гитлерюгенда, особенно отличившихся в сражениях. Гитлер прошел вдоль строя, ободряя то одного, то другого подростка, тихо произнес несколько слов и вдруг резко осекся. Возможно, он почувствовал, что, пытаясь воодушевить кого-то, лишь вызывает жалость к себе. Большинство его приближенных ловко избежали церемонии поздравления, явившись прямо на оперативное совещание.
Все с трудом подбирали нужные слова. В соответствии с обстоятельствами Гитлер прохладно и с явной неохотой принял поздравления.
Затем, как обычно, мы столпились в тесном бункере вокруг оперативной карты. Гитлер занял место напротив Геринга. Рейхсмаршал, всегда уделявший особое внимание одежде, в последние дни, к нашему изумлению, сменил серебристо-серый мундир на форму цвета хаки, похожую на американскую военную форму. Вместо золотых плетеных эполет шириной пять сантиметров на его плечах красовались простые полотняные погоны с приколотыми золотыми рейхсмаршальскими орлами. «Вылитый американский генерал», – прошептал мне один из участников совещания, но Гитлер словно и не заметил происшедшей с Герингом метаморфозы.
Обсуждалось наступление противника на центр Берлина. Накануне ночью спорили, защищать ли столицу или перебазироваться в Альпийскую цитадель, но за последние часы Гитлер принял решение сражаться на улицах Берлина. Все сразу принялись убеждать фюрера, воспользовавшись последним шансом, перенести Ставку в Оберзальцберг.
Геринг подчеркнул, что под нашим контролем осталась единственная дорога, ведущая с севера на юг через Баварский лес в Берхтесгаден, да и она может быть перерезана в любой момент. «Как я могу призывать войска на последний решительный бой за Берлин, если сам в то же время бегу в безопасное место!» – воскликнул Гитлер. Побледневший, вспотевший Геринг вытаращил глаза, а Гитлер, подстегиваемый собственной риторикой, продолжил: «Пусть судьба решит, умереть ли мне в столице или в последний момент улететь в Оберзальцберг!»
Как только оперативное совещание закончилось и генералы разошлись, совершенно растерявшийся Геринг заявил Гитлеру, что у него срочные дела в Южной Германии и он должен той же ночью покинуть Берлин. Гитлер окинул его отсутствующим взглядом. Мне показалось, что он все еще находится под впечатлением собственного решения остаться в Берлине и поставить на карту свою жизнь. С несколькими ничего не значащими словами он пожал руку Герингу, не подав виду, что видит его насквозь. Мне, стоявшему в метре от них, казалось, что я присутствую при историческом событии – расколе руководства рейха.
Вместе с другими участниками совещания я покинул помещение, не попрощавшись с Гитлером персонально, что уже стало традицией. Вопреки нашим первоначальным намерениям, подполковник фон Позер убедил меня покинуть Берлин в ту же ночь. Советская армия уже начала последнее наступление на Берлин и быстро продвигалась. К нашему отлету все было давно готово: самый необходимый багаж заранее отправлен в Гамбург, а два жилых вагона, принадлежавшие отделу строительства шоссейных дорог, поставлены на берегу озера Ойтин близ ставки Дёница в Плене.
В Гамбурге я снова навестил гауляйтера Кауфмана. Как и я, он никак не мог понять стремления любой ценой продолжать безнадежную борьбу. Воодушевленный его словами, я дал ему прочитать черновик речи, написанной неделей ранее, хотя и не был до конца уверен в том, как он к ней отнесется. «Вы должны были выступить. Почему вы до сих пор это не сделали?» – воскликнул Кауфман.
Когда я рассказал о возникших трудностях, Кауфман предложил: «Почему бы вам не отдать вашу речь на гамбургскую радиостанцию? Ручаюсь, с техническим руководителем проблем не возникнет! В крайнем случае вы могли бы записать ее на пластинку»[330]. В ту же ночь Кауфман отвел меня в бункер, где разместился технический персонал гамбургской радиостанции. Миновав пустые помещения, мы попали в маленькую звукозаписывающую студию, где Кауфман познакомил меня с двумя звукооператорами, явно осведомленными о цели моего посещения. У меня мелькнула мысль, что через несколько минут я окажусь во власти двух абсолютно незнакомых людей. Чтобы подстраховаться, а также возложить на них долю ответственности, я предупредил, что, в случае несогласия с выраженным в моей речи мнением, они могут разбить пластинки. Затем я сел перед микрофоном и прочитал свою речь. Звукооператоры ничего не сказали; может, они испугались, а может, мои слова их убедили, но им не хватило смелости открыто согласиться со мной. Во всяком случае, никаких возражений не последовало.
Кауфман забрал пластинки. Я обговорил с ним условия, при которых он сможет транслировать речь без моей санкции: если меня убьют по приказу политических врагов, главным из которых я считал Бормана; если Гитлер узнает о моей деятельности и приговорит меня к смерти; если Гитлер умрет, а его преемник продолжит безумную политику тотального уничтожения. Эти условия проливают свет на мои умонастроения в последние дни Третьего рейха.
Поскольку генерал Хайнрици не собирался защищать Берлин, капитуляции города и гибели режима можно было ожидать в ближайшие дни. Как я узнал от генерала СС Бергера и Евы Браун, Гитлер намеревался покончить с собой 22 апреля. Однако Хайнрици уже заменили генералом Штудентом, командующим парашютными войсками. Штудент, по мнению Гитлера, один из самых энергичных высших офицеров, заслуживал доверия, тем более что обладал важным для сложившейся ситуации качеством: не отличался особым умом. Эта кадровая перестановка придала Гитлеру мужества. Тогда же Кейтелю и Йодлю приказали бросить в бой за Берлин все оставшиеся в их распоряжении дивизии.
На тот момент я не был обременен никакими обязанностями, поскольку военной промышленности больше не существовало, но на месте мне не сиделось. Без веских причин я решил переночевать в имении близ Вильснака, где провел много выходных со своей семьей. Там я встретил одного из сотрудников доктора Брандта и от него узнал, что по приказу Гитлера доктора держат под арестом на одной из вилл западной окраины Берлина. Он описал мне это место, дал номер телефона и заметил, что с охранниками-эсэсовцами нетрудно договориться. Мы пришли к выводу, что благодаря царившей в Берлине неразберихе у меня есть шанс освободить Брандта. К тому же мне хотелось повидать Люшена и убедить его бежать от русских на запад.
Перечисленные причины и привели меня в Берлин в последний раз, но главным, пожалуй, было магнетическое притяжение Гитлера. Я хотел в последний раз увидеться с ним и попрощаться. Меня мучило то, что два дня назад я практически ускользнул от него. Неужели так должно закончиться наше многолетнее сотрудничество? День за днем, месяц за месяцем мы обсуждали наши совместные планы, почти как коллеги и друзья. Много лет он радушно принимал меня и мою семью в Оберзальцберге.
Всепоглощающее желание увидеть Гитлера опять же выдает мое двойственное отношение к нему. Разумом я понимал, что Гитлер давно уже должен был умереть. В последние месяцы я изо всех сил мешал ему погубить немецкий народ. Разве моя записанная накануне на пластинку речь и ожидание его смерти не были ярчайшим доказательством наших прямо противоположных целей? И пожалуй, само это ожидание оживило мою эмоциональную связь с Гитлером. Я просил передать мою речь по радио только после его смерти именно потому, что хотел избавить его от известия о моем предательстве. Я все сильнее жалел павшего властителя. Не знаю, но, может, многие из соратников Гитлера испытывали в те последние дни аналогичные чувства. С одной стороны, над нами довлели чувство долга, присяга на верность, преданность, благодарность, с другой стороны – горечь личной трагедии и национальной катастрофы. И все это было связано с одним-единственным человеком: Гитлером.
По сей день я радуюсь тому, что сумел осуществить свое намерение и повидать Гитлера в последний раз. Несмотря на все наши противоречия, это было достойным завершением двенадцатилетнего сотрудничества. Правда, покидая Бильснак, я действовал по наитию, не до конца понимая, что же движет мною. Перед отъездом я написал несколько строк жене, чтобы приободрить ее и уверить в том, что я вовсе не собираюсь разделить судьбу Гитлера. Километрах в 90 от Берлина дорогу заблокировал поток машин, направлявшихся к Гамбургу: лимузины и старые драндулеты, грузовики и автофургоны, мотоциклы и даже берлинские пожарные машины. Пробиться через десятки тысяч машин было совершенно невозможно. Для меня до сих пор остается загадкой, откуда для них вдруг взялось горючее. Может быть, его припрятывали долгие месяцы на самый крайний случай.
Из дивизионного штаба в Кирице я позвонил на берлинскую виллу, где, по моим сведениям, томился доктор Брандт в ожидании исполнения смертного приговора. Однако выяснилось, что по особому распоряжению Гиммлера его перевезли в Северную Германию. До Люшена мне не удалось дозвониться. Тем не менее я не отказался от своего намерения и предупредил одного из адъютантов Гитлера, что, возможно, прибуду в Берлин во второй половине дня. В штабе я узнал, что советские армии быстро наступают, но окружения Берлина пока не ожидается; аэропорт Гатов на берегу Хафеля пока еще контролируется нашими войсками. Так что мы с Позером поехали на большой испытательный аэродром в Рехлине. Здесь меня хорошо знали, ибо я присутствовал на многих летных испытаниях, а потому мог рассчитывать на самолет. С этого аэродрома стартовали истребители, атаковавшие на низкой высоте советские войска к югу от Потсдама. Комендант аэродрома охотно предоставил в мое распоряжение учебный самолет до Гатова, где для нас уже стояли наготове два одномоторных разведсамолета «шторьх» с малой посадочной скоростью. Пока шла предполетная подготовка, я изучал по штабным картам позиции русских войск.
В сопровождении эскадрильи истребителей мы летели на юг на высоте более 900 метров в нескольких километрах от зоны боев. Видимость была прекрасной. С высоты битва за столицу рейха выглядела вполне безобидно. После полутора столетий спокойствия Берлину вновь грозила оккупация вражескими войсками, но сражение разворачивалось на фоне поразительно мирного пейзажа на дорогах, в деревнях и городках, которые я так хорошо знал по своим бесчисленным поездкам. Мы видели лишь вспышки артиллерийских залпов и разрывы снарядов, словно чиркали спичками, да горевшие строения ферм. Правда, вдали, на восточной окраине Берлина, пелену тумана разрывали клубы дыма, но отдаленный грохот сражения тонул в реве мотора нашего самолета.
Пока мы шли на посадку в Гатове, истребители сопровождения улетели атаковать наземные цели южнее Потсдама. Аэродром был почти пустынным. Только готовился к вылету генерал Кристиан, как сотрудник Йодля входивший в ближайшее окружение Гитлера. Мы обменялись несколькими банальными фразами, а затем я и Позер залезли в «шторьхи», чувствуя себя искателями приключений, так как вполне могли поехать дальше на автомобиле – по той же дороге, по которой я ехал с Гитлером в канун его пятидесятого дня рождения. К изумлению нескольких водителей, оказавшихся на широком проспекте, мы приземлились прямо у Бранденбургских ворот, где остановили армейскую машину и на ней доехали до рейхсканцелярии. Был уже поздний вечер – путь в 160 километров от Вильснака до Берлина занял десять часов.
Я совершенно не представлял, чего ждать от встречи с Гитлером. Он легко поддавался переменам настроения, и я понятия не имел, изменилось ли его отношение ко мне за последние два дня. Но в некотором смысле мне это было теперь все равно. Разумеется, я надеялся на лучшее, но принимал во внимание и худший исход.
Канцелярию, построенную мной семь лет назад, уже обстреливала тяжелая советская артиллерия, однако прямые попадания были относительно редкими и ущерб причиняли меньший, чем бомбы, сбрасываемые американцами в последние недели во время дневных авианалетов. Во многих местах крыша обрушилась. Я перелез через груду обгоревших балок и вошел в гостиную, где несколько лет назад томительно тянулись наши вечера, а еще раньше Бисмарк давал официальные приемы. Теперь же здесь в небольшой компании адъютант Гитлера Шауб хлестал коньяк. Кое-кого из присутствующих я знал. Несмотря на мой телефонный звонок, они уже не чаяли меня увидеть и очень удивились. Радушное приветствие Шауба меня успокоило. Ничто не указывало на то, что в Ставку просочились сведения о моей гамбургской радиозаписи. Затем Шауб отправился доложить о моем прибытии. Я же тем временем попросил подполковника фон Позера через коммутатор рейхсканцелярии найти Люшена и попросить его приехать сюда.
Вернулся адъютант Гитлера и сообщил: «Фюрер готов вас принять». Как часто за прошедшие двенадцать лет я слышал эти слова! Однако, спускаясь по ведущей в бункер лестнице, я думал не об этом, а размышлял, удастся ли мне подняться на эти пятьдесят ступенек целым и невредимым. Первым, кого я увидел в бункере, был Борман. Он приветствовал меня с такой неожиданной вежливостью, что я почувствовал себя более уверенно, ибо выражение лиц Бормана и Шауба всегда безошибочно предсказывало настроение Гитлера. Борман обратился ко мне почтительно, даже несколько застенчиво: «Когда вы будете беседовать с фюрером… он наверняка заговорит о том, остаемся ли мы в Берлине или летим в Берхтесгаден. Давно пора руководить войсками из Южной Германии… Еще несколько часов, и покинуть Берлин не удастся… Вы постараетесь убедить его, не так ли?»
Если кто в бункере и цеплялся за жизнь, так это Борман, который всего три недели назад призывал партийных функционеров побороть свою слабость – победить или погибнуть на своем посту[331]. Я дал ни к чему не обязывающий ответ, хотя просительная манера всесильного Бормана пробудила во мне чувство триумфа, правда запоздалого.
Затем меня провели в кабинет Гитлера. В его приветствии не было и намека на сердечность, с которой он всего несколькими неделями ранее принял мою клятву верности. Он вообще не проявил никаких эмоций. У меня снова возникло чувство, что я вижу телесную оболочку с выгоревшей дотла душой. Гитлер сразу спросил, что я думаю о деловых качествах Дёница. Мне стало ясно, что он спрашивает о Дёнице не случайно, а подбирает преемника. Я и сейчас считаю, что Дёниц распорядился бы незавидным и неожиданным наследством с большим благоразумием, достоинством и ответственностью, чем Борман или Гиммлер, окажись они в такой роли. Я дал адмиралу прекрасную характеристику и под конец рассказал о нем несколько историй, которые, по моему мнению, должны были понравиться Гитлеру. Однако, вооруженный опытом общения с ним, я не пытался повлиять на его решение, опасаясь, что это приведет к прямо противоположному результату.
Вдруг Гитлер спросил меня:
– Как вы думаете, должен ли я остаться в Берлине? Йодль сказал, что завтра – последний шанс для вылета в Берхтесгаден.
Не раздумывая, я посоветовал ему остаться в Берлине. Что ему делать в Оберзальцберге? С падением Берлина война в любом случае закончится.
– Мне кажется, вам лучше уйти из жизни фюрером нации здесь, в столице, чем в вашем загородном доме.
Опять меня пронзила жалость к нему. Тогда я думал, что дал хороший совет, но ведь если бы он улетел в Оберзальцберг, битва за Берлин могла закончиться неделей раньше.
В тот день Гитлер не упоминал ни о коренном переломе, ни о том, что мы должны до конца надеяться на победу. Устало и безразлично, как о деле решенном, он заговорил о своей смерти:
– Я тоже считаю, что лучше остаться здесь. Я просто хотел еще раз услышать ваше мнение… Я не могу сражаться сам. Существует опасность, что меня лишь ранят и я живым попаду в руки русских. Не хочу, чтобы враги глумились над моим телом. Я приказал меня кремировать. Фрейлейн Браун хочет умереть вместе со мной, и я обязательно застрелю Блонди. Поверьте, Шпеер, мне легко расставаться с жизнью. Один миг, и я освобожусь от всего, освобожусь от страданий.
Я словно беседовал с покойником – жуткое ощущение. Трагедия близилась к развязке.
В последние месяцы я часто испытывал к нему ненависть, боролся с ним, лгал ему, но в тот момент я испытал эмоциональный шок. Потрясенный, растерянный, я, к своему изумлению, признался, что не выполнил его приказ о тотальном уничтожении и даже, по мере сил, оказывал противодействие. На мгновение его глаза налились слезами, но он ничего не ответил. Проблемы, которые Гитлер считал необыкновенно важными всего несколько недель назад, теперь, похоже, его не трогали. Когда я, запинаясь, пробормотал, что готов остаться с ним в Берлине, он отрешенно взглянул на меня, может, почувствовал, что я покривил душой. Впоследствии я часто задавался вопросом, а не узнал ли он или понял еще из моей докладной записки, что я несколько месяцев действовал вопреки его приказам. И если он не остановил меня, то не является ли это еще одним доказательством многогранности его загадочной натуры. Ответа на этот вопрос мне никогда не узнать.
Как раз в тот момент объявили о прибытии генерала Кребса, начальника Генерального штаба сухопутных войск, с докладом об оперативной обстановке[332]. В этом отношении ничего не изменилось: главнокомандующий вооруженными силами, как обычно, принимал доклады об оперативной обстановке на фронтах. Лишь три дня тому назад комната для совещаний в бункере с трудом вмещала толпу высокопоставленных офицеров, командиров различных подразделений вермахта и СС, но к данному моменту Геринг, Дёниц, Гиммлер, Кейтель, Йодль, начальник Генерального штаба люфтваффе Коллер и высшие офицеры штабов уже покинули Берлин. Остались лишь офицеры связи, все в невысоких званиях. И характер докладов изменился: в бункер поступали туманные обрывки новостей, и начальник штаба мог лишь высказывать личные предположения. На карте, которую он расстелил перед Гитлером, был изображен только район вокруг Берлина и Потсдама, но данные о темпах советского наступления не совпадали с моими наблюдениями, сделанными несколько часов назад. Советские войска подошли гораздо ближе, чем было указано на карте.
Гитлер удивил меня: опять попытался продемонстрировать оптимизм, хотя только что говорил мне о неминуемой смерти и о том, как завещал распорядиться своим телом. Убедить он уже никого не мог, однако Кребс внимал ему терпеливо и вежливо. В прошлом, когда в самой критической ситуации Гитлер убежденно предсказывал благоприятный исход, он часто казался мне пленником навязчивых идей. Теперь же мне стало ясно, что он лицемерит. И как давно он обманывает нас? Когда он понял, что война проиграна? Той зимой, когда наши войска стояли у ворот Москвы? Или когда наша армия была окружена под Сталинградом? Или когда западные союзники высадились в Нормандии? Или когда захлебнулось наше наступление в Арденнах в декабре 1944 года? Сколько в его поведении было заблуждения и сколько расчета? А может быть, я просто стал случайным свидетелем резкой смены его настроения и он был так же искренен с генералом Кребсом, как чуть раньше – со мной?
Оперативное совещание, обычно тянувшееся часами, быстро закончилось. Сама его краткость доказывала, что сильно сократившаяся Ставка бьется в предсмертных судорогах. В тот день Гитлер даже не старался увести нас в мир грез рассказами о ниспосланных провидением чудесах. Он коротко попрощался, и мы покинули помещение, где разыгрывалась трагедия ошибок, упущений и преступлений. Ко мне Гитлер отнесся как к обычному посетителю, а ведь я прилетел в Берлин исключительно ради него. Мы расстались, не пожав друг другу руки, так небрежно, словно должны были увидеться на следующий день.
В коридоре я столкнулся с Геббельсом. «Вчера фюрер принял решение потрясающей важности. Он приказал прекратить бои на западном направлении, чтобы англо-американские войска смогли без помех войти в Берлин». Вот еще одна иллюзия, на пару часов взбудоражившая этих людей, пробудившая в них новые надежды, которым столь же быстро суждено было смениться другими.
Геббельс также сказал мне, что его жена и шестеро детей теперь живут в бункере на правах гостей Гитлера, чтобы, как он сформулировал, уйти из жизни в этом историческом месте. В отличие от Гитлера Геббельс сохранял самообладание, и по его виду нельзя было даже предположить, как он распорядился своей жизнью и жизнью своих близких.
Было уже очень поздно. Врач-эсэсовец сообщил мне, что фрау Геббельс лежит в постели; она перенесла несколько сердечных приступов и очень слаба. Я попросил передать, что хотел бы ее повидать. Мне хотелось поговорить с ней наедине, но Геббельс уже ждал в прихожей и сам провел меня в маленькую комнату, где на простой кровати лежала его жена. Она была бледна, тихим голосом произносила какие-то банальности, хотя я чувствовал, что она глубоко страдает при мысли о неумолимо приближающейся смерти своих детей. Поскольку Геббельс упрямо стоял рядом со мной, мы говорили лишь о ее здоровье. Только когда я собрался уходить, фрау Геббельс намекнула на свои истинные чувства: «Как я счастлива, что хоть Харальд (ее сын от первого брака) останется в живых». Я едва подбирал слова. Да и что можно сказать в такой ситуации? После неловкого молчания мы распрощались. Ее муж не оставил нас наедине ни на минуту.
Тем временем в вестибюле начался переполох. Причиной его оказалась телеграмма Геринга, которую Борман тут же понес Гитлеру. Влекомый любопытством, я весьма бесцеремонно последовал за ним. В телеграмме Геринг спрашивал Гитлера, может ли он, в соответствии с указом о преемственности, взять на себя руководство рейхом, если Гитлер останется в «крепости Берлин». Борман заявил, что Геринг замыслил государственный переворот. Вероятно, таким образом он хотел в последний раз попытаться убедить Гитлера вылететь в Берхтесгаден. Поначалу Гитлер отреагировал на новость с той же апатией, что преследовала его весь день, однако обвинения Бормана получили подтверждение в виде новой радиограммы Геринга. Воспользовавшись неразберихой, царившей в бункере, я сунул в карман оставшуюся без присмотра копию:
«Рейхсминистру фон Риббентропу:
Я попросил фюрера дать мне разъяснения не позднее 22 часов 23 апреля. Если к указанному времени выяснится, что фюрер не в состоянии управлять рейхом, вступит в силу указ от 29 июня 1941 года, согласно которому я, как заместитель, становлюсь его преемником на всех занимаемых им постах. [Если] к полуночи 23 апреля 1945 года вы не получите никаких других распоряжений ни от фюрера, ни от меня, то должны немедленно вылететь ко мне.
(подпись) Геринг, рейхсмаршал».
– Геринг затеял измену! – снова взволнованно воскликнул Борман. – Мой фюрер, он уже рассылает членам правительства телеграммы, в которых объявляет, что на основании будто бы имеющихся у него полномочий собирается занять ваше место сегодня в полночь.
Гитлер спокойно воспринял первую телеграмму, но теперь Борман добился своей цели. Гитлер немедленно лишил Геринга права преемственности и обвинил в измене фюреру и национал-социализму. Далее в черновике радиограммы, собственноручно составленной Борманом, говорилось: Гитлер воздержится от принятия каких-либо дальнейших мер, если рейхсмаршал немедленно подаст в отставку со всех своих постов по состоянию здоровья.
Борману наконец-то удалось вывести фюрера из состояния апатии. Последовал приступ дикой ярости, к которой примешивались и горечь поражения, и ощущение бессилия, и жалость к себе, и отчаяние. Побагровевший, с выпученными глазами, Гитлер, забыв о присутствии свиты, кричал: «Я давно все это предчувствовал. Я знал, что Геринг обленился. Он развалил авиацию. Он взяточник. По его примеру в нашем государстве стала возможной коррупция. К тому же он давным-давно пристрастился к наркотикам. Я давно все это знаю».
Итак, Гитлер открыто признал, что все знал и ничего не предпринимал.
Ярость его иссякла так же неожиданно, как вспыхнула, и он снова погрузился в апатию и равнодушно сказал: «Ну и ладно. Пусть Геринг начинает переговоры о капитуляции. Война все равно проиграна, так что не имеет значения, кто этим займется». В этой фразе выразилось презрение Гитлера к немецкому народу: мол, для переговоров о капитуляции сойдет и такой, как Геринг.
Взрыв ярости истощил все оставшиеся у Гитлера силы. Годами он перенапрягался; годами концентрировал свою непомерную волю, заставляя и себя и других не думать о неизбежности военного поражения. Теперь у него не осталось энергии, чтобы скрывать свое состояние. Он потерял веру и покорился судьбе.
Примерно через полчаса Борман принес ответную телеграмму Геринга. В ней говорилось, что в связи с сердечным приступом Геринг слагает с себя все полномочия. Гитлер и прежде не раз отправлял в отставку неугодного сподвижника по причине болезни только ради того, чтобы сохранить в немецком народе веру в сплоченность руководящей верхушки. Даже теперь, когда все было практически кончено, он остался верен этой своей привычке.
Только в самые последние часы существования рейха Борман достиг своей цели – избавился от ненавистного Геринга. И не потому, что, как и Гитлер, прекрасно знал о всех его грехах, а потому, что тот обладал слишком большой властью. На этот раз я даже посочувствовал Герингу, ибо помнил, как он уверял меня в своей преданности Гитлеру.
Недолгая гроза, спровоцированная Борманом, пролетела; отгремело несколько тактов «Гибели богов»; мнимый Хаген покинул сцену. К моему изумлению, Гитлер прислушался к моей, не без волнения высказанной просьбе, касавшейся нескольких директоров заводов «Шкода», чехов по национальности. Из-за сотрудничества с нами они со страхом – и не без оснований – ожидали прихода русских, но, с другой стороны, благодаря прежним связям с американской промышленностью они возлагали огромные надежды на перелет в штаб американских войск. Несколькими днями ранее Гитлер отверг бы любое подобное предложение, но сейчас был готов, отбросив все формальности, подписать приказ, позволявший этим людям избежать опасности.
Пока мы с Гитлером обсуждали судьбу чешских промышленников, Борман напомнил, что Риббентроп до сих пор ждет аудиенции. Гитлер раздраженно воскликнул: «Сколько можно повторять, что я не хочу его видеть!»
По какой-то причине Гитлер и слышать не хотел о встрече с Риббентропом, но Борман не унимался: «Риббентроп сказал, что не тронется с места и как верный пес будет ждать у двери, пока вы его не примете».
Сравнение с верным псом смягчило Гитлера, и он приказал позвать Риббентропа. Разговаривали они наедине. Очевидно, Гитлер рассказал ему о плане побега директоров-чехов, однако даже в такой отчаянной ситуации министр иностранных дел не хотел никому уступать своих полномочий. Выйдя из кабинета Гитлера, он ворчливо сказал мне: «Это юрисдикция министерства иностранных дел, – и затем чуть спокойнее добавил: – В порядке исключения я не стану возражать, если в документе будет записано: «По предложению министра иностранных дел».
Я включил требуемую фразу. Риббентроп остался доволен, а Гитлер поставил под документом свою подпись. Насколько мне известно, это была последняя официальная встреча Гитлера с министром иностранных дел.
Тем временем в рейхсканцелярию приехал Фридрих Люшен, все последние месяцы помогавший мне советами и оказывавший всестороннюю поддержку. Я стал убеждать его покинуть Берлин, но все мои усилия оказались тщетными. Позже, на Нюрнбергском процессе, я узнал, что после падения Берлина он покончил жизнь самоубийством.
Около полуночи ординарец-эсэсовец передал мне приглашение Евы Браун. Она приняла меня в маленькой комнатке бункера, служившей ей и спальней, и гостиной. Комната была довольно мило обставлена: сюда перенесли кое-что из мебели, изготовленной по моим эскизам несколько лет назад для двух комнат, которые Ева Браун занимала на верхних этажах рейхсканцелярии. Ни размеры, ни роскошь отобранных предметов не соответствовали унылой обстановке. И словно в насмешку, дверцы комода были инкрустированы четырехлистниками клевера с вплетенными в них ее инициалами.
В отсутствие Гитлера мы смогли поговорить вполне откровенно. Ева Браун была весела и безмятежна, и, пожалуй, только она из всех обитателей бункера ожидала смерти с вызывающим восхищение самообладанием. Другие же вели себя не столь достойно. Геббельс, например, экзальтированно подчеркивал свой героизм, Борман – и не он один – думал лишь о спасении собственной шкуры. Кто-то, как Гитлер, пребывал в апатии или, как фрау Геббельс, был совершенно сломлен.
«А как насчет бутылки шампанского на прощание? – предложила мне Ева Браун. – И шоколадных конфет? Я уверена, вы давно не ели». Я был тронут ее заботой: только она подумала о том, что за долгие часы, проведенные в бункере, я вполне мог проголодаться. Ординарец принес бутылку «Мё де Шандон», пирожные и конфеты. Мы остались одни. «Как хорошо, что вы приехали. Фюрер думал, что вы действуете против него. Но ваш визит доказывает, что это не так, не правда ли? – Я не ответил на ее вопрос. – В любом случае ему понравилось то, что вы сегодня сказали. Он решил остаться здесь, и я остаюсь с ним. Остальное вам, разумеется, известно… Он хотел отослать меня в Мюнхен, но я отказалась. Я приехала, чтобы расстаться здесь с жизнью».
Ева Браун оказалась и единственным человеком в бункере, способным на сочувствие: «Ну почему должно погибнуть столько людей? И так бессмысленно… Как жаль, что вы приехали так поздно. Вчера положение было ужасным, казалось, что русские вот-вот захватят весь Берлин. Фюрер готов был покончить со всем, но Геббельс отговорил его, и вот мы все еще здесь».
Она беседовала со мной спокойно и непринужденно, лишь несколько раз неприязненно отозвалась о Бормане, продолжавшем интриговать до самого конца, а затем снова говорила, как она счастлива здесь, в бункере.
Мы беседовали почти до трех часов ночи. Затем я узнал, что Гитлер проснулся, и попросил передать ему, что хочу с ним попрощаться. Длинный день изрядно утомил меня, и я боялся, что в момент расставания не смогу сохранить самообладание. В последний раз я предстал перед трясущимся, преждевременно состарившимся человеком; человеком, которому посвятил двенадцать лет своей жизни. Я был и растроган, и смущен, а он не проявил никаких эмоций. Его прощальные слова были такими же холодными, как и его рука: «Так вы уезжаете? Хорошо. До свидания». Ни вопросов о моей семье, ни прощальных пожеланий, ни слова благодарности. На мгновение я потерял контроль над собой, забормотал что-то о возвращении, однако Гитлер легко догадался, что это всего лишь пустые слова, и отпустил меня, увлекшись чем-то другим.
Десять минут спустя, едва ли перекинувшись парой слов с остающимися в бункере, я покинул резиденцию канцлера. Мне хотелось еще раз пройтись по построенной мной рейхсканцелярии. Поскольку электричество было отключено, я постоял несколько минут в парадном дворе, чьи очертания едва проступали на фоне ночного неба. Я не видел, а скорее ощущал присутствие архитектурных творений. Воцарившаяся вдруг призрачная тишина напоминала ночь в горах. Совершенно не слышно было шума большого города, прежде проникавшего сюда даже по ночам. Лишь изредка доносились отдаленные разрывы снарядов. Таким было мое последнее посещение рейхсканцелярии. Несколько лет назад я строил ее, полный радужных планов и надежд на будущее. Теперь я оставлял за спиной не только развалины построенного мной здания, но и руины самого значительного периода своей жизни.
– Как все прошло? – спросил меня Позер.
– Слава богу, не пришлось играть роль принца Макса Баденского, – с облегчением ответил я[333].
Как выяснилось шесть дней спустя, я правильно интерпретировал холодность Гитлера при нашем расставании: в своем политическом завещании он отстранил меня, назначив моим преемником Заура, к которому благоволил в последнее время.
Часть широкого проспекта между Бранденбургскими воротами и Столпом Победы превратили во взлетно-посадочную полосу, отмеченную красными фонарями. Рабочие команды засыпали воронки. Взлет прошел без происшествий. Справа от самолета мелькнула тень – Столп Победы, – и мы взмыли в воздух. В Берлине и предместьях полыхали сильные пожары, изрыгали огонь русские пушки, но разрывы снарядов, походившие с высоты на светлячков, не оставляли такого жуткого впечатления, как один-единственный воздушный налет. Мы устремились в непотревоженную снарядами темную пропасть и в пять утра, на рассвете, приземлились на аэродроме в Рехлине.
Я приказал подготовить истребитель, чтобы отправить приказ относительно директоров «Шкоды» Карлу Герману Франку, гитлеровскому наместнику в Праге. Я так никогда и не узнал, долетел ли тот самолет до цели. Отъезд в Гамбург я отложил до вечера, чтобы не попасть под обстрел английских истребителей, на бреющем полете охотившихся за отдельными машинами. Мне сообщили, что Гиммлер находится всего в 40 километрах от аэродрома – в госпитале, куда год назад я попал при весьма странных обстоятельствах. Мы решили навестить Гиммлера, и наш «шторьх» приземлился на поле рядом с госпиталем. Удивленный моим появлением, Гиммлер принял меня в той самой палате, где я лежал во время болезни, и в присутствии доктора Гебхардта, что довело ситуацию до полного абсурда.
Как всегда, Гиммлер вел себя с особой любезностью, исключавшей возможность дружеских откровений, которую приберегал для чиновников высшего ранга. Главным образом его интересовала обстановка в Берлине. Он, несомненно, слышал о том, как Гитлер обошелся с Герингом, и не стал затрагивать эту тему. И даже когда я все же рассказал об отставке Геринга, Гиммлер сделал вид, будто это ничего для него не значит. «Геринг собирается стать преемником. Мы давно решили, что я буду его премьер-министром. Даже без санкции Гитлера я могу назначить его главой государства… Вы же это прекрасно знаете, – заметил Гиммлер без малейшего смущения и снисходительно улыбнулся. – Разумеется, решения принимать буду я. Я уже договорился с теми, кто войдет в мой кабинет министров. Кейтель заедет ко мне в ближайшее время…» Похоже, Гиммлер решил, что я явился выпрашивать пост в его новом правительстве.
Гиммлер до сих пор пребывал в фантастическом мире. «И Европе в будущем не обойтись без меня, – заметил он. – Я буду необходим на посту министра внутренних дел. Мне хватит и часа, чтобы убедить в этом Эйзенхауэра. Они быстро поймут, что целиком зависят от меня; в противном случае их ждет хаос». Гиммлер упомянул и о своих контактах с графом Бернадоттом, с которым, помимо прочего, договорился о передаче концентрационных лагерей Международному Красному Кресту. Тут мне стало ясно, почему в Заксенвальде близ Гамбурга я видел так много фургонов с эмблемой Красного Креста. Прежде много говорили о ликвидации всех политических заключенных накануне поражения, а теперь Гиммлер пытался заключить сделку с победителями. Гитлер же во время нашей последней беседы ясно дал понять, что это его больше не интересует.
В конце концов Гиммлер все же намекнул, что у меня есть кое-какой шанс стать министром его правительства. Я же с некоторым сарказмом предложил ему свой самолет, дабы он мог нанести прощальный визит Гитлеру. Однако Гиммлер отказался, заявив, что у него на это нет времени: «Я должен сформировать новое правительство, а кроме того, я не могу рисковать собой, поскольку слишком необходим будущей Германии».
Прибытие Кейтеля положило конец нашей беседе. Уже выходя, я слышал, как фельдмаршал так же убежденно и напыщенно, как прежде Гитлера, убеждал Гиммлера в своей безоговорочной преданности и заявлял, что всецело в его распоряжении.
В тот же вечер я снова оказался в Гамбурге. Гауляйтер Кауфман сразу же предложил передать в эфир мою речь, хотя Гитлер еще был жив. Однако, представив себе драму, разворачивавшуюся в эти дни, в эти самые часы в берлинском бункере, я вдруг понял, что не хочу больше продолжать сопротивление. Гитлеру снова удалось парализовать меня. Перед собой и, быть может, перед другими я оправдывал перемену своих взглядов тем, что неправильно и бессмысленно вмешиваться в трагический ход истории.
Я попрощался с Кауфманом и отправился в Шлезвиг– Гольштейн, где на берегу озера Ойтин стоял наш трейлер. Иногда я навещал Дёница и офицеров Генерального штаба, которые, как и я, бездействовали, ожидая дальнейшего развития событий. Таким образом, 1 мая 1945 года я случайно оказался рядом с Дёницем, когда ему принесли радиограмму, значительно ограничивавшую его права как преемника Гитлера. Гитлер сам распределил посты в правительстве нового президента рейха: Геббельс – канцлер, Зейсс-Инкварт – министр иностранных дел, Борман – министр по делам партии. Тут же поступила и телеграмма Бормана, в которой он сообщал о скором прибытии в Ставку Дёница[334].
«Это просто невероятно! – воскликнул Дёниц, ибо при таком раскладе его полномочия становились смехотворными. – Кто-нибудь уже видел эту радиограмму?»
Оказалось, что никто, кроме радиста и адмиральского адъютанта Людде-Нейрата, принесшего радиограмму прямо шефу. Дёниц распорядился взять с радиста клятву хранить молчание, а радиограмму запереть в сейф. Однако оставался вопрос, что делать, если Борман и Геббельс действительно заявятся к нему. И тут же сам гросс-адмирал решительно ответил: «Я не стану сотрудничать с ними ни при каких условиях». В тот же вечер мы решили, что Бормана и Геббельса необходимо под каким-нибудь предлогом взять под арест.
Так сам Гитлер вынудил Дёница начать новую деятельность с должностного преступления – сокрытия официального документа[335]. Это стало последним звеном в цепи обманов, предательств, лицемерия и интриг тех последних дней и недель. Гиммлер предал фюрера, начав вести переговоры с противником; Борман мастерски провел последний бой против Геринга, сыграв на чувствах Гитлера; Геринг также пытался вступить в сговор с западными союзниками; Кауфман заключил сделку с британцами и готов был предоставить мне гамбургскую радиостанцию; Кейтель переметнулся к новому хозяину еще при жизни Гитлера. А я сам? Я все последние месяцы обманывал человека, которому был обязан блестящей карьерой, и временами даже планировал его убийство. Всех нас вынудила к этим поступкам система, которую мы же и представляли, а также Гитлер, предавший всех нас, себя и свой народ.
Вот так рухнул Третий рейх.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.