«Настроив свой слух…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Настроив свой слух…»

Конфуций вернулся в Лу в 484 году до н. э., проведя в странствиях долгих четырнадцать лет. И сладостно, и мучительно возвращаться в родной город, прожив так долго на чужбине. Видеть те же стены, улицы и те же дома, уже заметно обветшавшие или окруженные новыми постройками. Какая это радость, привычно отворив ворота, войти в знакомый с детства двор, где на память знаешь каждое дерево, каждый поворот дорожки в саду, каждую ступеньку на крыльце… Только вот где старинные друзья и соседи? Неузнаваемо изменились знакомые лица. А многих уже нет на свете. Как постарел сын Боюй! Ему за сорок, и он выглядит совсем разбитым. Какой недуг его точит? А внука Цзы-Сы и вовсе не узнать. Четырнадцать лет тому назад он был еще совсем ребенок, а нынче уже завязывает волосы в пучок, как взрослый мужчина. И к учению способен. Выучил наизусть и Песни, и Предания, знает досконально про обряды. Цзы-Сы – это его надежда…

Ну а сам Конфуций – каков он? Все такой же или уже другой? Да, он все тот же и, как никогда, ощущает свою связь с прошлым. Тяжелые испытания и неудачи, выпавшие на его долю, выбелили виски и бороду, прорезали лицо морщинами, еще больше согнули его. Но они не отняли у Учителя его волю, не озлобили его, не ввергли в уныние. Он все тот же молодой, полный сил и веры Кун Цю, который «всем сердцем любит древность» и по-прежнему учится, не ведая усталости, и наставляет, не ожидая наград…

Легко и спокойно вернулся Учитель к своему обычному образу жизни: еда в установленные часы, регулярные беседы с учениками, занятия музыкой, непременный послеобеденный отдых и прогулки, прием посетителей, чтение, исполнение семейных обрядов, участие в общих празднествах… Учитель все так же неподдельно радушен и отзывчив. Со стороны, кажется, невозможно было усмотреть какие-либо перемены в его жизни. Могло ли быть иначе? Ведь мудрость Конфуция в ее внешнем, зримом образе и была не чем иным, как прочным, хорошо отлаженным бытом, правильно устроенной жизнью, вместившей в себя вековой опыт предков. Она вся сходится в одном великом завете:

«Не пренебрегай повседневными делами».

Но: «Не гонись за мелкими успехами, иначе не совершишь великого дела».

Мудрец Лао-цзы, по преданию, навеки покинул Срединную страну. А Конфуций, напротив, после долгих странствий вернулся на родину. Вернулся скромно, безропотно, не предприняв никаких демаршей. Что это? Во всяком случае, не признак разочарования и усталости, вовсе не свойственных Учителю Куну. Возвращение Конфуция – это исход его жизни, знак судьбы, высшее, самое правдивое проявление его мудрости. Ибо нет ничего более «конфуцианского», чем принятие этой жизни со всей ее обыденностью и всей ее непреходящей изменчивостью. В этом поступке он остался, как принято говорить, «верен себе». Но по той же причине цельность личной судьбы Конфуция определена не его «мировоззрением» или даже личным опытом, а присутствием возвышенной воли, дающей ему способность «оживлять старое» и каждое мгновение словно проживать жизнь заново. Конфуций еще не имел представления об индивидуальной психике, о драме души – во всяком случае, ему были неведомы ни угрызения совести, ни чувства вины, раскаяния или даже надежды. Он мог сознавать недостаточность своих усилий и стыдиться ее (что и делало его вечным учащимся), но он не знал мук нравственного самоопределения. Он видел перед собой лишь ровный и прямой Путь. Внутренняя цельность его жизни заключалась как раз в том, что он в каждый момент мог «превозмогать себя» и, следовательно, сознавать себя обновленным, как будто заново родившимся…

Но было в нем на этом последнем этапе его жизненного пути какое-то новое видение и чувствование мира, какой-то новый, неведомый прежде покой. Размышляя об этой перемене в себе, Конфуций скажет незадолго до смерти:

«В шестьдесят лет я настроил свой слух…»

Признание многозначительное, и над ним стоит вновь задуматься. Из него явствует, что для Учителя Куна жить воистину – значит внимать глубине жизни (потому жизнь истинная, по Конфуцию, и есть учение). Первый учитель Китая не выдвигает догматов, не формулирует принципов, не выводит никаких «общих истин». Он внимает древним образцам благочестия и речью своей лишь отмечает их свойства. Он следует (так сказано в оригинале) безусловному, изначально заданному. Его интересует не предметное содержание наследуемых им образцов, но запечатленное в них качество переживания, настрой души, по которому он и сам настраивает себя. Этот восторженный поклонник музыки и пения, любитель игры на цитре и каменных пластинах недаром прослыл колоколом, который призван огласить своим возвышенно-чистым звучанием всю Поднебесную. А раз Учитель Кун живет музыкой, то и жизнь его подчиняется не отвлеченным правилам, а неисповедимому закону житейских случайностей, неисчерпаемому разнообразию вариаций одной неизреченной темы. Он не проповедует, не читает лекций, а «задает тон» самим качеством своего образа жизни. Он не знает, какова «идея» древней мудрости, но знает доподлинно, что на нее нельзя не положиться. Учительствование Конфуция есть воистину сотворчество человеческих душ в бесконечно сложном хаосе мировой жизни, со-бытийность зова и отклика, резонанс духа, где звук взывает к жесту, а жест – к слову, где все есть только движение, одна нескончаемая метаморфоза. В конце концов быть мудрым, по Конфуцию, – значит уметь по мельчайшему фрагменту жизни восстановить все богатство бытия. Разве не сам Конфуций явил тому пример, прозрев сокровенный образ царя Вэнь-вана в разученной им мелодии?

Выходит, объявить свой слух «вполне настроенным» в устах Конфуция означало назвать себя не больше и не меньше, как преемником незапамятной древности. Именно: непостижимого истока всякого одухотворенного жеста, жизненности всякой жизни. Но почему Учитель Кун высказывается о себе так скромно и так иносказательно? Да потому, что иносказательно всякое правдивое слово о Великом Пути, и хорошо говорит тот, кто умеет молчать. «Имеющий уши да услышит…» Учитель Кун говорил помимо слов и о том, что дается каждому прежде слов, что согрето теплом человеческого сердца. Его мысли всегда о том, что «близко лежит», – о родном, интимно-невысказанном, греющем душу. Не он владеет своей правдой, но правда владеет им. Чем меньше он знает о ней, тем больше может доверять ей. И потому есть своя справедливость в том, что эта истина музыкальной настроенности души открылась ему в годы странствий и лишений, быть может, в те тяжкие дни, когда он и его ученики умирали с голоду в далеких и чужих землях Юга. Ничто так не высвечивает внутреннюю правду, как неуютность мира, окружающего нас.

Наверное, Конфуций и сам не смог бы сказать в точности, когда постиг он истину музыкальной настроенности жизни. Но, вероятно, он верил, что истина эта не случайно открылась ему именно в шестьдесят лет – в пору завершения земных трудов человека. И еще он знал, что эта правда привела его обратно в родной дом, как привела она его сердце к неведомому прежде, легкому, естественному и все-таки возвышенному покою…

Почему легкая правда? Да хотя бы потому, что она освобождала от необходимости что-то выражать, доказывать, объяснять. Она учила видеть жизнь своей собственной тенью, своей собственной оградой, экраном, но также и украшением, узором, орнаментом. Нет ничего более истинного и более глубокого, даже более таинственного для Конфуция, чем прихотливая вязь человеческой культуры, запечатлевшаяся в том самом понятии вэнь, в правде царя Вэнь-вана, которая обозначала для Учителя Куна и этикет, и ученость, и нравственный долг – вообще стильную жизнь в широком смысле слова. Повторимся: можно убрать вещь, но невозможно убрать тень. Культура воистину бессмертна, потому что она не зависит от субъективной воли и присутствует в обществе неизбежной тенью сокровенной матрицы человеческих деяний. Возможно, тут и кроется разгадка того удивительного обстоятельства, что Конфуций совершенно не интересовался смертью и не имел никакого представления о конце времен. Человек, по Конфуцию, может либо наполнить формы культуры своей творческой волей, и тогда он выполнит свое человеческое призвание, либо не усвоить культуру – и тогда он не состоится как человек. Вообще же культура так же врождена жизни, как – воспользуемся тут удачным сравнением Цзы-Гуна – темные полоски – шкуре тигра или пятна – леопарду.

Учитель Кун мог быть покоен, ибо свершил свой Путь: он облачился в узорчатый покров культурных форм и так стал своей бессмертной тенью. Он больше не принадлежал себе. Так для чего ему теперь обременять себя житейскими заботами? Его старые верные ученики вели хозяйство и передавали его науку новому поколению. Дело Учителя на глазах становилось традицией, обретало бессмертие сверхличного, символического тела духа. Конечно, с новичками приходилось быть настороже. Большинство из них были привлечены авторитетом Учителя Куна и возможностью легкой карьеры, ведь об учащихся Конфуциевой школы уже ходила добрая слава по всей Срединной стране. «Нынче уж и не встретишь молодого человека, который, проучившись три года, не мечтал бы о чинах и наградах», – ворчал Конфуций, но, как здравомыслящий человек, вовсе не отвергал ни богатства, ни стремления к достатку. Однажды он даже осудил богатого ученика, отказавшегося от жалованья, заметив, что было бы лучше, если бы он поделился своими доходами с друзьями. Он понимал, что нужно не подавлять юношеское честолюбие, а направлять его на достижение великих целей. Он по-прежнему никому не отказывал во встрече при условии, конечно, что все приличия и требования нравственности будут соблюдены. «Если кто-то приходит ко мне умытый и подобающим образом одетый, я обязательно принимаю его», – говорил он ученикам. И добавлял с улыбкой: «Ведь я не обязан брать его в семью, правда?» Впрочем, доброжелательность Конфуция не мешала ему без колебаний отказывать во встрече тем, кого он не считал достойным быть его гостем, и даже не скрывать истинных причин отказа. Известен случай, когда Учитель Кун не захотел принять некоего сановника и велел сказать, что его нет дома, а сам взял в руки цитру и запел нарочито громко, чтобы нежеланный визитер услышал его.

Конфуций на склоне лет как никогда скромен, но мы чувствуем, что его скромность из тех, что дороже гордости. Он прост, но его простота приучает быть изысканно вежливым. Он доступен, но его столь добродушная, непринужденная открытость делает его неприступным и непроницаемым для других. При всей его мягкости с ним было очень нелегко. Никогда и ни при каких обстоятельствах не снижал он своих требований к окружающим (но прежде всего к самому себе). Он жил, как завещал:

«Благородному мужу легко услужить, но трудно угодить».

Преклонный возраст, возможно, лишь усугубил его обычную строгость, с близкими людьми он бывал порой крут. Домашние и ученики, несомненно, робели перед ним и старались в его присутствии вести себя безукоризненно. Но, как бы ни возвеличивали, ни приукрашивали образ Учителя Куна потомки, он остается человеком «во плоти и крови» – человеком, несомненно, наделенным огромной силой воли, но чуждым героической патетики, очень естественным в каждом своем слове и поступке, скромным, знакомым с мучительными сомнениями и даже немного сентиментальным. Вот и то новое качество жизни, которое открылось Конфуцию в преклонном возрасте и, возможно, сделало его великим учителем, тоже было свойством чисто человеческим и даже, может быть, самым что ни на есть человеческим на этом свете. Традиция утверждает, что Учитель на старости лет жил «праздной жизнью» (сянь цзюй). Конфуций, научившийся внимать творческой стихии жизни, «живет в праздности». Его праздность – это, конечно, название не легкомысленного безделья, а умудренной и возвышенной недеятельности. Конфуций, праздный, празднующий свою волю к «преодолению себя», живет памятью предвечного и предвосхищением еще неведомого. В сущности, его «праздность» есть примета по-праздничному радостной работы духа, которая не закрепощает, а, напротив, освобождает сознание, воспитывает возвышенный покой души, дарит отдохновение в «труднейшем из свершений»: самопреодолении человека, пресуществляющего свою жизнь в памятные, вечно живые моменты бытия. Чтобы стать свободным, человек должен не бежать от действительности, а пережить ее.

«Знающий, как делать, ниже того, кто любит делать. А любящий делать ниже того, кто наслаждается делом».

«Учитель Кун, живущий в праздности» – это отдельный, самобытный мотив «конфуцианского эпоса» в Китае. Так назван, пожалуй, самый поразительный старинный портрет Конфуция, где изображение Учителя, выписанное в очень свободной, отчасти даже гротескной манере, далекой от штампов канонического лика, светится острым умом и веселой иронией, неподдельной щедростью человеческого сердца. «Учитель Кун, живущий в праздности» – это и тема популярных рассказов о Конфуции, в которых Учитель поверяет кому-нибудь из учеников сокровенные истины своего учения. Итак, «праздный» Конфуций наставляет:

«Тот, кто честен и не лукавит, добьется того, что его наставлениям будут верить, его слова будут передавать другим, его поступкам – подражать. Он будет надежен, как смена времен года; в сердце своем он вместит сердца всех людей. Он уподобится тому, кто дает голодному поесть, а умирающему от жажды – напиться. Он не обнажит оружия, а люди будут в страхе трепетать перед ним; не будет раздавать товары и драгоценности, а люди будут ценить его. Вот почему говорится: «Когда мудрые цари выступали на защиту своих владений, укрепления врага рушились за тысячи ли…

Ритуалы совершенны, когда люди не пекутся о вежливости, а в мире царит порядок. Награда совершенна, когда казна не терпит убытка, а чиновники довольны. Музыка совершенна, когда звуки не слышны, а люди пребывают в согласии…

Правление мудрых царей древности было подобно вовремя выпавшему дождю: где он выпадает – там ликуют люди. И при них воины в походе чувствовали себя так покойно, словно они не покидали уютного сиденья…»

Нет, пресловутую «праздность» Конфуция нельзя путать ни с отдыхом, ни тем более с бездельем. Это не безделье, а нечто совсем иное, даже противоположное: некая символическая полнота деяния, бесконечная деятельность, предваряющая, вмещающая в себя единичные действия, некий способ, как говорили в Китае, «все свершать, ничего не предпринимая», ибо всякое действие здесь есть органическая и совершенно естественная реализация жизненных свойств вещей. Ведь благородный муж для Конфуция потому и человечен, что «приводит к завершению себя, приводя к завершению других», и живет «одним сердцем» со всем сущим. Конфуциева «праздность» предвосхищает все многообразие событий в мире и все людские свершения. И она хранит в себе бездонную глубину человеческой воли, уже неотделимую от правды «Небесного веления». В возвышенной праздности Учителя Куна человеческая жизнь пресуществляется в «Небесную судьбу». Нет большей ошибки, чем принять Конфуциеву «праздность» за признак старческой усталости и тем более беспечности. Не такой человек был Конфуций, чтобы оправдывать свои неудачи хотя бы старческой немощью. Нет, он «не замечал надвигающейся старости», дух его был ясен и бодр, как никогда…

Велик был Конфуций на закате своей жизни, когда он, завернувшись в длинный халат, часами сидел неподвижно под своим любимым абрикосовым деревом, как будто чутко вслушиваясь в одному ему слышимый напев. (Таким представляли его старинные китайские живописцы, создававшие картины на традиционный сюжет: «Конфуций в абрикосовом саду».) Учитель стал еще молчаливее, но за него тем более выразительно говорили его мягкие, изящные, всегда осмысленные жесты, его живой и теплый взгляд, его плавная, полная достоинства походка… Учитель не изменил привычкам своей молодости и был по-прежнему скромен в одежде и пище, по-прежнему выходил состязаться в стрельбе из лука на площадь за Западными воротами. И когда он, седобородый, по-стариковски сутулый, выходил на середину площади и мягким движением руки натягивал свой лук, зрители, по отзыву очевидца, «стояли вокруг стеной». Но менее всего хотелось ему превращать благородное состязание в площадное зрелище. В этой забаве удалых молодцов он тоже искал повод для совершенствования себя. «Чем хороша стрельба из лука? – говаривал он ученикам. – Когда стрелок промахивается, он ищет причину своей неудачи в самом себе!» Он был все еще полон решимости учиться на своих ошибках. Он не оставлял надежды стать лучше.

Поистине, велик был Учитель Кун в те преклонные, в те вершинные годы своей жизни – господин самого себя, сам вылепивший свое внутреннее пространство духовного подвижничества, открывший в себе безграничный простор искреннего и свободного Деяния; всеобъятный человек, знающий начало и завершение жизненных трудов:

«Я поставил своей целью Путь, укрепляюсь силой добродетели, нахожу опору в человечности и обретаю отдохновение в искусствах».

Таков зрелый Конфуций, открывший в себе источник неизбывной радости. Конфуций, чья премудрая «праздность» – эта единственная верная спутница удовольствия – исполнена юношеской свежести духа.

Не будем поэтому удивляться тому, сколь на самом деле деятельна – и действенна – «праздность» старика Конфуция. Ведь Учитель Кун возвратился на родину для того, чтобы быть опорой правителю. Он не отказался – и никогда не смог бы отказаться – от карьеры государственного мужа. И он был все так же строг и непреклонен в своих политических требованиях. На аудиенции у юного Ай-гуна в ответ на неизбежный вопрос: «В чем секрет мудрого правления?» – он ответил:

– Секрет мудрого правления состоит в том, чтобы отбирать на службу честных людей!

– А что нужно делать мне, Единственному, чтобы люди меня слушались? – спросил по своей юношеской наивности Ай-гун, наслышанный о том, что народ бунтует, а на дорогах полно грабителей.

– Возвышайте праведных, ставьте их над неправедными—и люди будут послушны. А если возвысить неправедных и поставить их над праведными, люди слушаться не будут, – ответил Конфуций.

Он был по-прежнему до неудобства прямодушен, почти дерзок. Окружению Ай-гуна не составило труда разглядеть истинную подоплеку этих колючих слов: все знали, что служебными назначениями при дворе ведали вожди «трех семейств». Что же следует думать о тех, кто стоит наверху, если в царстве не прекращаются мятежи и кишат разбойники?.. Будь перед Ай-гуном не знаменитый учитель и «старейшина государства», верой и правдой служивший еще его отцу и старшему дяде, столь дерзкий выпад мог бы дорого обойтись смельчаку. Конфуций, конечно, жизнью не рисковал, но и шансов сделать карьеру при луском дворе он себе не оставил.

«Правитель Лу не мог сообразить, как лучше использовать Учителя Куна на службе, а тот не искал должности», – дипломатично сообщают древние летописцы. Присутствие Конфуция в царском дворе имело, так сказать, чисто символическое, декоративное значение, каким, надо заметить, ему и полагалось быть по внутреннему смыслу Конфуциевой судьбы. Нет никаких известий о том, что Конфуций в те годы пытался влиять на управление государством. Кажется, он почти не раскрывал рта на дворцовых аудиенциях. Во всяком случае, ученика, взявшегося разъяснять правителю некоторые детали ритуалов предшествующих династий, он строго одернул, напомнив ему, что говорить нужно только «ко времени»: «То, что сделано, не следует разъяснять. То, что закончилось, не следует оправдывать. То, что безвозвратно ушло, не следует осуждать». Он был настолько молчалив и даже – мы это уже знаем – с таким трудом подыскивал слова в разговоре, что его недоброжелатели во дворце пустили сплетню о скудоумном и косноязычном старике, которым и восхищаются-то лишь его ученики. Цзы-Гуну не единожды приходилось давать отпор такого рода наветам. В одном случае он сравнивал своего учителя, как нам известно, с высокой стеной, которая мешает видеть стоящий за ней красивейший дворец – то бишь истинное сокровище мудрости. В другой раз он уподобил учителя солнцу и луне на небесах… Звучит красиво, но вот убедительно ли для оппонентов Цзы-Гуна?

Нетрудно понять, почему так прохладно и отчужденно отнесся Конфуций к жизни луского двора. Он по-прежнему не мог смириться с узурпацией власти «тремя семействами» и, как и сорок лет назад, не собирался делать вид, что в его родном царстве процветает древнее благочестие. Он открыто протестовал против исполнения на домашних обрядах «трех семейств» гимна, соответствовавшего царскому чину.

С присущей старикам ворчливостью он заявлял, что «не в силах смотреть», как на церемонии жертвоприношения в царском храме предков подносили жертвенное вино – ведь в эту минуту живые как бы воочию предстояли перед усопшими родителями и должны были отвечать перед ними за все свои прегрешения. Подносить жертвы отцам государства, делая вид, что потомки свято хранят их заветы, было для Конфуция нестерпимым лицемерием. Наконец, Учитель Кун безуспешно пытался через Жань Цю воспрепятствовать планам Цзи Канцзы принести жертвы Небу на горе Тай-шань, что всегда считалось привилегией царей.

По-видимому, спустя некоторое время Конфуций окончательно оставил службу, но продолжал поддерживать связь с двором и пользоваться знаками внимания государя. По его собственным словам, Ай-гун и его приближенные по-прежнему «извещали его о важных делах». Без сомнения, авторитет Учителя Куна был столь велик, что, даже перестав быть чиновником, он мог быть наставником первых лиц государства.

Об отношении Конфуция к политике красноречиво свидетельствует эпизод из его жизни – кажется, последний имеющий точную дату. Летом четырнадцатого года правления Ай-гуна – в 481 году до н. э. – в царстве Ци всесильный вельможа Чэн Тяньцзы совершил государственный переворот и убил малолетнего государя. Когда Конфуций узнал об этих событиях, он день постился, совершил ритуальное омовение и, облачившись в парадное платье, пришел на аудиенцию к Ай-гуну с требованием послать в цискую столицу войска, чтобы покарать цареубийцу. «Обратитесь к предводителям трех семейств», – ответил Ай-гун, не смевший ничего решать без ведома могущественных министров.

– Как бывший советник, я не мог не прийти с докладом к верховному владыке. Теперь же мне сказано: «Обратитесь к вождям трех семейств», – не удержался от упрека правителю раздосадованный Учитель, но царскую волю исполнил. А когда командующие войсками тоже ответили отказом, он вновь заметил: «Как бывший советник, я не мог не обратиться к вам. Теперь же я удаляюсь к себе…»

Запись этого разговора содержится в «Беседах и суждениях», и сомневаться в ее достоверности нет оснований. Конфуций до конца остается верен своему понятию долга, даже живя в почетной «праздности». При всех внутренних переменах в его миросозерцании Конфуций ни на йоту не отступал от своих критериев благочестия и добродетели в делах государства. Кесарю – кесарево. Он по-прежнему не отделял формальности от существа дела, хотя как человек, искушенный в политике, скорее всего не питал иллюзий насчет готовности Ай-гуна внимать его советам. Но и молчать он считал себя не вправе. Снова и, кажется, в последний раз он показал, как должен вести себя честный советник государя. Он мог утешить себя тем, что исполнил свой верноподданнический долг. Его отчуждение от властей предержащих позволяло ему, как ни странно, остаться в некотором смысле в выигрыше: оно ограждало его от пошлости дворцового быта и дарило почти недоступное политикам право до конца быть честным в своих поступках. Чем меньше слушали его при дворе, тем тверже мог он следовать своим собственным заповедям:

«Знать правду и не открывать ее миру – это называется трусостью.

Не обманывай государя, но умей противостоять ему».

Так Учителю Куну удалось то, что нечасто удается политическому деятелю: соединить светскую церемонность с искренностью государственного мужа, хотя бы и ценой отказа от политической карьеры. Ну а Ай-гун со своей стороны счел за благо не посягать на авторитет знаменитого учителя, покуда тот сам не требовал власти. Одним словом, Конфуцию вольно или невольно пришлось отказаться от практического управления ради своего престижа высоконравственного мужа.

Похожие отношения сложились у Конфуция и с первым советником правителя Цзи Канцзы – самым богатым и могущественным человеком в царстве. У Конфуция было более чем достаточно поводов не верить в добрые намерения этого корыстного вельможи, озабоченного лишь приумножением своих доходов и мощью своего войска. Советы Конфуция, обращенные к Цзи Канцзы, – это череда плохо скрытых обвинений диктатора в самоуправстве и алчности. Так, на вопрос Цзи Канцзы, как нужно управлять страной, Конфуций отвечает: «Управлять – значит исправлять. Исправьтесь сами, и никто среди ваших слуг не посмеет не быть прямым!» Однажды, когда Цзи Канцзы вслед за Ай-гуном попросил у Учителя Куна совета, как избавиться от разбойников, наводнивших царство, тот рекомендовал ему для начала самому «очиститься от корыстных желаний».

Конфуций и в дальнейшем не стеснялся напоминать Цзи Канцзы о нравственной ответственности за положение дел в его владениях. Когда Цзи Канцзы захотел усмирить один непокорный городок, расположенный недалеко от его ставки, Учитель Кун не пожелал скрыть свое возмущение. Если «тигры вырвались из клетки, а драгоценная яшма разбита», это вина правителя, втолковывал он Цзы-Лу и Жань Цю, которые служили тогда советниками Цзи Канцзы и не смогли противостоять его планам. Истинно добродетельный государь, продолжал наставлять учитель своих незадачливых учеников, без всяких поощрений привлечет землепашцев в свои земли, идти же войной против собственных подданных и вовсе чистое безумие.

Конечно, сам по себе призыв «Исцелися сам!» звучал достаточно безобидно, да к тому же – и Цзи Канцзы, конечно, это знал – в нем сошлась вся жизненная философия Учителя Куна. Но каково было Цзи Канцзы выслушивать подобный совет, обращенный к нему лично, зная, что сам он, в нарушение священных заветов предков, богатством своим затмил законного государя? К стяжательству придворного диктатора Конфуций был особенно непримирим. На этой почве он даже публично отмежевался – едва ли не единственный раз в жизни – от своего давнего ученика. А дело было так: Цзи Канцзы задумал повысить налоги в царстве, но, опасаясь всеобщего возмущения, решил для начала сделать вид, что хочет посоветоваться с Учителем Куном. Тот, верный своему принципу: «богатый народ – богатое государство», не одобрил замысла первого советника. Тогда, отбросив церемонии, Цзи Канцзы своей диктаторской властью ввел новые подати и велел надзирать за их сбором Жань Цю – способному администратору и к тому же доверенному ученику Конфуция. Учитель, считавший Жань Цю, несомненно, близким человеком и возлагавший на него большие надежды, воспринял его новое занятие как предательство. Когда на следующий день Жань Цю показался в воротах дома учителя, тот громко крикнул своим домашним и ученикам: «Эй, люди! Вы видите этого человека? Знайте, он не мой ученик! Бейте же в барабаны, гоните его прочь!..» Но, похоже, то была минутная вспышка гнева, и полного отлучения Жань Цю от школы все же не произошло. Во всяком случае, Жань Цю и позднее бывал в кругу Конфуциевых учеников и отзывался об учителе с неизменным почтением. Тем не менее суровый урок, преподанный Жань Цю, крепко запомнился товарищам по школе. Когда позднее Ай-гун в голодный год решил увеличить казенные подати, один из учеников Конфуция, Ю Жо, стал убеждать его не делать этого. «Когда у людей всего в достатке, как может быть недостаток у правителя? – рассуждал Ю Жо. – Когда у людей нет достатка, как может быть достаток у правителя?» Пришлось Ай-гуну отступиться.

Некоторые эпизоды показывают, что в хозяйственных вопросах Конфуций руководствовался не просто сочувствием или даже здравым смыслом, а соображениями о должном и справедливом в поступках. Когда, к примеру, его ученик по имени Цзы-Хуа, человек состоятельный, был отправлен с дипломатическим поручением за границу, Конфуций посоветовал Жань Цю, ведавшему тогда хозяйственными делами в доме учителя, выдать матери Цзы-Хуа меру зерна. Жань Цю счел это количество недостаточным, и тогда Конфуций разрешил добавить еще три меры. Но Жань Цю выдал матери Цзы-Хуа более 50 мер зерна, чем весьма рассердил учителя. «Цзы-Хуа уехал на сытых лошадях, одетый в халат на меху! – воскликнул учитель. – Благородный муж помогает нуждающимся, но не обогащает богатых!» В другом случае, когда Конфуций назначил своему управляющему Юань Сяню жалованье в 900 мер зерна и тот счел такое жалованье чрезмерно щедрым, учитель велел Юань Сяню принять вознаграждение и, если он хочет, какую-то часть раздать беднякам в своей округе.

В странном и даже несколько двусмысленном положении оказался Учитель Кун в последние годы жизни. Порой кажется, что ему приходилось отстаивать свои идеалы, делая их заведомо недостижимыми! Не на службе и не в отставке, всем знакомый и никем не узнанный, живущий среди людей и одинокий – что это был за человек? Пророческими оказались шутливые слова его современника: «Велик Учитель Кун! Он постиг все науки, но ни в одной не составил себе имя…» Человек без послужного списка, без привычек, пожалуй, даже без «мировоззрения», живущий ровно и просто, – так, как нельзя не жить. Педантизм был способом общения Конфуция с миром и, надо сказать, общения очень легкого и общепонятного. Что может быть проще и удобнее отношений с безупречно вежливым человеком? Но педантизм – всегда маска, и безупречная вежливость равнозначна полному сокрытию внутреннего мира личности. Педантизм Конфуция есть пластический образ немоты, знак самоскрывающейся жизни духа. Неизбежно обманчивый, как обманчива всякая видимость. Но в высшей степени искренний и правдивый, как правдива всякая сообщительность между людьми. Живое и деятельное безмолвие церемонного жеста осталось последним словом Учителя Куна…

Однажды, обращаясь к своему любимцу Янь Юаню, Конфуций обронил загадочную фразу: «Только ты да я знаем, что такое пребывать в мире и быть вне мира». Принято считать, что Конфуций всегда предлагает выбор: либо «выходить в свет», либо «скрываться от света». Но мы уже могли заметить, что в жизни Учителя Куна одно не отрицало другого. Такая жизненная позиция – быть светским человеком, оставаясь одиноким, – позднее имела в Китае немало сторонников. Но похоже, что ее разделял уже сам Конфуций…

Конфуций, стоящий на краю могилы, был, как никогда, далек от своей заветной цели. И все же он был, как никогда, покоен. Он знал, что поверхность жизни хранит в себе недостижимую глубину. Ему открылась окончательная истина его жизни: «Следовать велению сердца, не изменяя жизненным предписаниям». Он знал, что в самоотречении воли таится и высшая награда; что свободен тот, кто принимает неизбежное и дает звучать одному вечно ускользающему напеву среди всех голосов земли. Он открыл мир, который никто не мог разрушить. Он сам создал себе свой вечный памятник – жизнь, претворившуюся в культуру. Теперь ему оставалось сделать последний шаг: войти в этот правдоподобно обманчивый мир и обрести бессмертие. Ибо бытие неизбежно имеет конец, но Смысл бытия неисчерпаем.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.